Который пытался исполнить свой долг. 4 глава




Максвеллы из Абердиншира обосновались здесь в 1806 году и начали выращивать индиго и хлопок-сырец. После 1857 года Максвелл и люди его типа принесли в Индию Промышленную революцию. Они импортировали английские прядильные и ткацкие машины и заводили текстильные фабрики по британскому образцу. До появления паровых машин Индия была мировым лидером в ручном прядении, ткачестве и окрашивании. Англичане поднимали ввозные пошлины, стремясь защититься от индийской продукции. После усовершенствования индустриального способа производства возник спрос на свободную торговлю, и теперь британцы были полны решимости восстановить промышленную экономику субконтинента на основе английской техники и дешевого труда индийцев.

Изображая Британскую Индию, мы обращаем внимание на чиновников и военных, ярко описанных Редьярдом Киплингом, Э.М. Форстером и Полом Скоттом. В результате легко забыть, как мало их там было: в несколько раз меньше, чем бизнесменов, плантаторов и профессионалов. Взгляды делового сообщества сильно отличались от взглядов администраторов. Такие, как Хью Максвелл, видели в росте образованной индийской элиты угрозу — и не в последнюю очередь потому, что понимали, что сами могут оказаться лишними. В конце концов, почему получивший должное образование индиец не сможет быть во всех отношениях столь же пригодным для управления текстильной фабрикой, как члены семьи Максвеллов?

Когда люди чувствуют угрозу, исходящую от другой этнической группы, их обычная реакция заключается в ее унижении и утверждении своего превосходства. Так делали и англо-индийцы после 1857 года. Еще до восстания шла медленная сегрегация белых и туземных поселений, своего рода неофициальный апартеид, разделивший такие города, как Канпур, на “белый” и “черный”. Между ними, по словам Киплинга, проходила “граница, где заканчивается последняя капля белой крови и начинается высокий прилив черной”. В то время как прогрессивные либералы в Лондоне предвидели в отдаленном будущем участие индийцев в управлении делами субконтинента, англо-индийцы перенимали язык американского Юга, чтобы унизить “черномазых”. И они ожидали, что закон закрепит их превосходство.

Эти надежды рухнули в 1880 году, когда новое правительство Гладстона назначило вице-королем Индии Джорджа Фредерика Сэмюэля Робинсона, графа де Грея и графа Рипона. Даже королева Виктория была “изумлена”, услышав о назначении этой особенно прогрессивной фигуры, вдобавок католика (черная метка в ее глазах). Она написала премьер-министру, что она “полагает, что это очень сомнительное назначение, поскольку он, хотя и достойный, но слабый человек”. Рипону не потребовалось много времени, чтобы подтвердить ее подозрения. Едва прибыв в Калькутту, он начал вмешиваться в дела, к которым старые хозяева Индии вроде Хью Максвелла относились очень серьезно.

В 1872-1883 годах существовало принципиальное различие между полномочиями англичан, исполнявших обязанности магистратов и сессионных судей в сельской местности, и их туземных коллег[105]. Хотя и те, и другие состояли на гражданской службе, у индийцев не было права вести уголовные процессы по делам белых обвиняемых. В глазах нового вице-короля это было недопустимой аномалией, поэтому он потребовал принять закон, который бы покончил с ней. Задачу поручили юристу совета Кортни П. Ильберту. Столь же убежденный либерал, как и его начальник, Ильберт во многом являлся противоположностью Хью Максвелла. Максвеллы десятилетиями жили в Индии, а только что приехавший туда Ильберт, довольно робкий юрист, мало что повидал кроме оксфордского Баллиоль-колледжа и лондонского Суда лорда-канцлера. Однако и у него, и у Рипона не было ни малейшего сомнения в том, что следует поставить принцип выше опыта. Согласно законопроекту Ильберта, индиец, имевший необходимую квалификацию, мог судить людей вне зависимости от цвета их кожи. Впредь правосудие не должно было различать расы, как и олицетворяющая его статуя с завязанными глазами в парке Высокого суда в Калькутте.

