А прялка все жужжала, жужжала… А еще через минуту в келье послышался легкий храп с переливами и нежное посвистывание носом.
Ходжа Насреддин спал. Губы его приоткрылись, тюбетейка съехала на левый глаз, голова поникла, плечи обвисли. К счастью, он сидел в тени, старец не заметил его постыдной сонливости. Но великие тайны, завеса над которыми уже приподнималась, так и остались закрытыми для него, а вместе с ним – и для нас.
Он спал, и сны его были далеки от всяких надземных тайн. Снились ему дороги, дороги, о которых так неотступно думал он наяву, шумные базары, столь милые его сердцу, верблюжьи караваны в пустыне, горные перевалы, где путники, держась за общую веревку, восходят сквозь мокрые плотные облака. Он видел слепящий пламень южных морей, зыбкие, хрустально гладкие валы, тяжеловесно катящиеся под высокий нос корабля, скрежет и ползание вдоль бортов ржавой рулевой цепи, выгнутые, полные ветра паруса турецких фелюг…
Тюбетейка соскользнула с головы Ходжи Насред-дина, упала ему на колени. Он вздрогнул, проснулся.
Дервиш продолжал свое поучение:
– Могут спросить – где же находит свое новое воплощение наш дух, покинувший землю, и где пребывал он раньше, до появления на земле? А планеты, а звезды, рассеянные во вселенной! Мы приходим на землю с какой-то звезды и уходим на звезду; мы – звездные странники, о Ходжа Насреддин! Вот почему звездный купол влечет к себе наши взоры и наполняет нас возвышенным умилением: мы видим над собою нашу вечную и безграничную родину, от которой получили бессмертие.
Ходжа Насреддин решил, что настало самое время задать старику какой-нибудь вопрос и этим затемнить свою постыдную сонливость:
– О мудрый старец, мне часто приходилось видеть падающие звезды. Как же понимать их падение? Ведь хорошо, если оборвалась и упала та звезда, на которой я уже успел побывать в одном из прежних своих воплощений,– но что если упадет та, на которую я должен переселиться? Где же мой дух будет ее разыскивать по окончании земного бытия и куда он должен деваться, если не найдет во вселенной?
|
Старик слегка опешил и, откинув голову, долго смотрел на Ходжу Насреддина с изумлением во взгляде.
– А я только что хотел похвалить тебя за усердие, с которым ты вникал в мои
поучения, не перебивая хода моих мыслей глупыми и неуместными вопросами,– сказал он с неудовольствием.– Однако уже поздно, уже пропели предполуночные петухи и городская стража ударила в барабаны, призывая жителей тушить огни в очагах; иди с миром домой, подумай о тайнах, которые я поведал тебе, а завтра вечером приходи опять, и мы продолжим беседу.
Ходжа Насреддин встал, молча поклонился нищему, вышел из кельи. Ночь встретила его сырым ветром и теменью – непроглядной, как тот мрак невежества, в котором пребывают многие ленивые духом и разумом. Но дождь прекратился, тучи редели; в просвет, обозначившийся на западе, выглянула одинокая звездочка – робкая, словно бы вся заплаканная. Удивленно смотрела она с высоты, сквозь мокрые ресницы, на черную холодную землю, и столько ласковой кротости было в ее сиянии, что Ходжа Насреддин, умилившись, пожелал непременно попасть на эту именно звезду, если уж звездные странствия действительно суждены ему. «О прекрасная голубая звездочка, будь приветлива ко мне, когда придет мой час!» – мысленно воскликнул он, воспарив своим бессмертным духом в надземные выси,– но как раз в эту минуту его смертная плотская оболочка поскользнулась на жиденьком мостике из двух жердочек и шумно, с плеском и брызгами, свалилась в глубокий арык, полный ледяной воды. Ходжа Насреддин промок до нитки, вывозился в грязи,
|
продрог и посинел, прежде чем добрался до дома. «И куда только носит тебя шайтан в такую темень!» – бранилась Гюльджан, развешивая перед очагом его мокрую одежду; он молчал, ругая в душе последними словами благочестивого старца со
всеми его звездностранственными поучениями, ради которых приходится совершать по ночам столь прискорбные земные странствия…
Однако на следующий вечер он опять сидел в той же келье, слушая второе поучение нищего.
На этот раз он узнал, что для каждого воплощения есть свой особый закон, который наш дух обязан исполнить, дабы закончить воплощение более совершенным и обогатиться новыми свойствами, необходимыми для перехода в следующее высшее бытие.
– Что касается земного воплощения,– говорил старик,– то его закон – это закон деятельного добра. Знай: будущие радостные века земли принадлежат деятельным,– назову их Борющимися и Созидающими дервишами,– которым и предстоит окончательно сокрушить земное зло… Ты, о Ходжа Насреддин,– предтеча этих благодоблестных созидателей,– вот почему смысл твоего земного бытия столь значителен, что должен послужить примером для многих поколений после нас…
Ходжа Насреддин с неподдельным вниманием слушал пророчества нищего о
|
райском расцвете земли,– не раньше, правда, чем через тысячу пятьсот лет… Старый
дервиш был в точности осведомлен о своем бессмертии, поэтому держался с веками и тысячелетиями запросто, на дружеской ноге, но Ходжу На-среддина такой срок повергал в уныние. Он привык считать землю своим родным домом, а не случайным
караван-сараем на путях звездных странствований, и ему хотелось поскорее навести в этом доме порядок. Пятьсот тысяч лет! Умственный взор его терялся в этой необозримости…
А время шло к полуночи. Ходжа Насреддин попробовал вернуть зведностранственного старца из его туманных парений к земле, к тому делу, ради которого они сошлись в этой келье.
– Чувствуя себя достаточно просветленным, о вещий старец,– заговорил он со всей возможной почтительностью,– я полагаю… позволяю себе, так сказать, дерзость, в расчете на твое снисхождение… что теперь смог бы уразуметь, какой именно помощи ты ждешь от меня? Осмелюсь добавить, что время позднее, а минуты летят,– поведай же мне свое дело.
Старец поник головою:
– Дело это многотрудное…
– Говори! Берусь исполнить, лишь бы оно не выходило за пределы человеческих сил. Впрочем, если и выходит, но не слишком далеко,– я тоже исполню!
Глубоко вздохнув, старец начал свой рассказ:
– В те дни, когда я ничего еще не знал о братстве Молчащих и Постигающих, когда я был богат и вел мерзостный образ жизни, предаваясь наслаждениям и различным порокам, когда мне еще и в голову не приходило раздать все свое имущество бедным, а самому остаться нагим и босым,– в те дни, в числе прочих богатств, я владел одним горным озером, находящимся здесь, в Фергане. И вот однажды – о черный день моей жизни! – я проиграл это озеро в кости некоему Агабеку, соединяющему в себе свирепость дракона и бессердечие паука. Завладев озером, Агабек поселился на его берегу и обложил несчастных жителей селения
такими неслыханными поборами за воду для поливов, что многие впали в бедность, а иные разорились совсем…
Скрытое рыдание перехватило голос старика, остановив на минуту его речь. Он справился со своим волнением и продолжал:
– Каждый год с наступлением весны ко мне бегут слухи о свирепости и корыстолюбии этого человека. Я мучаюсь, проливаю слезы, терзаюсь раскаянием, но исправить ничего не могу. Подобно камню, висит на мне это зло, и когда я окончу земной путь – оно воспрепятствует моему переходу в иное, высшее бытие, ибо дух человека не может считаться достигшим должной степени совершенства, если на земле после него осталось посеянное им и не исправленное…
– Понимаю, понимаю! – подхватил Ходжа На-среддин, заметив, что старец расправляет крылья, готовясь опять воспарить.– Значит, я должен отобрать у
Агабека это озеро? Ты прав, многомудрый наставник,– такой задачи я никогда бы не смог для себя уяснить, не выслушав предварительно всех твоих поучений. Слушай же: я никогда не видел этого Агабека, но заранее тебе ручаюсь, что его доходы сильно уменьшатся в этом году. Говори, где находится оно, твое озеро?
Старец молчал. В ночной тишине Ходжа Насреддин услышал далекое пение полуночных петухов.
Последний, второй день старца окончился, его уста сомкнулись до следующей весны, согласно обету.
– Одно слово! – в тревоге воскликнул Ходжа Насреддин.– Одно только слово – где? Старец молчал. Ходжа Насреддин не мог скрыть досады:
– На все нашлось у тебя время, достопочтенный старец: на длинные звездностранственные разговоры, на поучения о мировом свете,– но о дно– единственное земное слово, к тому же самое нужное, тобою не сказано, последней секунды тебе не хватило!
В невыразимой скорби, в отчаянии, нищий закрыл ладонями худое, изможденное лицо.
Жалость горячей волной толкнула Ходжу Насред-дина в сердце, щеки залились жгучей краской стыда.
– Прости меня за жестокий упрек! – воскликнул он, коснувшись рукой плеча нищего.– Утешься, я знаю: твое озеро в горах Ферганы, этого достаточно. Я найду озеро и найду Агабека,– клянусь той звездой, на которую мне предстоит переселиться! Как только зацветет миндаль в моем садике, я тронусь в путь. Совершенствуй спокойно свое духовное существо и дальше, о звездностранственный старец, а все остальное предоставь мне!
Возвращаясь в темноте домой, шлепая по лужам, он то усмехался, то погружался в раздумье. «Безумец или мудрец этот нищий?» – спрашивал он себя. Ночь была холодная, сырая, но в пахучей влажности ветра, в чистоте и ясности зведного блеска чувствовалась близость весны.
Ходжа Насреддин свернул в свой переулок. Здесь у дороги стоял дуплистый, хорошо ему знакомый тополь – очень старый, судя по рубцам и черным мозолям на его заскорузлой коре. Сейчас его ствол был невидим в темноте, слившей воедино землю, дома и заборы,– но раскидистая крона тонко сквозила на темно-прозрачном небе, слегка серебристом от звезд. Подпрыгнув, Ходжа Насреддин поймал нижнюю ветку тополя и осторожно, чтобы не сломать, притянул к себе. Всего неделю назад тополь был безжизненным, в тяжелом зимнем сне, как в смерти,– а сегодня под пальцами явственно обозначились почки, еще не клейкие, но уже благоухающие. И, приникнув ухом к морщинистой коре. Ходжа Насреддин уловил слабый, едва заметный звук, подобный стону далекой струны,– то ли гул полуночного ветра, то ли начавшееся внутри тополя сокровенное движение соков от корня к вершине.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Со времени этих памятных бесед Ходжа Насреддин уже не опускал денег в чашечку старого нищего, но всегда захватывал из дома свежую ячменную лепешку, завернутую в чистую тряпочку.
Нищий, как и раньше, благодарил молчаливым поклоном и взглядом, полным надежды.
– Скоро, теперь уже скоро! – отвечал Ходжа Насреддин.– Вот потеплеет в горах, подсохнут дороги, и я двинусь на розыски озера.
Все чище, выше, синее становилось небо, все реже заволакивалось оно тучами; в полдень на солнце можно было сидеть без халата. Взволнованный приходом весны. Ходжа Насреддин похудел, глаза его светились молодым острым блеском; сон его в эти дни был прерывист и чуток.
Прошла еще неделя; однажды ночью Ходжа Насреддин, томимый бессонницей, вышел в свой маленький садик – и замер от восхищения. Земля плыла в голубом дыму, а темно-прозрачный воздух над нею весь гудел и стонал, наполненный призывным гогота-нием гусей, звоном и свистом утиных крыльев. Вольные птицы летели на север. «В дорогу, в дорогу!» – медными голосами кричали гуси, собирая высоко в небе, под самыми звездами, свои караваны. «Скорее, скорее?» – отвечали им суетливые утки и вразброд, как попало, со всех сторон, стаями, парами и одиночками, неслись низко и стремительно, почти задевая деревья. Вздыхал в саду ветер, осыпая землю белым дождем лепестков, гудела в арыках весенняя певучая вода; в конюшне тревожно и радостно заржал жеребенок и гулко ударил копытом в
глиняный пол. Ходжа Насреддин долго стоял в забытьи, внимая великому движению на небесных дорогах.
Рассвет застал его в стойле у ишака.
– Не печалься, дни нашей скорби окончились! – говорил он, обняв за шею своего длинноухого друга.– Через неделю мы будем далеко отсюда, на больших дорогах, на шумных базарах. Но Гюльджан… как быть с нею? Сказать ей прямо,
открыть правду? Но ты ведь знаешь ее природу: если бы она вдруг утонула в реке,–
спаси нас аллах и помилуй от подобного случая! – то я бы пошел искать ее тело не вниз по течению, а вверх!
Он задумался. Различные мысли, как летучие молнии, вспыхивали в его уме, но он отвергал их все, одну за другой.
– Неужели я так поглупел? Что же ты молчишь, мой верный ишак; думай, помогай мне!
Ишак ответил вздохом и бурчанием в животе. В это время прозрачный розовый
луч восхода скользнул сквозь дверную щель в стойло; глаза Ходжи Насред-дина ярко вспыхнули навстречу заре.
– Ну конечно! – воскликнул он.– Если я не могу уехать от семьи, то почему бы моей семье не уехать от меня?..
Вернувшись в этот день с базара, он сказал жене:
– Я встретил сегодня одного бухарца, который хорошо знает старого Нияза, твоего отца. Этот бухарец выехал из Бухары два месяца назад и сейчас с попутным караваном направляется обратно. Он рассказал, что твой отец жив, здоров и не
терпит нужды, только сильно скучает. Как жаль, что мне запрещен въезд в Бухару и мы не можем навестить его!
Гюльджан ничего не ответила, склонилась ниже над своим шитьем. Ходжа Насреддин смотрел на нее с грустной и доброй усмешкой. Кто мог бы узнать в этой толстой крикливой женщине с красным лицом прежнюю Гюльджан? Но у Ходжи Насреддина было двойное зрение, и он, когда хотел, мог смотреть на свою любимую жену глазами сердца и видеть ее прежней. «О моя кроткая голубка, прости меня за этот обман! – мысленно восклицал он.– Но ты сама хорошо знаешь свою природу – скажи по совести, могу ли я поступить иначе?»
На следующий день он возобновил разговор о бухарце.
– Я хотел позвать его в гости, но караван уже ушел в Бухару,– сказал он за обедом, глядя в стену, чтобы не встречаться глазами с Гюльджан, потому что на самом деле никакого бухарца ни вчера, ни сегодня не видел, а все придумал, от начала до конца.
– Через неделю они будут в Бухаре,– задумчиво говорил он.– Войдут в город через южные ворота, что видны с крыши вашего дома. И, возможно, старый Нияз увидит с крыши этот караван. А потом бухарец расскажет ему о нас – что мы живы, здоровы и живем в Ходженте, отделенные от Бухары всего лишь неделей пути. И еще он расскажет Ниязу, что аллах послал ему семерых внуков и все они любят своего деда, хотя никогда не видели его…
Гюльджан вздохнула, на ее ресницах повисла слеза. Ходжа Насреддин понял: глина ее сердца размягчена,– время вертеть гончарный круг своей хитрости и лепить горшок замысла.
– А надо бы, надо бы показать старику его внуков,– сказал он с грустью в голосе.– Да поразит аллах слепотой и гнойными язвами этого разбойника-эмира, из– за которого я не могу появиться в Бухаре! Впрочем, запрет касается только меня, а ты с детьми вполне могла бы поехать. Через неделю ты уже обнимала бы старика; жаль, что у нас нет денег на поездку.
– Как нет денег? – отозвалась Гюльджан.– А кошелек с восемьюстами таньга, что лежит в сундуке?
Ходжа Насреддин только и ждал, чтобы она первая заговорила о кошельке. Весь дальнейший разговор был известен ему заранее, как известна бывает опытному лодочнику река, на которой он вырос,– со всеми изгибами, отмелями и опасными перекатами.
Он уверенно повел вперед свою лодку.
– О нет! – воскликнул он.– Этих денег трогать нельзя? они нужны для дома. Я уже распределил.
– Распределил? Вот как?
Опасный перекат близился. В голосе Ходжа На-среддин ясно слышал грозный бурлящий гул его водоворотов.
Он вторично ударил веслом и, минуя все тихие заводи, вывел лодку на самую середину реки, в быстрину:
– Во-первых, нужно в саду устроить хороший водоем и выстлать его каменными плитами, чтобы детям было где купаться в жаркие дни.
– Ты совершенно прав,– отозвалась Гюльджан.– Как же обойтись без водоема, если река проходит под самым нашим садом, в десяти шагах?.. А выстлать можно и мрамором…
Лодка неслась стремительно, впереди уже виднелась белая пена, кипящая на подводных камнях.
– Водоем обойдется в двести таньга.– Ходжа На-среддин загнул два пальца.– Кроме того, я думаю построить в саду беседку и убрать ее внутри коврами. Плотники говорят, что на это понадобится еще двести. Столько же придется заплатить за ковры.
– Уже шестьсот,– сосчитала Гюльджан.– Остается еще двести.
– Они тоже нужны,– поспешил сказать Ходжа Насреддин.– Вместо нашей дощатой калитки я хочу поставить ореховую, резную. А напоследок позову мастеров, чтобы они расписали весь наш дом изнутри и снаружи синими цветами.
Синие цветы только сейчас пришли ему в голову, он сказал и – сам испугался.
– Зачем же снаружи? – спросила Гюльджан.
– Для красоты,– пояснил Ходжа Насреддин. Весло вдруг переломилось, лодка с размаху ударилась о камни, перевернулась, водоворот подхватил и понес Ходжу Насреддина. Были крики и были слезы до самого вечера.
– Чтобы навестить бедного одинокого старика – денег нет, а расписывать дом синими цветами – деньги есть! – кричала Гюльджан.– И зачем расписывать его снаружи: ведь все равно первый дождь смоет всю твою дурацкую роспись!
Ходжа Насреддин молчал. Два дня пришлось ему с непокрытой головой стоять под ливнем ее упреков,– зато на третий день у ворот появилась крытая арба:
торжествующая, гордая своей победой, Гюльджан уезжала со всеми детьми к отцу, в Бухару.
– Будь осторожен на мостах и на косогорах,– наставлял Ходжа Насреддин возницу.– Не пускай свою лошадь вскачь.
Пригревшийся на солнце возница клевал носом в сладкой дремоте; дремала и пегая кобыла, осев на левую заднюю ногу; наставления Ходжи Насреддина были совершенно излишними, ибо прошло уже очень много лет с тех пор, как эта почтенная пара пускалась вскачь.
Настелив на арбу мягкой рисовой соломы и прикрыв ее дорожным ковриком. Ходжа Насреддин долго носил из дому разные узлы, корзины, сумки; наконец из калитки вышла Гюльджан, а за нею цепочкой, по росту,– семеро, и все – сыновья.
Возница встрепенулся, приосанившись в седле, крепче упер ноги в оглобли, взмахнул плетью, показывая всеми этими движениями, что он – готов, и опять задремал, по опыту зная, что еще не скоро скажут ему: «Велик аллах над нами; ну
– поехали!» А кобыла даже и не просыпалась, только переменила ногу, осев теперь на правую сторону.
Ходжа Насреддин помог жене взобраться по спицам колеса на арбу, затем передал ей всех сыновей, крепко целуя каждого на прощанье. На арбе образовался многорукий пестроголовый клубок, издающий писк, визг и вопли, а посередине, как наседка над цыплятами, восседала озабоченная и в последнюю минуту взгрустнувшая Гюльджан.
– О мой дорогой супруг, хорошо ли ты запомнил мои поручения?
– Запомнил, все запомнил, о роза моего сердца! Во-первых, отнести меднику в починку дырявый кум-ган, во-вторых, прочистить дымоход, в-третьих, отдать мяснику долг, шестнадцать таньга.
– И еще – забор,– напомнила Гюльджан, указывая на широкий пролом в глиняном заборе, возле калитки.– Обязательно почини забор.
– Я примусь за него сегодня же, как только провожу вас. Не задерживайся в Бухаре слишком долго, о свет моих очей!
– Мы вернемся ровно через три месяца. Снова началось прощанье – объятия, поцелуи, писк, визг и вопли; Ходжа Насреддин в суматохе никак не мог уследить, какого из сыновей он поцеловал дважды, а какого пропустил, и в десятый раз принимался целовать всех снова.
Между тем солнце поднялось высоко, утренние легкие тени сменились дневными, короткими и резкими, возница выспался, кобыла застоялась – пришло время трогаться.
– Велик аллах над нами; ну – поехали! – дрогнувшим голосом сказал Ходжа Насреддин.
– Велик аллах! – ответил возница, и арба, скрипя, качаясь, медленно ворочая свои огромные колеса, двинулась в путь.
Ходжа Насреддин шел сзади. Миновали переулок, миновали знакомый тополь, что выбросил уже листья и навис легким зеленым облаком над дорогой.
Миновали базарную площадь; недалеко осталось до городских ворот.
Гюльджан сказала мужу:
– Если ты задумал провожать нас до самой Бухары,– садись уж лучше рядом со мною.
Он поблагодарил ее улыбкой за эту шутку, остановил арбу, в последний раз
перецеловал семейство – от Гюльджан до самого маленького… И долго потом стоял на дороге, глядя вслед уезжавшим; наконец арба скрылась за поворотом, ее скрипение затихло,– он остался один.
Задумчивый и грустный возвращался он домой, вспоминая слова Ибн-Хазма: «В разлуке три четверти горя берет себе остающийся, уходящий же уносит всего одну четверть».
Дворик встретил его солнечной тишиной; только кричала в саду светлым одиноким голосом иволга,– раньше, за вечным шумом и возней ребятишек. Ходжа Насреддин ни разу не слышал ее.
Не заходя в опустевший дом, он направился к сараю, приоткрыл дверь, тихонько свистнул. Темнота не ответила. Он свистнул вторично. В сарайчике послышались тяжкие вздохи, сопение, шуршание, и вышел ишак – толстый, сонный, хмурый, отвыкший от солнца, недовольно жмурящийся на ярком свету. Он поднял уши и посмотрел вокруг, как бы в недоумении.
– Чему ты удивляешься? – спросил Ходжа Насреддин.– Что в доме так тихо? Они все уехали в Бухару, к старому Ниязу, и мы с тобою теперь свободны, как вольные птицы.
Собрать переметные сумки и заседлать ишака было для Ходжи Насреддина делом пяти минут.
– Ого, ты растолстел, как гиссарский баран! – говорил он, затягивая подпругу.– Но через неделю, клянусь, ты будешь похож на борзую собаку! У нас, мой верный товарищ, очень много дела и очень мало времени. Вперед! Большая дорога ждет нас!
Он запер дом большим медным замком, припер калитку изнутри двумя толстыми жердями – и затем, нисколько не тревожась о дальнейшей сохранности своего имущества, выехал через пролом в заборе на дорогу.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Миновав базарную площадь, он направил ишака в сторону мечети Гюхар-Шад.
Нищий сидел на обычном месте и, слегка запрокинув голову, устремив глаза в голубое небо, задумчиво и тихо улыбался, предчувствуя, быть может, свой полет сквозь эту светоносную бездну.
Ходжа Насреддин придержал ишака:
– Благослови меня, о мудрый старец! Жди меня обратно через три месяца; тогда я расскажу тебе об озере, об Агабеке и, надеюсь, смогу назвать мою веру.
Какой радостью, каким восторженным умилением осветилось лицо старика! Он встал, поклонился Ходже Насреддину, коснувшись рукою земли; губы его беззвучно шевелились,– он творил напутственную молитву.
За городскими воротами дорога поворачивала к реке. Ходжа Насреддин ехал сначала побережными садами, потом свернул на проселок, в поля. Вокруг лежали влажно дымящиеся пашни, усыпанные людьми: был самый разгар весенних работ.
В низинах, на рисовых полях, работали по трое:
могучий горбатый бык, по колено в воде, медленно тащил грубую соху; за сохою, блестя изгибом потной спины, шел пахарь; сзади, высоко поднимая голенастые красные ноги, важно шагал аист, выбиравший из жидкого ила головастиков и разных червячков. «Да благословит аллах ваши труды!» – кричал
Ходжа Насреддин; все трое останавливались, поворачивали головы к дороге, пахарь, сбросив ладонью пот со лба, отвечал: «Спасибо, да благословит аллах твой путь!»
– и медлительное шествие возобновлялось в прежнем порядке; впереди – бык, за ним
– пахарь и сзади аист.
Была середина апреля; тень от деревьев – еще вчера прозрачная, сквозная – сегодня ложилась на дорогу густо и слитно: так щедро весна одевала деревья молодой листвой. Многомилостивая, она не делала различий между благородным миндалем и убогим степным саксаулом, между двуногими и четвероногими, крылатыми и ползающими,– на всех равно изливала она свою благодать, признавая всех равно достойными жизни и счастья. Навстречу ей дружным ликующим хором свистели и щебетали птицы, квакали лягушки, звенели ящерицы, а муравьи, козявки, букашки и прочая земная мелочь, от природы лишенная голоса, выражала свой восторг суетливым ползанием и беготней.
Мог ли Ходжа Насреддин молчать среди такого радостного торжества? Опьяненный весенним простором, солнцем, свободой, он присоединил свой голос к общему ликующему хору.
Вот его песня:
Арык бежит – для меня, Пчела гудит – для меня, Цветут сады – для меня, Потому что я – человек!
Певцы поют – для меня, И в бубны бьют – для меня, Горит душа у меня, Потому что я – человек!
Поля вокруг – для меня, Ишак мои – друг для меня, Зовет дорога меня, Потому что я – человек!
Увидев стадо, идущее на водопой, он спел:
Блестит вода – для меня, Идут стада – для меня, Года не старят меня, Потому что я – человек!
Все, что попадалось ему на пути, находило отзвук в его песне, а так как
земля сотворена аллахом круглой и поэтому земные дороги, переходя одна в другую, не имеют концов,– то и песня Ходжи Насреддина была бесконечной; он мог бы объехать вокруг всего света, вернуться домой с противоположной стороны, но с этой же самой песней:
Земля кругла – для меня, Она мала для меня, Вновь к дому вернулся я, Потому что я – человек!
Гюльджан встречает меня, Она ругает меня, Она ворчит на меня, Потом целует меня, Потому что я – человек!
Тем временем проселок становился все шире, колеи – глубже; навстречу все больше арб, всадников, пешеходов.
А к полудню Ходжа Насреддин, с дрогнувшим сердцем, услышал впереди глухой слитный рокот, подобный гулу далекого водопада.
То гудела и рокотала большая дорога!
Узнал этот гул и встрепенувшийся ишак и пустился навстречу ему крупной рысью. «Вперед! Вперед!» – кричал Ходжа Насреддин, колотя ишака пятками, но тот
и без понуканий все время прибавлял ходу. Очки прыгали на носу Ходжи Насреддина; он сорвал их, швырнул на дорогу,– ударившись о камень, очки разлетелись стеклянными брызгами.
Через полчаса большая дорога была перед ним. Как всегда, над нею тяжелым
облаком висела пыль, сквозь которую безостановочно двигались люди, лошади, быки, ишаки, верблюды: одни – в Коканд, на базар, другие – из Коканда. Все это
теснилось, толкалось, ржало, мычало, ревело и вопило на разные голоса, производя оглушительный нестройный шум.
Ходжа Насреддин смело направил ишака в самую гущу; дорога подхватила его, закружила и понесла. Его толкнули справа, подпихнули слева, какой-то бык больно хлестнул его хвостом по лицу, верблюд чихнул на голову. «Берегись, берегись!» – нестерпимым голосом завопил ему в самое ухо возница, обезумевший от жары и сутолоки; Ходжа Насреддин едва успел увернуться от его плети, чтобы в следующее мгновение услышать над собою проклятия и брань дюжего караванщика, готового сокрушить все и всех на пути, лишь бы успеть со своим караваном на место к должному сроку и получить обещанную награду.
Но уже через пять минут Ходжа Насреддин вполне преодолел свое первоначальное замешательство. «Берегись, берегись!» – завопил он голосом, еще более нестерпимым, чем у того возницы, и устремился вперед. Он толкал и обгонял попутных, воевал со встречными, ловко скользил между арбами, нырял под цепи,
связывающие караванных верблюдов, отважно направлял ишака в бурые, густо пахучие волны овечьих гуртов…
Ночь провел он в придорожной чайхане, а зарю встретил уже опять в седле. Дорога в этот ранний розовый час была тиха и пустынна: караваны, арбы еще не снимались с ночевок. Ишак брел то по одной стороне дороги, то по другой, как вздумается; Ходжа Насреддин не мешал ему и не трогал поводьев, занятый своими мыслями. «Еще одна ночь в пути – и завтра я увижу Коканд! Там, на базаре, я уж, наверное, узнаю что-нибудь об этом Агабеке»,– думал он, и перед его мысленным взором вставали кокандские площади, мечети, базар, ханский дворец с обнесенным высокой стеной гаремом, где томились, по слухам, двести тридцать семь жен – по одной на каждый день года, не считая постов. В свое время Ходжа Насреддин побывал в Коканде и оставил по себе долгую память.
Он усмехнулся, вспомнив жаркую августовскую ночь, веревку на гаремной
стене, душную темноту гаремных переходов и закоулков, и, наконец… Но здесь Ходжа Насреддин круто осадил коня своей памяти. «О моя драгоценная Гюльджан, избрав тебя однажды, я сохраню тебе верность всегда и везде, даже в далеких
воспоминаниях!» Восхищенный и растроганный собственным благородством, чувствуя в груди приятную расслабленность, как бы от погружения в теплую воду, он увлажненным взором глянул вокруг – и от неожиданности чуть не вывалился из седла.
Дороги – не было; под копытами ишака расстилался ковер свежей росистой травы и вилась узенькая тропинка; внизу под косогором бежала сердитая горная речка, вся в пене и водоворотах, сбоку зеленела стена цветущего джидовника. А впереди, вознося за облака снеговые вершины, горбился угрюмый хребет, что час назад был вправо от дороги.
– О сын греха, о гнусная помесь шакала и ящерицы, куда ты завез меня, проклятый ишак! – воскликнул Ходжа Насреддин.– Я никогда не был здесь, не знаю, куда ведет эта тропинка и что за речка шумит внизу! Зачем ты свернул с большой дороги, какие преступные замыслы носишь ты в своей голове?
Первым его побуждением было – поднять плеть и хорошенько поработать ею; но такой мирный невозмутимый покой стоял вокруг, так приветливо жужжали в джидовнике пчелы и басили толстые мохнатые шмели, так благоухал воздух запахом дикого меда, так ласково грело солнце и улыбалось высокое небо, что его рука сама собой опустилась, не коснувшись плетью спины ишака.