Озеро здесь было глубоким и темным от чистоты до самого илистого дна. Первой вытащила окуня Ирина и испуганно вскрикнула, боясь его взять в руки. Васенька бросил свою удочку на воду и кинулся стремглав к прыгающей красивой рыбешке, накрыл руками, боясь, что она ускачет в воду, и ойкнул, уколов палец до крови о плавники.
- Молодец, добытчик будешь! — похвалил Егор, помог снять окуня с крючка и отбросил в траву подальше от берега.
Он шелестел там, а Вася все поворачивал возбужденно голову на этот шорох и сосал уколотый палец, радостно взблескивая глазами. Отвлекся и вдруг услышал над ухом напряженный шепот:
— Тяни-и!
Вася испуганно увидел, как его поплавок нырнул и пропал вовсе, со всех силенок дернул на себя удочку и почуял сильные толчки в руках из воды, сопротивление рыбы. Он не мог сразу вытащить добычу, а когда Егор хотел помочь, вдруг серьезным мужским голосом отказал ему в этом:
— Я сам! Я сам хочу, — он все ближе подтягивал к прибрежной траве бьющуюся рыбину и, когда она выскочила и запуталась в ней, бросил удочку и кинулся на нее грудью, придавив и поймав ее руками… Рыба была большая и тяжелая… С радостным воплем Васятка выскочил на берег: — Смотрите, смотрите! Я сам поймал! Я сам!
— Какой хороший подлещик, ты погляди, Ирина, — обрадовался Егор, освобождая зевающую рыбу от крючка. — Удачливый рыбак из тебя выйдет! Всех обловил] — И туг Быков увидел дрожь рук Васеньки в первобытном азарте и весело добавил: — Про-о-опал ты, Васенька, для тихой семейной жизни… Навек испортился рыбалкой… — насадил на крючок нового червяка и забросил удочку. — Лови!
— Лови! — вскрикнула Ирина, выхватывая из воды прямо к Егору крупного окуня-горбача, и счастливо засмеялась, поймав соревновательный азарт в глазах Васеньки, напряженно молящих нырнуть свой поплавок и опять почуять силу рыбы на крючке.
|
Тем временем Егор приладил к особому удилищу витую толстую нить, вынутую из парашютной стропы, привязал большой поплавок и большущий крючок. Васенька видел, как он осторожно насадил на этот огромный крючок под верхний плавник за спину маленькую рыбешку, только что пойманную, и забросил эту удочку на струю впадающего ручья. Поплавок унесло далеко, и он слабо покачивался и подергивался на останнем течении. Рыба ловилась хорошо, она заполнила почти все ведро, как вдруг большое удилище у ручья хлобыстнуло по воде и Егор сиганул к нему, едва успев поймать у берега уплывающий комель.
— Попа-алась! — крикнул он.
Вася видел согнутое в дугу удилище, леса брунжала по глади озера и металась кругами. Он увидел сквозь воду на глубине что-то желтое, и длинное и испугался. Борьба шла долго, и наконец Егор подвел к траве добычу и сам, как мальчишка, прыгнул на нее в веере брызг и выкинул на берег большое ротастое полено крупной щуки. Она мощно билась и выгибалась, трясла раскрытой пастью, силясь освободиться от крючка, змеей ползла к воде, но Вася, едва сдерживая страх перед ее зубами, кинулся на щуку и обнял руками с громким криком:
— Батя-а, ну чего же ты смотришь, убежит сейчас!
— Не убежи-ит, — Егор отцепил рогулькой крючок в ее пасти и насадил новую рыбешку, опять забросил удочку в озеро. Только живец плеснулся по воде, как лесу рвануло, и Егор с трудом вывел огромного черного окуня, страшного и горбатого коряжного злодея…
|
Вася же был полностью увлечен щукой, переворачивал ее тяжелое тело на траве и бормотал:
— Фу-у, какая злая и холодная… хлаже ужа… как дьявол!
— Господи, — перекрестилась испуганно Ирина, это кто же тебя такому научил?
— Я сам… — не открылся Васенька, боясь, что попадет за него дедушке Илию…
Ирина с восторгом глядела на увлекшегося рыбалкой Егора, и казался он ей мальчишкой, и шептала как молитву слова давние своей бабушки, памятные с детства: «Девонька… вот вырастешь и станешь женой… матерью… у тебя будет муж… И не хвались всуе, мол, вот муж у меня… Утром вставай затемно и осторожно, чтоб муж не слыхал, как встаешь… А с вечера и одежда и обувка у нево должны сиять чистотой… Он проснется, а у тебя вкусно на столе все уготовлено… Не груби, вежливо улыбайся, тешь его и корми с великой радостью… Он сильный, но все одно до смерти дитем любит быть… Не заставляй его лазить в чашки и черепушки самому за едой, позорно это для бабы… все подмети и замети, в чистоте и опрятности дом содержи, блюди себя и наряжайся пред ним, румянься ликом и лаской гляди… Не ревнуй и не упрекай зазря, скверными словами не обливай при нем никого, а мужа в особенности… А он на другой раз подумает, ибо он непрестанно будет тебя сличать с другими женами и в добре семейном усвоит и затвердит навек: «Вот у меня жена, так жена!..» Сама хороша и муж хорошим будет… Терпи и все горести его лечи своей любовью, не раздавливай умом его своим, не перечь, и он, милой, никогда к чужому подолу не прибьется… от чистоты семейной и душевной брезговать станет чужими бабами, с лету примечать станет недостатки в них, сварливость и опущенность, да и от людей стыдно будет ему шаг в сторону делать… от добра добра не ищут… Вот какая порода наша! Наш женский род лебяжий: если кого полюбим, друг без дружки не живем… Жертвоприношение себя любимому человеку — есть высшее женское счастье… и муж твой возвысится, он тут же поймет, что должен нести в себе такой же свет любви и добра… и когда он принимает этот лад, находит силы ответные к тебе, это и есть домашняя семейная церковь… где согрешить и обидеть нельзя, приходят душевный покой, божеская благодать… вот так-то, девонька…»
|
Истухала вечерняя заря. Наливной ягодкой светилась Ирина перед глазами Егора. Дубравушка зеленая подступала к берегу озера, осыпанная спеющими желудями и давая воздуху особый, — терпкий запах листа и коры дубящей, сохраняющей… Благоговение засыпающей природы объяло их, пахучее и живое, отрадное душе до щемящей слезы сердечной. Природное утешение благостно, как и непрестанная молитва, ломоть хлеба неиссякаемый для человека, для плоти его и души. Ежели в сердце его есть умиление природой, то и Бог бывает с ним, ибо уединение в пустынь природы, как и в келью схимнику, позволяет сверяться с нею, очиститься по ее образу и подобию от всего грешного и неразумного, позволяет неотвлеченно мыслить о вечном и нетленном мире земном и божественном…
Тысячи поклонов бью тебе, природа русская!!! Тысячи дней готов отстоять на твоем камне твердом библейском столпником, всю жизнь готов питаться травами твоими постными, цветами твоими медовыми, водами твоими сладкими, ветрами твоими святыми-целебными, ради сохранения тебя в девстве и непорочности от злых людей и помыслов, в молитве охранной готов быть до конца дней своих, милая и богородичная Краса Земли Русской…
Кормилица щедрая, неиссякаемая, поилица живоводная, утешительница премудрая лада великого… Прости за грехи чад твоих неразумных и нерачительных, губящих твои пространства и леса, воды твои замутняющие, силу свою ж отнимающие, дьявольским злом покорителей тело твое охламляющи… Реки ли вспять поворачивать, едкой отравой замачивать, грязью и дымом завешивать, землюшку с кровию смешивать… Это ль зовется наукою?! Нет! Сатанинскою мукою… Злым и похабным насилием губят природу красивую… Девицу ладную, светлую, в шелк трав цветастых одетую, с русыми косами-верьвями, свитым священною верою, глазоньки ясные-звездушки, груди — молочные реченьки… сытость испей же извечную, хлеба отведай печеного, от пирога нареченного… русской природы отрадушкой — ты наживись и порадуйся, внукам оставь поле спелое, сини моря, солнце белое, шумны леса, реки чистые, им подари и попристальней им накажи все присматривать, как за любимою матерью… дом свой хранить обережностью дел своих мудрых полезностью… Гой, да природушка русская! Стеженька в жизни нам узкая… короток век и стремителен… Все, что дано, сохраните вы… Что наши деды восславили, нам ли над этим забавиться, нам ли судить их судьбинушку, нам ли рядить про старинушку… в поле зерно не кидавшие, так, как они, не страдавшие, в лени и смуте завьюжены, смертной тоскою остужены… Грянем же удалью ратною! Солнышко взрадуем красное, поле запашем и высеем, аспида слуг злобных высекем, вновь соберемся дружиною… Или напрасно и жили мы? Али мы трусы-предатели, что преклонились пред татями… Нет же! Изы-ыди, враг!
ГЛАВА III
Тоску Мошнякова приметила Марья Самсоновна. Иссушила его печаль, и сам в себе он стал отличим от остальных. Норовил уединяться в свободные минуты и сидел отрешенно в саду на похилившейся скамейке, устремив взор свой поверх крон обвешанных плодами яблонь. Тут и нашла его бабушка Ирины и подсела рядышком, пробуя разговорить. Диковато поглядел на нее казак и отвернулся, гоняя по скулам желваки печали своей. Мария же не отступалась, поведала о своей деревне, об оставленном без пригляда домике, много разных случаев потешных рассказала, но ничем не проняла снулого человека. Тогда она напрямик спросила:
— Говори свою печаль, легше станет…
— Зачем…
- Сказано, говори; иль убитый кто, иль ладушку свою утерял, ведь нельзя так изводиться, я уж коий день гляжу на тебя и страдаю… что же так тебе душеньку изломило, горемышный мой…
— Беде моей не помочь…
Так ли? А ну ведай и потом поглядим, кто прав-виноват…
Мошняков долго молчал, смолил цигарку махры и щурился от яда дыма ее, сомневался и думал. Не хотелось ему никого к себе подпускать, к мыслям своим и печали… Но сама собой открылась душа, и он глухо промолвил, глядя в сторону:
— Хочу знать, жив ли отец мой…
— На позициях он?
- Нет… Пропал без вести в гражданскую, мне всего два года в ту пору было. Но вот накатило, и хочу знать о нем…
- Ой, дело-то сурьезное… греховное для меня, но благо церква есть и отмолю как-нибудь… Вот што, сокол ясный, в монастыре это делать нельзя, и Бог меня накажет за такие гадания… Но помочь тебе надобно — слухай и исполняй… Отпросися у начальства и сходи в деревню, тут верст десять будет… Выкупи, а лучше выпроси парного молочка половинку кринки и скорей назад, а я тебя у озера буду поджидать перед рассветом. Никому ничего не говори, не сумлевайся и верь, что истину скажу тебе непременно…
— Правда?
- А вот поглядишь… Ступай и обернись к утру, а я пойду в храм загодя молиться и просить прощения… Ой, накажет Боженька, да не могу не помочь тебе, страдалец… Так уж и быть… Приму на себя боль твою… Иди-иди, при такой печали, как у тебя, и умом можно тронуться. Иди поскорей, уж вечереет, не успеешь к удою… надо брать прям из-под коровы парное молочко. Прикроешь его лопушком, и гляди не разлей…
— Не разолью, — Мошняков встал и ушел обрадованный.
Отмолившись, Мария Самсоновна поспешила в луга с угашенной ею тонкой свечкой, взятой от святых образов. Привычные к ее походам охранники выпустили, и она скоро пошла к озеру, что-то выискивая глазами на траве и деревьях. Оглядывала сухие бугорки без трав, кочки и уже в сумерках напала на то, что искала. Перед ее глазами была маленькая норочка. Марья осторожно засунула в нее конец нагретой рукою свечки и достигла чего-то мягонького и трепещущего. Медленно вынула тварь Господню, завязшую членами в воске и посадила ее в уготованную баночку. Баночку увязала тряпочкой и поставила на приметном месте у пенечка. Крестясь и оглядываясь в сутеми вечера, поспешила в монастырь. Душа ее стенала и боялась, не дай Бог, старец перевстренет, и все пропало, не сможет она утаить, и проклянет он ее за такие дела…
Марья забилась в свою кельюшку и провела бессонную ночь в молитвах и слезах, а перед самым утром решительно вышла к воротам и попросилась на волю…
Солнце клонилось к закату, и Мошняков бежал до деревни, боясь не успеть. Много дорог наезжено и выбито по полям и лесам, а он, сокращая путь, летел напрямки, спрямлял и жадно вглядывался вперед, с нетерпением великим увидеть деревню и достать желанное молоко до темна…
Гимнастерка взмокла у него на спине, пот застил глаза и одеревенели от усталости ноги, но он бежал и бежал, путаясь в травах. Кусты охлестывали его по лицу, и казалось, не будет конца этому бегу, так истомилось тело, но душа ликовала и гнала вперед. В голове рои мыслей носились, он говорил с матерью и дедом, вспоминал свое сиротство детское, обиды слезные и постоянное ожидание, томительную тоску… Думы об отце изводили его с самых ранних лет. Он завидовал мальчишкам, у которых были отцы, часто выходил к пустынному сибирскому полустанку и ждал, ждал его и верил, что отец придет, обязательно найдет его. Он обязан его найти и приласкать грубой рукою… И что только не делали они с ним в его мечтах: и косили бы сено, и за дровами бы ездили, и кололи бы вместе тяжелые смолистые поленья, купались бы в Иртыше… Виделся отец ему непременно сильным и высоким, веселым, с большими усами и добрыми глазами. Эта мальчишечья тоска не угасала, а все более крепла, пока он рос и взрослел; даже воюя, сердце его екало от возможной встречи с ним, когда видел пожилых бойцов… А как Окаемов нарисовал его словесный образ, тоска эта вобрала в себя все его существо. Он видел его во сне, разговаривал с ним, бродил в поисках по неведомому ему Новочеркасску, лазил по какому-то старинному кладбищу, заросшему кустами сирени и деревьями… ночи напролет продирался через эти кусты… но так и не нашел могилы и уверился, вместе с надеждой Окаемова, что он не погиб и не зарыт в казачьей земле, помнил слова, что отец его был слишком умен для такой глупости…
А когда в монастырь явился сирота Васенька, лишенный прежней памяти войной, когда он подержал его на руках и увидел щемящую картину признания мальчонкой в Егоре своего отца, а в Ирине матери; угадывание было детски-искренним и радостным, — при виде всего этого так и оборвалось сердце Мошнякова, и думы об отце вновь заполнили его сладкой мечтой встречи…
Наконец показалась деревня, и это прилило ему силы. Задохнувшись от бега, он все же остановил себя на околице, расправил под ремнем гимнастерку и постучал в первый же дом. Он заметил в окне мелькнувшее лицо, стучал долго, но ему так и не открыли… Подивившись такой неприветливости, он пошел в другой дом и увидел сидящего на пороге древнего старика в подшитых валенках. Проговорил ему громко:
— Дедушка, где здесь можно достать молочка?
- Ась? — дед приложил ладонь корявую к заросшему волосьем уху, чистыми, младенческими глазами сиял…
Мошняков склонился и прокричал ему свой вопрос. Дедушка безучастно сидел: или не понял, или думал своим трясучим от древности умом, как ответить. Руки его мелко дрожали на костыле, невинные глаза смотрели печально и отрешенно. Поняв, что ничего от него не добиться, Мошняков пошел в третий дом и встретился с двумя ребятишками во дворе. При виде военного они кинулись к нему, трогали руками одежду, запрокинув головенки, смотрели на него снизу вверх в немом вопросе, и Мошняков понял этот вопрос и со вздохом промолвил:
- Видел я вашего батю, живой и здоровый, немцев бьет и скоро приедет насовсем…
- Правда?! — обрадованно воскликнул мальчишка лет семи и обратился к меньшому брату: — Вот видишь? Я же говорил матушке, что батяня живой… А она изводится: «Похоронка… Похоронка!» Вот видишь, скоро приедет! С гостинцами! Скажу, чтоб выкинула ту противную бумажку…
Глазенки меньшого засияли, и он радостно запрыгал на одной ноге, взмахивая руками, как птенец крылышками.
— А где матушка ваша?
- На лаботе, — ответил меньшой, шмыгая грязным носом.
— А коровы-то есть у вас в деревне?
- Коровы? — задумался старший, — раньше много было. Да уполномоченные все свезли для фронта и нашу Лысуху тоже забрали…
Мошняков махнул рукой и поспешил вдоль улицы к другим домам. Меж тем солнце садилось, а привычного мыка скотины с выгона не было слышно. Лежала деревенька притихшая и обезлюдевшая. Он прошел почти все дома, и ни у кого не оказалось молочка, да и коровы тоже. Выяснил, что коров осталось всего три, а колхозное стадо- вместе с бугаем угнали в заготскот. Первый владелец коровы оказался задышливый мужик лет пятидесяти, страдающий астмой. Лицо его то и дело наливалось кровью, и говорить с ним было трудно. Мошняков предлагал деньги, умолял, а мужик непреклонно мотал и сипел через силу:
- Не до-ои-ится она… в зиму ре-е-езать бу-уду-у… Налогами обложили, а она не доится… Бугая нету, что толку яловой держать… Косить не могу-у, одыха-аюсь… хозяйка в колхозной работе, буду резать скотинешку… Да все мясо в откуп за налог уйде-ет…
Вторая владелица оказалась говорливая молодайка, разодетая по-городскому. Жила она одна в большом и богатом доме. Пригласила зайти, накормила, подала ягодной наливки и во все глаза глядела на служивого, румяня щеки и приглаживая волосы. Мошнякову ясны были ее взгляды и улыбки, ее привечание, и остался бы он с нею до утра, но цель его была совсем иная и жгучая. — Продай молока… продай, — твердил он одно и то же.
- А чё не продать, продать можно… мужичок ты видный. Поторгуемся, поговорим, глядишь и сладимся… молоко ныне в большой цене, — намеки ее были все ясней.
И это тоже тоска и беда, в оставшемся без мужиков селе, но Мошняков торопил, чтоб засветло вернуться. Нервно ерзал на лавке, выглядывал в окно, гоняя желваки по скулам.
- А ты случайно не дезертир? — вдруг напряглась и построжела хозяйка. — Ежель так, то убирайся. У меня за такие дела все добро опишут и саму посадят, а я молодая…
- Да какой я дезертир! — взорвался он, — не хватало мне еще бабе документы предъявлять. Продашь молока или нет?!
- Торговаться ты не умеешь, солдатик… я бы продала, да цена у меня сладкая, — она потянулась, выгнулась станом перед ним, охорашивая волосы. Совсем уж прямыми намеками говорила она и играла глазами, то и дело взглядывая на широкую никелированную кровать с горой кружевных подушек.
В ином случае приголубил бы он ее, до чего порочна была ее притягательность, но базарный разговор был ему не по сердцу, не желал он такою ценою покупать молоко. Осквернением каким-то чудилось это, греховностью и пакостью. Отец бы на такое не пошел, это он понял точно и решительно встал от стола.
- Покедова, солдатик… знать, мы не сладимся, — с язвительной улыбочкой пропела и все поняла молодайка.
- Да уж не сладимся… больно высока цена… Эх ты-ы, душой ты холодная, девка…
- Я то холодная?! — захохотала она, — да я тебя сожгу, только приляжь рядком и поговори ладком.
- Нет уж… — он нахлобучил фуражку и вышел в вечерние сумерки.
Пахнуло от коровьего база молоком и сладким стойлом.
Мошняков яростно сплюнул, стремительно пошел к последней надежде, крайнему неказистому домику.
В окнах тускло горел свет, и Мошняков еще с улицы через стекло увидел кучу ребятишек за столом, и сердце его упало. Куда же тут брать молоко от такой оравы… Хотел уж отступиться, но потянуло его к дверям, и постучал.
- Кто это? — спросила с порога выскочившая женщина и вдруг ударила по груди своей руками в испуге смертном, увидев военного. — С Сашей что-нибудь… убит? Ранен? Да говорите же!
— Все нормально… — выдавил поздний гость.
- Ах! Слава тебе Господи! Как вы напугали меня. Да заходите же в дом, картошечкой накормлю, мы как раз вечеряем…
Мошняков хотел спросить о молоке, но не решился и перешагнув порог вслед за женщиной. За большим исскобленным столом он насчитал семь светлых голов ребятишек.
Они уставились на вошедшего, продолжая споро уминать горячую картошку.
— Здрасьте, ребятня! — неуклюже приветствовал их.
— Здра-а-асте-е-е, — дружным хором ответили…
— Да вы проходите, садитесь, — суетилась хозяйка, подала табурет, смахнув подолом с него сор, — картошечка у нас скусная-а, молодая, только что накопали в огороде. Рассыпчатая этим годом до чего удалась!
— Да спасибо, я не голоден, — но сел поневоле к столу, ласково озирая ребятишек, а когда взглянул на хозяйку при бережливом свете лампы, и сердце его обожгло. С перекинутыми наперед длинными толстыми косами, в светленьком платочке, она сияла, рада была досмерти гостю и победно оглядывала своих детишек. Вот, мол, я какая богатая…
Ее светлое и доброе лицо было необыкновенным, молодым, ясным и привораживающим, как под венцом… Такой красоты Мошнякову еще не довелось видеть в своей жизни. Он кое-как выдохнул воздух из онемевшей груди и принял из ее рук горячую большую картофелину с лопнувшей тонкой кожицей. Картошка имела вид сахаристый и жгучий, походила на облик хозяйки…
Мошняков ощутил во рту ее огненность и сладость непомерную, почудилось, что ничего слаще никогда от роду не ел. Он расслабился, поговорил о войне с любопытной ребятней и спросил наконец:
— Поблизости где у вас тут еще деревня есть?
- А на что она вам? — удивилась хозяйка, — ночь на дворе, куда же вы пойдете? Оставайтесь у нас ночевать, у нас много беженцев перебыло. Лягу с детишками на полати, а вам коечку уступлю… нашу с Сашей, простынку чистую устелю, вы не беспокойтесь… вшей у нас нету…
- Да я вижу чистоту в доме, но мне надо к утру вернуться. Не могу, — встал Мошняков и надел фуражку. — Так далеко ль до деревни?
- Километров восемь будет… но дорога там плохая и болотная, как же вы не побоитесь ночью идти? Я бы проводила, да ребят не оставишь.
- Спасибо вам! — он украдкой взглянул на ее лицо, и жаром обварило нутро. Он и мыслить досель не мог, что есть такие светлые женщины, такие радостные сердцу, приветные душе.
Уже за порогом она тронула рукой его за плечо и спросила:
- Так зачем же вы все-таки пришли, чую нужду у вас большую и помочь хочется, но не знаю как. Ну чем же помочь вам?
- Даже если разрешите мою нужду, я все равно не приму, семеро по лавкам голодных ртов… Молочка хочу купить с литр, но чтобы обязательно в кринке было налито до половины… И кринка мне с собой нужна. Пойду в другую деревню, все одно сыщу.
- Иль Машка вам не продала? Она ведь на станции каждый денек торгует. У ней корова богато доится.
— В цене не сошлись…
~ А-а… — прыснула смехом хозяйка и застеснялась, — она уветная до ухажеров, сколько мужей перебрала, да я не осуждаю, не думайте… Каждый живет по-своему… Всего-то молока вам и надо? Стойте и не уходите! — Строго приказала она, — моя орава все прям из-под рук выхлестала, прям у коровенки с кружками наловчились собираться. Но я ее приласкаю, поговорю с ней сейчас, картошину ей свежую с солью дам, она и поможет вашей нужде… нацежу молочка.
— Да не надо… ведь утром опять ребяткам…
— Ничего-о, чугун картошки отварю, нахлобыстаются от пуза… Не уходите же! — она поймала его за рукав и повела за собой.
У хлева сняла с колышка подойник и сбегала за картошкой.
- Зоренька ты моя ясная, умница ты моя разумница, кормилица ты наша размилая, — ласково уговаривала сопящую коровенку.
Стравила ей три картошины, гладила руками по спине и шее, чесала за ухом, и корова лизнула ее языком в склоненное лицо, вызвав радостный смех хозяйки, растроганной такой ответной лаской. Она села на стульчик во тьме, и Мошняков услышал звяканье мягкое горячих струй молока о дно подойника. Хозяйка скоро доила, не переставая говорить с коровой, какими только добрыми словами не величала она ее, как только не возвышала и не благородила, а корова слушала и мерно пережевывала серку хрустким ртом в оцепенении колдовском ласки человеческой, отдавая все до капли из вымени…
Мошняков стоял тоже завороженный, слушал голос ее, и мысль страдательная облила его черствое сердце, мысль удивления небывалого: «Это как же может любить мужа своего такая женщина?! Если так любит бессловесную животину…» Постигнуть такую высоту он не мог своим умом, но, познав такую любовь и ласку, уж трудно будет опуститься до Машки-торговки… и обречена его восторгнувшаяся душа искать такой любви по белу свету, такой женской силы неуемной и такого полета лебединого…
Подоив, счастливая хозяйка поцеловала в хладный нос корову и весело промолвила:
- Ну вот и избылась ваша нужда, пошли в дом, Сейчас при свете процежу молочко и налью в кринку…
Она цедила через марлечку молочко на крыльце, в тусклом свете, падающем из оконца, и Мошняков понял ее тайну, что стыдно ей при детях отдавать такую благость, на кою они охочи и неразумением еще своим осудят ее и не поймут… Он собрал в карманах все деньги и хотел протянуть ей, но она уловила это шевеление и строго сказала:
- Не забижайте меня, ничегошеньки мне не надо от вас, не возьму я платы, раз так вас мытарит нужда и молоко нужно… Берите и идите с Богом, может, кто и Сашеньке моему так подаст, вот долг и вернется…
- Как зовут хоть вас? — хрипло выдавил Мошняков, принимая от нее теплую кринку в свои грубые ладони.
— Надя…
- Спасибо, милая, спасибо… я в долгу не останусь… я вам дров машину привезу… я…
- Подарки не обещают и не просят… А с дровами у меня действительно худо… Как же вы пойдете в такой ночи? Доберетесь ли?
— Доберусь… Дай вам Бог здоровья и возвращения мужа.
- Спасибо… Если сбудется, я и корову отдам, все до последней ниточки… Только бы Сашенька вернулся…
Мошняков медленно шел по улице и бережно нес кринку перед собою, боясь расплескать. Парное молоко одуряюще пахло, жило в кринке и шевелилось целебным соком трав, силой лугов наполненное, сытостью солнечной и дождевой чистотой, росами напитанное, ветрами освеченное, землею взращенное… Мошняков только теперь хватился, что не взял фонарика, и ужаснулся, как же он найдет монастырь, к нему столько дорог напутано, и приходилось спрямлять… Словно в помощь ему тучи раздвинуло и ясно проступило вызвездившее небо. Синий и далекий свет звезд все же малость рассеял мглу, и Мошняков пригляделся, едва различая дорогу среди улицы, и вдруг увидел три темных силуэта на ней. Он сразу понял, что люди ждали именно его.
— Стой! Руки вверх! Стрелять буду, — услышал он уже ожидаемую команду и замер на месте.
— Руки поднять не могу, у меня кринка с молоком…
— Поставь на землю!
— Чего вам нужно от меня, я не дезертир! Кто-нибудь один подойдите и поглядите мои документы. А кринку поставить не могу…
Один человек несмело подошел, осветил фонариком Мошнякова с ног до головы, выставив в свет фонаря наган со взведенным курком.
— В правом кармане документы, бери и смотри, — подсказал Мошняков.
— Я председатель сельсовета, если дернешься и надумаешь убегать, буду стрелять… мне даны такие высокие полномочия, — хвалился он и долго лапал левой рукой карман, вынул и прочел документы, похмыкал и положил на место.
— А зачем так молоко понадобилось? — вкрадчиво поинтересовался он, все еще не доверяя и осторожничая, припугивая качанием нагана.
— Раненому генералу несу! Понял? — вдруг рявкнул Мошняков, — вот завтра приедем с его адъютантом и разберемся тут…
— Извини, товарищ боец! — испуганно воскликнул председатель, — Мы люди темные, а время военное… ты уж ниче не говори. Ну-у, Машка, стерва, я те задам дезертира, — повысил начальственный голос он, и все трое исчезли с дороги так же внезапно, как и появились.
Мошняков сплюнул через левое плечо и опять медленно пошел в конец села. Он подумал, что пройти ночью в незнакомых местах с кринкой почти невозможно, переночевать бы, а уж поутру найти монастырь и на следующий день все отложить… Но он ужаснулся этой мысли, он не мог представить такого огромного срока — целые сутки ждать и мучиться. Не-ет…
Он выбрел за деревню, щупая ногами землю впереди себя, как слепой, судорожно сжимая руками драгоценную криночку. Тепло из нее переливалось в его руки и ударяло в голову, он заглянул в нее при свете звезд и увидел круглое белое сияние, колеблющееся при каждом его шаге, оно взметывалось по обливной стенке глиняной кринки… Мошняков шел, ориентируясь по звездам… дорога то уходила из-под ног, то опять бежала впереди и таила в себе многие опасности, неприметные в сутеми глазу: колдобины и кочки, ямы и болотистые лужицы. Он с величайшим напряжением вглядывался под ноги впереди себя и запоздало жалел, что надобно было выпросить на время какую-нибудь сумочку, обвязать горловину кринки полотном и в сумочке нести, или в корзине, а так были заняты обе руки и скоро они устали держать кринку впереди, а когда попытался прижать к груди, то молоко заплескалось, заволновалось от ходьбы и промочило гимнастерку. Он опять отстранил кринку и пошел, как со свечой… Боялся остановиться и передохнуть, а уж поставить на землю не смел, что-то подсказывало, что нельзя это делать; чуял, что нужно осилить путь и передать из рук Надежды, через свои истомленные ладони, в руки бабушки… Только в этом случае все угадается и придет долгожданный ответ — жив ли отец его…