Нововведение касалось положения не более двадцати индийских магистратов, однако англо-индийскому сообществу предложение Ильберта показалось покушением на их привилегированное положение. Реакция на законопроект Ильберта оказалась настолько резкой, что некоторые назвали его “восстанием белых”. Двадцать восьмого февраля 1883 года, всего через несколько недель после публикации законопроекта и предварительной бомбардировки газет сердитыми письмами, в Калькутте, во внушительном неоклассическом здании муниципалитета собрались несколько тысяч человек, чтобы послушать подстрекательские речи против образованных индийских служащих, презрительно называемых бенгальскими бабу, “ господами”. Атаку возглавил величественный Дж.Дж. Дж. Кесвик (Король), старший партнер в чайной фирме “Джардин, Скиннер и Кº”. Он обратился к аудитории: “Считаете ли вы, что туземные судьи, прожившие три или четыре года в Англии, вернутся настолько европеизированными по нраву и характеру, что окажутся в состоянии опровергать ложные обвинения, выдвинутые против европейцев, как если бы они сами были этого рода-племени? Может ли Ефиоплянин переменить кожу свою и барс пятна свои?” Получение индийцами образования, по словам Кесвика, не привело ни к чему хорошему: “Образованием, которое правительство дало им… они пользуются главным образом для того, чтобы насмехаться над ним, выказывая свое недовольство… И эти люди… требуют власти, чтобы разбирать дела и судить расу с львиным сердцем, храбрость и кровь которой сделали эту страну такой, какой она стала, и возвысила их до нынешнего состояния”. С точки зрения Кесвика, обучать индийцев для того, чтобы они становились судьями, было бессмысленно, так как те якобы неспособны и по своему рождению, и по воспитанию судить европейца. “В этих обстоятельствах, — закончил он под одобрительный гул, — стоит ли удивляться тому, что мы должны протестовать, что мы должны сказать, что эти люди непригодны к тому, чтобы управлять нами, что они не могут судить нас?”

В грубости Кесвика превзошел только второй главный оратор, Джеймс Бренсон: “Воистину, осел лягает льва. (Гром аплодисментов.) Покажите ему, как вы оцениваете свою вольность, покажите, что лев не мертв, а уснул, и ради Бога, заставьте страшиться его пробуждения. (Одобрительные крики со всех сторон.)”

В резиденции, находящейся через улицу, Рипон был озадачен этой враждебной реакцией на законопроект Ильберта. Он писал министру по делам колоний лорду Кимберли:

 

Признаюсь, я понятия не имел, что так много англичан в Индии испытывают подобные чувства. Я заслуживаю такого порицания, которое только возможно, за то, что я, прожив два с половиной года в Индии, не проник в истинные чувства среднего англо-индийца, которые тот испытывает к туземцам, среди которых живет. Теперь они мне известны, и это знание порождает у меня чувство относительно будущего этой страны, близкое к отчаянию.

 

Однако Рипон решил стоять на своем: “Поскольку мы подняли этот вопрос, мы должны довести дело до конца и проложить путь для наших преемников”. Вопрос стоял острый: как управлять Индией — “во благо народов Индии всех рас, классов и верований” или “только в интересах маленькой группы европейцев”?

 

Разве обязанность Англии не состоит в том, чтобы попытаться поднять индийский народ, возвысить его в общественном отношении, образовать политически, вывести на путь движения к материальному процветанию, образования и этики? Или же весь смысл и цель ее правления заключается в том, чтобы удерживать сомнительную власть над теми, кого г-н Бренсон называет “подчиненной расой, глубоко ненавидящей своих поработителей”?

 

Рипон, конечно, был прав. Оппозиция калькуттских деловых кругов основывалась не только на расовых предрассудках, но и на личном интересе: попросту говоря, такие люди, как Кесвик и Бренсон, привыкли пользоваться законом для того, чтобы проложить себе дорогу в сельскую местность, где производился джут, шелк, индиго и чай для их фирм. Но теперь, когда их оппозиция законопроекту Ильберта стала открытой, вице-король должен был думать не только о принципах. К сожалению, он положился на прецедент. Метнув снаряд в белое сообщество, Рипон почти сразу же уехал из Калькутты. Приближалось лето, и ничто не могло нарушить заведенный порядок. Пришло время ежегодного путешествия в Симлу, и вице-король отправился в Симлу. Дельцы из калькуттских контор воспользовались его бегством. Бизнес шел внизу, на равнине, какой бы ни была температура. Зрелище того, как Рипон перебирается в Симлу, не могло утихомирить людей, подобных Кесвику.

На холмы, в Чапсли, свою элегантную резиденцию в Симле, отправился и автор билля, вызвавшего ожесточенные споры. Тактика Ильберта заключалась в том, чтобы переждать лето, “О… чувствах, которые вызвал билль, — писал он с тревогой своему оксфордскому наставнику Бенджамину Джоуэтту, — я не имел ни малейшего представления… и… конечно, не ожидал такой бури”. “Я сильно сожалею, — сказал он другому другу, — что эта мера обнаружила и усилила расовую враждебность”. Друг Ильберта, сэр Томас Фаррер из Совета по торговле, заверил его, что либералы на его стороне:

 

Борьба между жаждой власти, гордостью расы [и] жадностью торговца… с одной стороны и истинным самоуважением, человечностью, справедливостью к подчиненным, симпатией… с другой — это продолжающийся бой между ангелом и дьяволом… за души человеческие.

 

Законопроект Ильберта поляризовал не только индийское общество, но и английское. Для либералов вроде Фаррера это была борьба за нравственность. Просвещенных поклонников Нагорной проповеди, однако, в Калькутте оказалось меньше, чем в Клэпхеме. Углубляющийся кризис, вызванный законопроектом Ильберта, прекрасно проиллюстрировал опасности управления континентом с горы.

По всей стране, при невыносимой жаре индийского лета, шла агитация. Англо-индийцы сформировали комитеты и собрали деньги. Киплинг, используя свой авторитет, обвинил Рипона в “проектировании темной утопии, питающей гордость бабу / Сказками о правосудии — и с предвзятостью с его стороны”. Политика вице-короля, жаловался он, такова: “Суматоха, и лепет, и непрерывная борьба”. Хью Максвелл из Канпура также присоединил свой голос к хору недовольных. По его мнению, для правительства было бы “неблагоразумно” “провоцировать расовую вражду”. Почему Рипон и Ильберт не видят, “что туземный ум не способен оценить и принять европейские идеи управления в руководстве страной и народом”?

“Восстание белых” было глубоко связано с воспоминаниями о Сипайском восстании, подавленном четвертью века ранее. Тогда в Канпуре были перебиты все белые женщины — и, как мы видели, вскоре возникла легенда о том, что совершались изнасилования, а не только убийства, как если бы каждый индиец только и ждал возможности похитить первую встречную мем-саиб. В удивительно схожем духе актуальной темой кампании против законопроекта Ильберта была угроза, которую якобы представляют для англичанок судьи-индийцы. Анонимный автор писал в “Инглишмен”: “Чья-либо жена может быть заподозрена в мнимом преступлении и… что понравилось бы нашим подданным сильнее, чем запугать и опозорить несчастную европейскую женщину?.. Чем выше положение ее мужа… тем больший восторг будет испытывать ее мучитель”. “Мадрас мейл” вопрошала: “Разве наши жены должны быть вырваны из домов по лживым оговорам, [которые] возводят люди, не уважающие женщин, не понимающие, а во многих случаях и ненавидящие нас?.. Вообразите, прошу вас, англичане, что она схвачена полуголым туземцем, чтобы предстать перед судом и, возможно, быть осужденной”.

Такой язык выдает один из наиболее странных комплексов викторианцев: страх перед сексуальностью. Не случайно сюжеты самых известных романов эпохи — “Поездка в Индию” Форстера и “Жемчужина в короне” Скотта — начинаются с предполагаемого посягательства индийца на англичанку, за которым следует судебный процесс, где председательствует судья-индиец. Такое действительно случалось. Когда анти-ильбертова кампания достигла кульминации, англичанка по фамилии Юм обвинила своего уборщика в изнасиловании, и хотя обвинение оказалось ложным (на самом деле они были любовниками), в лихорадочной атмосфере того времени оно казалось доказательством справедливости такого опасения.

Вопрос в том, почему угроза, что индийские судьи смогут судить англичанок, связывалась с вероятностью сексуальных контактов между индийцами и англичанками. В конце концов, между мужчинами-англичанами и индианками не было недостатка в таких контактах (до 1888 года существовали даже легальные бордели для британских солдат). И все-таки законопроект Ильберта, казалось, угрожал разрушением не только казармам, но и спальням в бунгало. Девяносто тысяч белых, которые претендовали на управление 350 миллионами коричневых, видели в равенстве перед законом прямую дорогу к межрасовому насилию.[106]

 

* * *

 

В декабре, когда Рипон вернулся в Калькутту, он получил смешанный — или скорее раздельный в расовом отношении — прием. Когда он ехал через мост от железнодорожной станции, толпы ликующих индийцев приветствовали “друга и спасителя”. Но в Резиденции Рипон был освистан, ошикан и осмеян соотечественниками, один из которых дошел до того, что назвал его “проклятым старым педерастом”. На банкетах только официальные лица были готовы выпить за здоровье вице-короля. Ходили даже слухи о заговоре с целью похитить его и отправить в Англию. Чучело злополучного Ильберта публично сожгли.

Вице-король уступил. Он оказался, как и предсказала королева, слабым и не получил помощи от несвоевременно посетившего Индию ее сына, герцога Коннахта (тот назвал Рипона “самым большим дураком в Азии”). Принципиально важные положения законопроекта Ильберта были отвергнуты, и белые подсудимые в любом уголовном деле, которое мог слушать индийский судья, получили право требовать, чтобы жюри присяжных не менее чем наполовину состояло из англичан или американцев. Это был удивительно странный компромисс. И все же это была уступка, причем опасная. Презрение, которое питало большинство англо-индийцев к образованным индийским судьям и их друзьям, теперь выказывалось открыто. Как заметил с тревогой один из коллег Ильберта, тон кампании в печати против этого законопроекта был рискованно несдержанным. Письма “изобиловали дикими оскорблениями и обидными нападками на туземцев, и каждый железнодорожный охранник или бригадир с плантации индиго мог безнаказанно их третировать, будто господин своих рабов… Политическое покрывало, которое правительство набрасывало на тонкие отношения между двумя расами”, было “грубо разорвано толпой, потрясающей кулаками перед лицом всего туземного населения”. И теперь, как он опасался, стало очевидно действительно важное следствие провала законопроекта Ильберта: не “восстание белых”, а реакция индийцев. Лорд Рипон совершенно неумышленно пробудил подлинно индийское национальное самосознание. Газета “Индиан миррор” отмечала:

 

Первый раз в современной истории индусы, мусульмане, сикхи, раджпуты, бенгальцы, мадрасцы, бомбейцы, пенджабцы и пурби соединили усилия, чтобы создать конституционное объединение. Целые расы и классы, которые никогда прежде не интересовались делами страны, принимаются за них теперь с таким рвением и серьезностью, что это искупает прежнюю их апатию.

 

Всего два года спустя после “восстания белых” состоялся первый съезд Индийского национального конгресса (ИНК). Хотя британский основатель видел в этой партии подобие клапана для выпуска пара, ИНК занял видное место в националистическом движении[107]. С самого начала в него входили стойкие люди из образованного класса, которые служили британской власти, вроде Джанакината Боса и аллахабадского адвоката Мотилала Неру. Джавахарлал, сын последнего, стал премьер-министром независимой Индии. А сын Боса, Субхас Чандра, во время Второй мировой войны возглавил армию, сражавшуюся против англичан. Совсем не преувеличение видеть в “восстании белых” причину отчуждения этих двух семей от колониальной администрации.

Индия была ядром Британской империи. Как только британцы начали вызывать отчуждение у англизированной элиты, фундамент империи пошел разрушаться. Но могла ли найтись другая часть индийского общества, которая поддерживала бы британцев? В это довольно трудно поверить, но альтернативу азиатскому апартеиду некоторые искали в английской классовой системе.

 

 

“Ториентализм”

 

Многие британские чиновники, долго работавшие в Индии, утешали себя мыслью о доме — не имитации, которую можно было увидеть в Симле, а о настоящем, куда они однажды возвратятся. Викторианская эпоха близилась к концу, а воспоминания экспатриантов о родине все сильнее расходились с действительностью. Они с ностальгией вспоминали неизменную сельскую Англию, сквайров и пасторов, крытые соломой дома и приветливых деревенских жителей. То было характерное для тори видение традиционного, иерархического общества, которым в духе мягкого патернализма управляют помещики. О том, что Британия стала промышленным гигантом и что с 1870 года большинство британцев жило в городах с населением свыше десяти тысяч человек, как-то забывали.

Подобное происходило и тогда, когда жители Британии думали об Индии. “Что может знать об Англии тот, кто знает только Англию?” — упрекал Киплинг соотечественников, которые управляли мировой империей, не покидая Британских островов. Возможно, этот вопрос адресовался самой королеве Виктории. Она была рада, когда в 1877 году парламент предоставил ей (по ее собственному предложению) титул императрицы Индии. Но она никогда не бывала там. Виктория предпочитала, чтобы Индия сама являлась к ней. К 80-м годам ее любимым слугой стал индиец по имени Абдул Карим, также известный как мунши, учитель. Он прибыл с нею в Осборн-хаус в 1887 году, олицетворяя собой такую Индию, которую королеве нравилось воображать: учтивый, почтительный, послушный, преданный. Незадолго до этого королева-императрица пристроила к Осборн-хаусу новое крыло, центром которого стал впечатляющий зал Дурбар. Локвуд Киплинг, отец Редьярда, наблюдал за работами. Постройка была явно вдохновлена интерьерами Лал-Кила в Дели. Ни намека на новую Индию железных дорог, шахт и хлопковых фабрик. Так британцам нравилось видеть Индию в 90-х годах. Это была фантазия.

В 1898 году правительство консерваторов, возглавляемое маркизом Солсбери, назначило вице-короля, вся карьера которого в Индии стала попыткой претворить эту фантазию в жизнь. Джордж Натаниэль Керзон для многих современников был совершенно невыносимым человеком. Родившийся в аристократической дербиширской семье, гордящейся своими корнями, уходящими в эпоху норманнского завоевания, он как стрела пронесся через Итон, Оксфорд, Палату общин и Министерство по делам Индии. По правде говоря, знаменитое чувство превосходства[108] давалось ему без усилий. Порученный в детстве заботам сумасшедшей гувернантки, он периодически был вынужден проходить по деревне в высоком колпаке с надписями “лгун”, “ябеда” и “трус”. (Позднее он размышлял: “Ни один родовитый и смышленый ребенок никогда не плакал так много и по столь справедливым причинам”.) В школе Керзон “должен был первенствовать во всем, за что бы ни брался… Я хотел делать все так, как считал нужным я, а не они”. В Оксфорде — “этом кратком промежутке между Итоном и кабинетом”, как пошутил кто-то, — он был не менее деятелен. Не получив первого места на экзаменах, он решил “доказать им, что они совершили ошибку”, добившись премии Лотиана, премии Арнольда и членства в колледже Олл-Соулз. Марго Асквит не могла не впечатлить его “лакированная самоуверенность”. Другие выражались жестче. Карикатура, изображающая его выступающим в парламенте у Ящика депеш[109], называлась так: “Божество, вещающее тараканам”.

Когда Керзон стал вице-королем, ему не исполнилось и сорока. То была работа, для которой он родился на свет. В конце концов, разве не была великолепная резиденция вице-короля в Калькутте точной копией имения его семьи в Кедлстоне? Стать вице-королем, как он открыто признавал, было “мечтой моего детства, исполнением амбиций моей взрослой жизни, моего самого высокого понимания обязанностей по отношению к государству”. Керзон чувствовал себя призванным укрепить британское правление в Индии, которое подрывали либералы вроде Рипона. Они полагали, что у всех должны быть равные права, независимо от цвета кожи. Англо-индийцы, как мы видели, предпочли своего рода апартеид, при котором крошечное белое меньшинство могло помыкать массой “черных”. Но Керзон, аристократтори, не мог иметь столь простой взгляд на индийское общество. Видя себя почти на самой вершине пирамиды, увенчанной монархом, Керзон жаждал прежде всего иерархии. Он и ему подобные стремились копировать в империи то, чем они восхищались в британском феодальном прошлом. Раньше британские правители Индии погружались в индийскую культуру, чтобы стать истинными ориенталистами. Керзон был “ториенталистом”.

Черты феодальной Индии разглядеть было нетрудно. Так называемые “туземные княжества” составляли приблизительно треть территории Индии. Номинальными их хозяевами оставались махараджи, находящиеся под неусыпным оком британского “личного секретаря” (роль, которая в других восточных империях называлась “Великий визирь”). Даже в областях, которыми управляли сами британцы, большинство сельских районов было во власти индийских аристократов-землевладельцев. В глазах Керзона именно эти люди являлись лидерами Индии. Выступая в 1905 году в Калькуттском университете, он выразился так:

 

Я всегда был сторонником сохранения в Индии туземных государств и искренним доброжелателем наследных правителей. Я верю, что они не исторические реликты, но правители, не марионетки, но активные администраторы. Я хочу, чтобы они разделили как обязанности, так и славу британского правления.

 

К этому типу людей принадлежал махараджа Майсура, которому в 1902 году был придан личный секретарь Эван Макхоноки. Этот махараджа был, по крайней мере теоретически, наследником Типу, некогда самого опасного противника Ост-Индской компании. Однако те дни давно прошли. Махараджа получил образование у сэра Стюарта Фрэзера, занимавшего значительный пост в ИГС. Считалось, вспоминал Макхоноки, “что личный секретарь, привлеченный из той же самой службы, обладающий необходимым опытом, будет в состоянии облегчить Его Высочеству тяготы трудов, продемонстрировать ему некоторые из наших методов и… подталкивать его в нужном направлении”. Рассказы Макхоноки о семи годах, проведенных в Майсуре, дают представление о марионеточной роли, которую, как ожидалось, будут играть такие правители: “Его Высочество… на молодых плечах нес удивительно зрелую голову, которая, однако, никоим образом не препятствовала ребяческому и искреннему удовольствию от… спортивных состязаний… У него [также] были вкус и знание западной и родной музыки… [Тем временем] мы приступили к работе, снесли трущобы, сделали прямыми и широкими дороги, устроили открытую систему дренажа, соединенную с главными коллекторами, ведущими в септические резервуары, предоставили новое жилье перемещенному населению и организовали уборку мусора”.

Махараджа-повеса, богатый, вестернизированный — и политически почти бессильный — станет известной фигурой во всей Индии.

В обмен на невмешательство в дела управления и щедрое содержание британцы требовали только одного: лояльности. И они ее получали. Когда Керзон посетил Нашипур, ему преподнесли специально сочиненное по этому случаю стихотворение:

 

Приветствуем тебя, о вице-король,

Могущественный правитель Индии!

Виждь! Тысяча глаз нетерпеливо ждет, чтобы созерцать тебя!

Переполнены наши сердца льющейся через край радостью,

Освящены мы, и наши желания исполнены;

И Нашипур чтит тебя, склоняясь к твоим ногам.

Великолепно и твердо владычество Англии в Индии.

Благословенен народ, имеющий такого правителя.

Стойко держался ты цели достижения благосостояния подданных;

Любя и защищая их, как добрый сердечный отец;

О! Где еще найти такого благородного правителя, как ты!

 

Действительно, где? На самом деле озабоченность Керзона иерархией не была чем-то новым. Вице-король лорд Литтон питал еще более странные надежды на индийский “феодальный нобилитет”, на принцип, согласно которому, “чем дальше на восток вы идете, тем важнее церемонии”. Литтон даже попытался создать в ИГС отдел, специально предназначенный для сыновей этой восточной аристократии. Цель, как сказал один чиновник из Пенджаба в 1860 году, заключалась в том, чтобы “прикрепить к государству… рассеянный по всей стране корпус, значимый своей собственностью и рангом”. “Ториентализм” свойствен был не только Индии. В Танганьике сэр Дональд Камерон стремился укрепить связи от “крестьянина… к старейшине, от старейшины к младшему вождю, от младшего вождя к старшему вождю, от старшего вождя к окружному чиновнику”. В Западной Африке лорд Кимберли полагал, что лучше “не иметь отношений с 'образованными туземцами' в целом. Я бы предпочел общаться только с наследственными вождями”. Леди Гамильтон, жена губернатора Фиджи, даже расценивала местных вождей как равных себе по статусу (в отличие от английской няни своих детей). “Все восточные люди чрезвычайно возвышают господина”, — настаивал Ллойд Джордж незадолго перед тем, как стать Верховным комиссаром в Египте. Цель империи, размышлял Фредерик Лугард, состояла в том, чтобы “поддержать традиционное правление как твердыню социальной безопасности в меняющемся мире… Действительно важной категорией является статус”. Лугард разработал целую теорию “косвенного правления” — антитезу прямого, которое было установлено на Ямайке в 1865 году. Согласно ей британское присутствие могло быть минимальным, вся местная власть принадлежала элитам, а институты центральной власти (в особенности тесемки кошелька) оставались в руках британцев.

Параллельно реставрации, консервации и (там, где это было необходимо) созданию традиционной иерархии разрабатывалась административная иерархия империи. В Индии в 1881 году насчитывалось не менее семидесяти семи рангов. По всей империи чиновники жаждали членства в ордене Святого Михаила и Святого Георгия в качестве CMG (“Зовите меня Богом”), KCMG (“Прошу называть меня Богом”) и GCMG (“Бог зовет меня Богом”)[110]. Существовала, как пояснял лорд Керзон, “жадная страсть [среди] англоязычного сообщества во всем мире к титулам и старшинству”.

Эти люди, по его мнению, предпочитали величественную архитектуру. При Керзоне реставрировали Тадж-Махал и Фа-техпур-Сикри, а в Калькутте построили Мемориал Виктории. Примечательно, что самым нелюбимым для Керзона местом в Индии был город, который викторианцы построили на пустом месте. Симла (“пригород среднего класса на холме”), где Керзону приходилось обедать в “обществе молодых людей, интересовавшихся только игрой в поло и танцами”. Резиденция вице-короля казалась Керзонам вульгарной. (“Я пытаюсь сдержать разочарование, — признавалась леди Керзон, — хотя миллионер из Миннеаполиса упивался бы этим”.) Компания за обедом заставляла их чувствовать, что они обедали “каждый день в комнате домоправительницы с дворецким и горничной”. Это стало для них настолько невыносимым, что они поселились в кемпинге в полях неподалеку от Симлы, около площадки для игры в гольф. Грустная правда заключалась в том, что британцы в Индии были нестерпимо банальны.

Зенитом “ториентализма” Керзона стал делийский дурбар 1903 года, захватывающее зрелище, которое он лично организовал в честь коронации Эдуарда VII. Дурбар, или “керзонация”, стал прекрасным выражением псевдофеодального представления вице-короля об Индии. Его основным моментом была символическая процессия слонов, на которых восседали индийские правители. Это было, как заметил наблюдатель,

 

великолепное зрелище, и никакое описание не в состоянии дать представление о… сиянии цветов… разнообразии… попон, великолепии платьев, украшающих высокопоставленных персон, следовавших за вице-королем… Шепот восхищения, врывающийся в отрывистые приветствия, доносился из толпы.

 

Там были они все, от Бегум из Бхопала[111] до махараджи Капуртала, покачивающиеся на слонах позади Великого Панджандрума.[112] На журналиста произвели большое впечатление “чернобородые короли, раскачивающиеся туда-сюда в такт движению их гигантских ездовых животных… Это зрелище было совершенно невероятно для нашего XIX века [sic]”. Среди этой феерии была зачитано послание отсутствующего короля-императора, которое настолько точно отражало представления вице-короля, что могло быть написано только Керзоном:

 

Его империя сильна… потому что он почитает привилегии и уважает достоинство и права всех своих вассалов и подданных. Лейтмотивом британской политики в Индии должно быть сохранение всех лучших черт туземного общества. Благодаря этой политике мы достигли удивительного успеха, в этом мы видим залог триумфов и в будущем.

 

У всего этого был фатальный изъян[113]. Дурбар, без сомнения, получился роскошным, но это была только ширма, а не нечто реальное. Второй после Индийской армии опорой британской власти были не махараджи на слонах, а созданная Маколеем элита, состоящая из англизированных юристов и служащих. И в этих самых людях Керзон видел угрозу. Он принципиально избегал “бенгальских бабу”. Когда у него спросили, почему при нем так мало туземцев преуспевает на службе, он ответил, что

 

высокопоставленный туземец обыкновенно не соответствует [задачам], не вызывает уважения у подчиненных, европейских или даже туземных, и склонен уклоняться от трудностей или избегать их.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: