– Он лжет!
И опять она задохнулась.
– Не запирайтесь, Арзи-биби,– сказал вор.– Только чистосердечное признание
может спасти нас. Не сами ли вы сегодня увлекли меня в этот дом, сказав, что ваш супруг до ночи удалился к ростовщику Вахиду с целью отыграть в кости свой проигрыш – триста семьдесят таньга?
– Ты даже это разболтала ему! – возопил купец, рванув себя за бороду.– Даже это!
Таинственная сила продолжала действовать, подсказывая вору нужные слова:
– Клянусь никогда больше не переступать порога этого дома и никогда не наполнять моих глаз видом этой женщины, которая действительно прекрасна телом, но черна душой, как это явствует из ее бесстыдного запирательства. Мое сердце с презрением отвращается от нее – я удаляюсь…
Медленными шагами, опустив голову, как бы вконец подавленный раскаянием и скорбью, он вышел из комнаты.
За его спиной творилось неописуемое.
– Нет! Нет! Я не знаю его! Никогда! Никогда! – кричала вся в слезах Арзи– биби.
– Лжешь! – гремел супруг.– Лжешь, презренная! Он сам изобличил тебя!
Вслед вору полетела, гремя и звеня, сабля, за нею – парчовый халат.
– Возьми – слышишь ты, осквернитель чужих опочивален! И чтобы я тебя не
видел больше! Об этом вора дважды просить не пришлось. Как только он выскочил из калитки в переулок – таинственная сила оставила его. Но теперь ему вполне хватало своей, которую он и приложил к ногам – всю, без остатка! Как он бежал, как мчался! Воздух свистел в его ушах, собственная тень едва успевала за ним. В одно мгновение он пересек пустырь и очутился на кладбище,– здесь он залег в пыльном чертополохе, между старых могил.
А в доме купца буря понемногу затихала. Обессилевший, обмякший купец, со взъерошенной бородой, испестренной пухом, в съехавшей набок чалме, сидел на сундуке и горестно восклицал:
|
– А я тебе всегда верил, я так тебе верил!.. Он стиснул руками голову и замотал ею, раскачиваясь и глухо стеная от нестерпимой боли в душе. Последняя вспышка гнева бросила его на середину
комнаты. Дико вращая глазами, терзая себя за бороду,
он возопил:
– И с кем? С кем? Да где ты его нашла – такую поганую рожу!
Этот вопль души исчерпал все силы до дна. Больше он уже ничего не говорил,– ни слова.
Какое наказание мог он избрать для своей ветреной супруги? Выдать палачам? Для этого он слишком любил ее, кроме того – не хотел огласки и бесчестья.
Наказать ее плетью самолично? Он мог бы это сделать, пользуясь тем, что в доме – никого, но: «ударивший женщину – достоин презрения!» – он это помнил.
Тогда он решил запереть ее дома и лишить всех знаков своего благоволения. С мрачным и непреклонным видом, шумно сопя, он снял со стены серебряное зеркало, содрал ковер, затем оголил ниши, забрав кувшинчики, ларчики и прочую мелочь.
Он разорил тахту, оставив на ней только одну подушку.
Комната сразу стала угрюмой, как бы нежилой.
Арзи-биби, забившись в угол, огромными недвижными глазами следила за мстительными действиями супруга.
Он обвел взглядом потолок, стены. Что бы еще содрать? Ага, шелковый балдахин над тахтою! Он содрал и балдахин и присоединил к остальному отобранному.
Образовалась большая куча разнообразных вещей. Куда это все девать? Взгляд купца упал на сундук – вот самое подходящее место!
Арзи-биби похолодела, предвидя новую бурю.
|
…Только могучее перо Низами или Фердоуси 4 могло бы достойно описать все последующее! Вконец обезумевший в сундуке от страха, от жары и духоты, вельможа, видя, что до него все-таки добрались, впал в полное неистовство, исступление! С дикими глухими воплями, подобными уханью ночного филина, весь мокрый и облепленный пухом, он выскочил из сундука, ударил купца в живот, укусил за палец и, ни с чем решительно не сообразуясь, ринулся в окно, дробя китайские цветные стекла.
Калитка была открыта – он ее не увидел. Бросился на забор. Сорвался. Бросился опять. Завыл. Грузно перевалился на ту сторону забора, упал на дорогу, вымазался еще и в пыли – и, вскочив, ничего не видя перед собою, устремился куда-то… все равно куда, только подальше!
На этом, однако, его злоключения не кончились. Гонимый страхом, он бросился на кладбище. Случай привел его к тому самому надгробию, где затаился вор. Задыхаясь и хрипя, с бешено колотящимся сердцем, готовым лопнуть, вельможа
повалился в бурьян, в двух шагах от вора, по другую сторону каменного надгробия. Немного отдышавшись,– отважился выглянуть.
Всемилостивый аллах! – прямо на него, дружелюбно ухмыляясь и подмигивая желтым глазом, смотрела широкая плоская рожа – совсем незнакомая!
Но шепот, который он услышал, был ему знаком,– о, как знаком был ему этот шепот!
– Ну что там, в доме? У меня ваша сабля и ваши медали, почтеннейший. Можете взять. А халат я оставляю себе – на память.
Какая уж тут сабля, какие медали! Судорожно вскрикнув, вельможа вскочил и быстрее лани помчался в глубину кладбища, прыгая через могилы, ломясь напрямик сквозь колючий терновник. Тщетно вор махал ему вслед руками в знак своих миролюбивых намерений,– вельможа не остановился, не оглянулся и исчез в кладбищенских зарослях.
|
Как только вельможа вырвался из сундука и благополучно скрылся, цепи, вынуждавшие Арзи-биби к молчанию, порвались, и она со всем пылом ринулась в нападение.
– Старый дурак! – пронзительно закричала она.– Старый толстый дурак, что ты пристаешь ко мне со своею дурацкою ревностью и порочишь меня как последнюю из
потаскушек! Посмотри лучше, где твоя сумка! Неужели ты все еще не понял, что это были воры, воры, забравшиеся в дом, пока я спала! Где твоя сумка?
Упоминание о сумке мгновенно отрезвило купца. Он кинулся в соседнюю комнату, к тайнику. Арзи-биби устремилась к ларчику, в котором хранились ее драгоценности.
Сумка оказалась на месте, а драгоценностей не было.
Справедливость слов Арзи-биби о ворах подтвердилась, а следовательно, подтвердилась и полная невиновность ее в нарушении супружеского долга.
Драгоценности пропади очень кстати: в душе она тихо радовалась этой
пропаже, нисколько не сомневаясь, что в ближайшее время заставит менялу сторицей возместить ей убытки.
О дальнейшем говорить много не приходится: конечно, Арзи-биби горько плакала, вздрагивая плечами и всхлипывая; конечно, меняла, полный раскаяния, униженно вымаливал прощение; конечно, он расставлял по местам ларчики и кувшинчики, лазил, обливаясь потом, по стене, подвешивая балдахин и прибивая ковер, и кончил тем, что полностью признал неоспоримое превосходство своей
супруги над собою, равно как и великое счастье быть ее рабом,– признание, хотя и
принятое с благосклонностью, но все же не предотвратившее для ревнивца позорного изгнания на другую половину дома из этих благоуханных покоев непорочности.
Наступила ночь, взошла луна и бледно озарила своим сиянием Коканд, затихший базар, дом купца, озарила спящую Арзи-биби, ее мраморно-прекрасное лицо, полное голубиной чистоты, а в дальней комнате озарила бодрствующего менялу, терзаемого раскаянием и жалостью. Время от времени он подкрадывался на цыпочках к заветной
келье и с умиленным лицом, со слезинками в уголках глаз, прислушивался к легкому ровному дыханию за дверью, неслышно целовал воздух и, покачивая головой, сокрушенно вздыхая, возвращался к себе…
А далеко за городом, на пустынной дороге, луна озаряла одинокую фигуру вора. С драгоценностями в кармане, с парчовым халатом и саблей, уложенными в мешок, он спешил в горы, где ждал его Ходжа Насреддин.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Тайна! Ходжа Насреддин знал могучую притягательную силу этого слова; расчет оправдался: теперь Агабек был ежедневным гостем в хибарке.
– Рано, хозяин; потерпи еще несколько дней,– говорил Ходжа Насреддин в ответ на его назойливые
приставания.
Агабек ворчал, досадовал, но покорялся. Разговор переходил на другие предметы, с виду
как будто не имевшие касательства к тайне, но в
действительности направленные все туда же, хотя и
по косвенным, окольным путям.
– Значит, до службы в Герате ты много ездил по миру, Узакбай. Что ты искал?
– Познания. Ключа к тайнам мира.
– Тебе приходилось, по твоим словам, бывать и в Мекке. Почему же ты не носишь зеленой чалмы?
– Я не имею права на это, ибо по крайней занятости своей не выбрал времени, чтобы совершить вокруг черного камня Каабы все необходимые обряды.
– Ты был так занят? Чем?
– Поисками одной древней книги.
– Ты нашел ее?
– Да, нашел.
– О чем в ней говорилось?
– Не спрашивай, хозяин! О великий делах – о злых и добрых чарах.
– Так ты чернокнижник?
– Нет,– наоборот. Моя цель – развеять некие злые чары, а не создавать их.
– Какие же это чары, скажи?
– Рано, хозяин; потерпи еще несколько дней.
Круг вопросов повторялся сызнова, с небольшими изменениями. Конечно, Ходжа
Насреддин не стал бы тратить времени попусту, если бы не усматривал в них пользы для себя. Он изучал Агабека по его же вопросам,– здесь уместно вспомнить старинную поговорку: «Дурак сеет слова без разбора, но урожай достается мудрому».
Внимательнейшим образом Ходжа Насреддин изучил все изгибы в природе Агабека, следил за всеми его мельчайшими обмолвками, порывами, движениями, стремясь найти ключ к его внутренней скрытой сущности. Он как бы извлекал душу
Агабека на свет из жирного тела, как извлекают со дна водоема утопленника, чтобы рассмотреть и опознать его; сначала вода темна и непроглядна, но вот багор зацепил, потянул, вода всколыхнулась, что-то смутно забелело в глубине; еще усилие,– и тело начинает всплывать, обозначаться в тусклой воде и, наконец, показывается на поверхности, пугая собравшихся темной синевой мертвого вздутого лица… Своей уродливостью и мертвенной глухотой ко всякому доброму зову душа Агабека весьма походила на этого утопленника,– если же еще предположить водоем зловонным, предназначенным для стока нечистот, то наше уподобление замкнется и обретет в своей кругообразной законченности полную справедливость.
Агабек был надменен, хвастлив, падок на любую, самую грубую лесть. Бывший судья, он всех злословил, обличал, осуждал, словно был поставлен от бога верховным судьей над всем миром. О себе самом он говорил не иначе как торжественными словами, с глубокой скорбью вспоминая свое былое судейское величие,– ни разу не посмеялся он над собою, даже не пошутил. Из всего этого Ходжа На-среддин сделал вывод, что он, во-первых, глуп, во-вторых, туп, в– третьих, уязвлен, в-четвертых, лелеет мечту когда-нибудь вернуться к почетной и многодоходной судейской службе.
Последнее и было для Ходжи Насреддина самой зияющей брешью в его щите.
Незаметно, вкрадчиво Ходжа Насреддин переводил разговор на дворцы, должности, награды и чины.
– Какой светлый разум вложил аллах в твою го лову, о хозяин! – с притворным восхищением говорил он.– Удивительно, что в Хорезме не разглядели такого ума и позволили тебе удалиться от дел!
Эти слова лились маслом на сердце Агабека,– тем более что удалился он от дел не без шума, вызванного чрезмерным усердием в лихоимстве.
– Конечно, я понимаю: должность городского судьи была слишком низка для тебя,– продолжал Ходжа Насреддин,– но разве не могли они подобрать должность повыше, например – главного дворцового казначея9 Любой государь, если только он хоть что нибудь понимает, должен обеими руками ухватиться за такого казначея. Дворцовая казна была бы всегда полна, и все подати взыскивались бы в срок и полностью.
– И еще было бы введено много новых! – подхватил Агабек, распалившись мечтаниями.– Например, подать на слезы…
– Великая мысль! Подать на слезы вызывала бы новые слезы, а новые слезы –
новую подать. И так – без конца… Какая необъятная мудрость! Да за одну эту мысль тебя немедленно следовало бы поставить главным визирем!
Натужившись, Агабек рождал вторую великую мысль:
– А еще… еще я установил бы подать за смех!
– За смех! Только подумать, какого визиря упу стил хорезмский хан. Теперь он, верно, обкусывает себе ногти на ногах с досады!
Так прошла неделя. Палящее лето поднялось из долины сюда, в предгорья,
наполнило все вокруг сухим дремотным зноем. Воздух был недвижен, словно бы ветер упал, навсегда обессилев; озеро блестело, как полированное – лишь временами по
его серебряной глади скользила едва приметная летучая тень, точно по зеркалу, на которое дуют. И все опять замирало в потоках расплавленного света: одинокий ястреб висел в небе, ящерицы, закрыв глаза, цепенели на белых камнях. Трава пожелтела, высохла. Однажды утром Ходжа Насреддин, взглянув на далекие холмы, уже не увидел юрт, белеющих по склонам: киргизы ночью снялись и ушли со своими стадами на джайляу – высокогорные пастбища…
В горах таяли белые снега и синие ледники. Ручьи, несущие воду в долины, переполнились. Но чоракцам ни капли не доставалось из этой воды: всю ее перехватывал Агабек и копил в своем озере.
Чоракские поля изнемогали от жажды.
Пришел срок полива.
Агабек похвастался перед Ходжой Насреддином девушкой, которую ожидал в свой дом:
– Она, конечно, простая сельская девушка; но если бы ты, Узакбай, увидел
ее, то сравнил бы в своих мыслях с нераспустившимся розовым бутоном. И я на днях открою этот бутон!
– Но может быть, у нее есть жених9 Жених9 У нее9 Вот мысль, которая никогда не приходила Агабеку в голову,– равно, как и мысль о желаниях самой девушки. Разве не жалкими, ничтожными червями были все эти чоракцы в сравнении с ним,
разве не были они самой судьбой отданы во власть ему, дабы жертвовать всем своим довольством и всеми желаниями ради его довольства и желаний?
Ходжа Насреддин понял смысл его недоуменного взгляда и не стал ни о чем больше спрашивать.
Ночью в горах прошла сильная гроза. Порывистый ветер, насыщенный влагой далекого ливня, долго бил тугими крыльями в жиденькую дверь хибарки, пока не
открыл ее; ворвавшись, он поднял и закрутил золу в очаге, опахнул сырым дыханием
лицо спящего Ходжи Насреддина, встревожил ишака, который как будто только и ждал этого ветра, чтобы зареветь среди ночи – рыдая, икая, всхлипывая и тягуче давясь.
Ходжа Насреддин пробудился, поднял голову, прислушиваясь к отдаленному
рокоту грома. В открытую дверь он видел ночное, объятое грозою небо: черные тучи
словно высекали огонь из скалистых вершин, в бело-синеватых вспышках молний то и дело возникал из тьмы летучим видением угрюмый хребет с его снеговыми зубцами, черными провалами и расселинами. «Где-то сейчас мой одноглазый спутник? – подумал Ходжа Насреддин о воре.– Может быть, на горной тропе, под грозой,– да сохранит его всемогущий аллах!»
В последние два дня вор не выходил у него из головы. Между ними, через горные хребты и перевалы, как бы установилось соприкосновение – слишком слабое для передачи мыслей, но достаточное, чтобы передавать чувства, вернее – отзвуки чувств. «Неужели я с ним так породнился?» – раздумывал Ходжа Насреддин, припоминая, что раньше такое соприкосновение на больших расстояниях возникало у него очень редко, и только с людьми, самыми близкими сердцу.
Вчера, незадолго перед вечером, это соприкосновение обозначилось явственно. Ходжу Насреддина вдруг охватило смутное беспокойство, переходящее в тревогу.
«Что с ним случилось в Коканде?» – спрашивал он себя, но догадаться, конечно, не мог.
А вор как раз в это время сидел в сундуке вдвоем с вельможей.
«Он в опасности! Он в опасности!..» – мысленно восклицал Ходжа Насреддин и не мог найти себе места…
И настолько жарким было его волнение, что часть его силы передалась в Коканд, в дом купца, в закрытый сундук. Отсюда и возникло спасительное наитие, побудившее вора откинуть крышку сундука и предстать в облаке пуха перед
потрясенным купцом. Что произошло после этого в доме купца – известно, и нам нет нужды повторяться; на другом же конце соприкосновения, в хибарке, ничего особенного не произошло, если не считать душевного покоя, снизошедшего на Ходжу Насреддина. Он вздохнул свободно и легко, зная с несомненностью, что неведомая опасность, нависшая над вором в Коканде, благополучно миновала. Тревога отхлынула от его сердца, и он засмеялся, чувствуя, что вор по возвращении расскажет ему нечто весьма забавное.
После этого веселость не покидала Ходжу Насреддина до самой ночи, и, даже уснув, он видел веселые сны.
Пробужденный грозою, раскатами грома, он долго лежал, обратившись мыслями к вору, но отзвуков какой-либо тревоги не нашел в своем сердце. Значит, все обстоит благополучно, скоро – вернется.
Ходжа Насреддин встал, чтобы закрыть хлопающую дверь. И увидел Сайда.
Юноша скользнул в хибарку, умоляюще прошептал:
– Прости, что я нарушил запрет и пришел, но мой разум сдавлен клещами тоски. Осталось до полива только три дня.
– Помню, Сайд; я помню.
– Зульфия уже выплакала все глаза и потеряла веру.
– Потеряла веру? Это очень плохо.
– Может быть, нам с нею лучше все-таки бежать, пока не поздно?
– Бежать? Тогда уж втроем – я тоже с вами. И не втроем – вчетвером: ведь не брошу я здесь моего ишака? И не вчетвером – впятером: я забыл еще одного, который вот-вот появится в Чораке. Это уж будет не бегство, а целый исход! – Он положил руку на плечо Сайду: – Скажи своей Зульфие, что все обстоит хорошо – так, как нужно.
– Она не поверит.
– Скажи от моего имени.
– Она тебя не знает.
– А сам ты. Сайд, веришь мне сейчас? Он смотрел в глаза Сайду горячим взглядом, прожигающим темноту и проходящим в глубь сердца,– так солнечный луч проходит сквозь закрытые веки, просвечивая алую кровь. Невозможно было противиться этому взгляду!
– Я верю,– тихо сказал Сайд.
– Тогда и она поверит. Твоя вера передастся ей. Иди! Помни: мы всегда вместе. Что бы ни случилось – мы вместе!
Сайд поклонился, ушел.
На исходе ночи он встретился с Зульфией.
Его вера передалась ей, и она успокоилась.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Прошел еще день, а вора не было.
Ходжа Насреддин высчитывал на пальцах его путь:
три дня туда, три – обратно, два дня в Коканде. «Если и завтра не появится, тогда нам действительно придется бежать! Неужели мое внутреннее чувство обманывает меня? Нет, не может быть! Он уже близко, он спешит изо всех сил, он уже по эту сторону перевала!»
И вор появился. Он появился в дверях мазанки, словно возникнув из воздуха. Всего минуту назад Ходжа Насреддин выходил и смотрел на дорогу,– ни души не было. И вдруг он возник! Он был заметно утомлен, покрыт пылью, но его плоская рожа сияла. Ходжа Насреддин понял без слов: удача!
Это произошло во второй половине дня. Пока вор рассказывал о своих кокандских приключениях, солнце передвинулось еще к западу. Близился вечер – последний вечер перед поливом; надо было спешить.
– Условимся о дальнейшем,– сказал Ходжа Насреддин.– Драгоценности принадлежат бедной вдове и должны быть ей возвращены. Ты согласен?
– Такая мысль мне и самому приходила в голову.
– Но предварительно мы пустим их на короткое время в оборот. С благочестивыми целями, разумеется.
– Понимаю! – оживился вор.– И скажу тебе, где находится место, наиболее удобное для этого. Там дальше, за Чораком, уже в долине, есть один караван– сарай. Мне рассказывали о нем. Большой караван-сарай, в котором круглые сутки без перерыва идет игра в кости. Крупная игра. Если мы возьмемся за дело вдвоем…
– Нет, мы за это дело не возьмемся. Мы пустим деньги в оборот гораздо ближе. Мы сыграем в другую игру – беспроигрышную. Иди за мною следом, но так, чтобы тебя никто не видел.
Пустырями, закоулками он привел вора к дому старого Мамеда-Али. Укрываясь в зарослях джидов-ника и плюща, они подкрались к забору, заглянули в сад.
Старик был в саду, окапывал яблони. Среди них – знал Ходжа Насреддин – была одна, посаженная Ма-медом-Али в день рождения дочери. По рассказам Сайда, этой яблоне полагалась для красоты каждый день особая ленточка: в субботу – красная, в воскресенье – белая, в понедельник – желтая, во вторник – синяя, в среду – розовая и в четверг – зеленая. А в пятницу – праздничный день – все шесть ленточек сразу. Этот обряд придумала сама Зульфия лет десять назад и с тех пор неукоснительно соблюдала, никогда не забывая поздороваться утром со своей ровесницей и принарядить ее.
Сегодня была пятница – праздник, яблоне полагалось шесть разноцветных лент. Но где же они?.. Ходжа Насреддин, сколько ни смотрел, не мог распознать среди многих яблонь – эту, единственную. Неужели Зульфия забыла?
Нет, Зульфия не забыла. Вглядевшись пристальнее, Ходжа Насреддин различил на одной яблоне неподалеку,– той самой, которую старик только что начал окапывать,– узенькую ленточку, черную.
Зульфия не забыла. Сегодня утром она простилась со своей любимицей и в память о себе оставила траурный знак.
Ходжа Насреддин на мгновение задохнулся от жалости: эта черная ленточка сказала ему больше, чем целая книга скорби. Бедная девочка, сколько она
выстрадала в эти дни! Еще ни разу не видев Зульфии, ни разу не говорив с нею, он почувствовал ее близкой и дорогой, как будто по крови. Он всем сердцем делил ее горе и всем сердцем заранее отзывался на ее радость – нечаянную, которой предстояло сейчас войти от него в этот сад.
– Ты видишь черную ленточку на яблоне? – шепотом обратился он к одноглазому.– Не пройдет и четверти часа, как она заменится пышным великолепием шести разноцветных лент! Поверь мне: ради таких минут стоит жить на земле!
Одноглазый не понял: для него эта ленточка была темна не только по цвету, но и по смыслу!
– Что хочешь ты сказать?
– Смотри и понимай сам.
В саду появилась молодая хозяйка, Зульфия. Увы! – она уже не считала себя здесь хозяйкой. Печальное облако темнило ее лицо. Медлительным прощальным взглядом обвела она сад: кусты, деревья, дорожки, цветы… Ходжа Насреддин издали угадывал слезы в ее глазах.
– Смотри! – шепнул вор, толкнув Ходжу Насред-дина локтем.– Кто-то еще…
Это был Сайд. Не замеченный стариком, он скользнул в калитку и пробирался за кустами к Зульфие.
Она кинулась к нему навстречу.
«Ну что?» – угадал Ходжа Насреддин ее вопрос.
– Сегодня все решится,– последовал ответ.– Или будут деньги, или – бегство. Ты готова?
Зульфия отважно тряхнула головой. Да, готова!.. Она решалась не сразу, но
если уж решалась, то до конца. Ходжа Насреддин залюбовался ею – смелым поворотом головы, блеском глаз.
Старик, возившийся под яблоней, оглянулся, увидел Сайда и Зульфию. Он опустил голову, подумал, воткнул в землю свою мотыгу и немощной разбитой походкой, волоча ноги, направился к ним.
Сайд почтительно поклонился ему.
Старик ответил. Молча. Ему было трудно говорить. И стыдно. Преодолев себя, он сказал:
– Сынок, послушай меня: уйди. Не терзай понапрасну сердца ни мне, ни Зульфие, ни себе. Она уже теперь не наша.
К дальнейшим его словам Ходже Насреддину прислушиваться было некогда.
– Скорее! – шепнул он вору.– Спрячь драгоценности под яблоней. Сверху прикрой землей. Проскользни как змея, как тень!..
Вор скользнул вниз, на ту сторону забора, в сад. И сразу – исчез, словно ушел под землю, как в глухую воду. И только по едва заметному колыханию травы над сухим, заросшим арыком Ходжа Насреддин мог приметить его движение к яблоне. Стремительное, неслышное…
Что-то мгновенно мелькнуло под яблоней – и бурьян над сухим арыком опять зашевелился в обратном направлении.
Прыгая в сад, вор зацепил ветку граната,– когда вернулся, она еще качалась.
– Что же дальше? – шепотом спросил он, весь дрожа. Не от страха, конечно,– от воровского пыла, вывернутого наизнанку.
Сад, залитый широким и ясным потоком вечернего света, после скорбных слов Мамеда-Али как будто весь потемнел, входя в ночь.
Сайд ушел. В калитке – оглянулся, махнул на прощанье рукой.
Зульфия плакала.
Медленными шагами старик вернулся к яблоне.
Он взял свою мотыгу, ударил ею раз, второй, третий, переворачивая землю, сглаженную до блеска железом. Каждый пласт он разбивал обухом, затем разминал – тщательно, до последнего комочка. Горе лежало стопудовым камнем на его старом сердце, горе погасило последний огонь в его старых глазах, но вторгнуться в его
привычный ежедневный труд не могло. В труде был для Мамеда-Али корень его бытия, главная основа, которой он держался на земле. Как всегда, размеренно поднимал и опускал он тяжелую мотыгу – и ничего за стариком не нужно было ни переделывать, ни поправлять.
Что-то звякнуло под мотыгой. Старик нагнулся, долго смотрел, не видя сослепу мешочка с драгоценностями. Ходжа Насреддин мысленно кричал ему:
«Да нагнись пониже, старый крот! Бери, вот они, бери!»
Старик наконец увидел. Поднял мешочек. Развязал – и окаменел, ослепленный блеском золота, сверканием самоцветов.
Он вытряхнул драгоценности на ладонь – темную, заскорузлую, земляную. Один из браслетов упал на землю. Мамед-Али нагнулся поднять и разронял остальное. Рубиновое ожерелье скользнуло из его рук огненной змейкой, золото, падая, мягко вспыхнуло маслянистым тающим блеском, сапфиры сверкнули голубовато-льдистым звездным мерцанием, изумруды – зелеными искрами.
– Зульфия! Зульфия! – позвал старик замирающим голосом.
Она услышала, кинулась в тревоге к нему:
– Что с тобою, отец? Тебе плохо?..
И оцепенела, увидев драгоценности. За свою жизнь ей только раза два пришлось видеть золото, а самоцветы – никогда.
– Откуда это?
Старик уже опомнился, вошел в разум:
– Нашел. Вот сейчас, под яблоней… Под любимой, твоей… О Зульфия, всемогущий аллах услышал наши мольбы! Это принес нам ангел, твой ангел, Зульфия!
Ходжа Насреддин дернул одноглазого за рукав:
– Слышишь, ты – ангел.
Сраженный, как молнией, приступом внутреннего беззвучного смеха, одноглазый в корчах повалился на землю к ногам Ходжи Насреддина.
А в саду начался радостный переполох. «Сайд! Сайд!» – звонким голосом
кричала Зульфия. Юноша не успел уйти далеко – услышал, прибежал. Он единственный из троих догадывался, откуда взялись эти драгоценности, но как попали они под яблоню – понять не мог.
Одного только не хватало для увенчания такого дня: разноцветных лент на яблоне. «Вспомни же, вспомни!» – твердил Ходжа Насреддин, мысленно обращаясь к Зульфие. Она внутренним слухом уловила его призыв, убежала в дом и через минуту вернулась, подобная летучей комете,– стремительная, сияющая и с хвостом разноцветных лент. Солнце уже зашло, но шелк струился, блестел, как бы заключая свет в самом себе; Зульфия нарядила яблоню, и в пышном великолепии цветных лент
– черная, поглощенная сумерками, исчезла, растаяла без следа.
На обратном пути вор сказал:
– Я думал, эта девушка – ангельской красоты. А на самом деле – ничего особенного. Ей до Арзи-биби, например, далеко.
– Вспомни Саади: «Чтобы понять всю красоту Лейлы, надо смотреть на нее глазами Меджнуна»,– ответил Ходжа Насреддин.
В хибарке он дал вору пяток лепешек, старое одеяло, кумган:
– Ты найдешь обиталище для себя где-нибудь неподалеку. Никто не должен тебя видеть и даже подозревать о твоем пребывании в Чораке. Пищу будешь получать от меня, и только по ночам. Будь всегда готов явиться ко мне по первому зову. Ты видел шест, что лежит перед входом? Если я подниму его с белым платком, это – знак. Приходи ни минуты не медля.
– Слушаю и повинуюсь.
С этими словами вор удалился на поиски уединенного ночлега.
Прятаться он умел. Без особого труда он разыскал неподалеку маленькую пещеру, очень уютную. Вход в нее прикрывался густыми зарослями – надежной защитой от чужих взглядов. Эта пещера сохранилась и посейчас в тех местах под названием: «Обиталище благочестивого вора». Но из теперешних чоракцев ни один толком не может объяснить ее названия: о каком воре идет речь, что это был за вор, оставивший здесь на века свой неизгладимый след? Пусть же послужит наша
книга к рассеянию мрака неведения и в этом тихом уголке земли, ибо познание мира собирается крупинками, и никакая крупинка не бывает лишней.
До темноты вор успел нарвать сухого плюща и устроить себе постель. Сооружение очага и все остальное он отложил до утра. Уже наступала ночь, тонкие облака, наплывая на луну, порой превращали ее сияние в светлый туман; в кустах, осеребренных луной, пробежал, тихо шурша, кто-то маленький, на мягких лапках. Сонливо пискнула разбуженная птичка.
Вор бросился на постель, вытянулся. Глаза его слипались, в ногах после трех походов переливалась гудящая тяжесть.
Через минуту он спал – крепко, спокойно. И во сне улыбался, видя, может быть, дедушку Турахона.
Спал в своей хибарке и Ходжа Насреддин; перед ним во сне качалась яблоня, увитая шестью разноцветными лентами.
Спал Агабек, сладострастно чмокая толстыми губами: ему снилась Зульфия, которую наутро ожидал он в свою паутину. Мерзостный паук, напрасные мечтания!
Вместо бабочки ему для гнусной и хищной трапезы был уже приготовлен шершень! Что же касается бодрствующих, то в эту ночь их было не двое, как обычно, а трое: старый Мамед-Али тоже не спал, охраняя драгоценности, запрятанные глубоко в изголовье.
Сайд и Зульфия беседовали в саду, на своем обычном месте – у водоема, в тени карагача: