Он и я обратились к Цареву с просьбой, чтобы он нам разрешил поселиться за шесть километров в Ново-Семейкине. Там хорошие дома и через деревню проходит шоссе, мы обязались в любую погоду ходить на работу, раздобыли лыжи.
Дом я снял самый лучший, бывший кулацкий, там жила беднячка-вдова с двумя детьми. Мы послали своим женам телеграммы: приезжайте.
В том доме была комната и кухня, и мебель стояла, и посуду хозяйка обещала давать. Но был в доме один изъян: хозяйка потихоньку занималась шинкарством, днем покупала в магазине водку, а по вечерам ее с надбавкой продавала. Я вначале об этом не знал, а мои сослуживцы по Старо-Семейкину знали. Те из них, у кого семьи жили в Куйбышеве, возвращались после выходного вечером, слезали полузамерзшие с кузовов попутных грузовиков или с автобусов, шли к моей хозяйке, и она им продавала живительную влагу. Наскоро выпив и закусив, они шагали навеселе по снегу в Старо-Семейкино, случалось, и мне подносили, но я такие выпивки не любил и обычно уходил к Бончу поболтать.
Наконец пришли нам телеграммы. Мы поехали в Куйбышев встречать наших жен с детьми. Нам выделили грузовик, и мы перевезли семьи в Ново-Семейкино. Возвращаясь с работы, усталый и замерзший, я съедал вкусный обед, весь вечер возился с детьми. И мы с женой были счастливы.
Хозяйка продолжала заниматься шинкарством, но и торговля и выпивки происходили в кухне и нам не очень мешали, правда, я опасался — нагрянет милиция, и меня привлекут за недоносительство. Всегда находились причины, что я опасался властей.
У Клавдии заболел зуб, она решила ехать в Куйбышев его выдергивать и кстати закупить разные продукты. Ни масла, ни мяса, ни мучных изделий в новосемейкинском магазине не было. Она договорилась с одной моей сослуживицей ехать вместе и у ее родителей ночевать.
|
Был выходной. Я весь день оставался с сыновьями. К вечеру прибыла целая компания наших буровиков, они устроили обильную выпивку, и я выпил порядочно. Гости ушли, я уложил детей, сам лег спать. Утром узнал у хозяйки, что уже ночью еще приходил один из наших, выпивал, потом ушел.
Я зашагал в Старо-Семейкино и со своими девушками-работницами отправился нивелировать. К концу дня, ничего не подозревая, пошел в контору ставить инструмент. И тут меня буквально ошарашили:
— Знаете, а буровик Симонов ночью выпивал у вашей хозяйки, а утром был найден в снегу с окровавленной головой, его увезли в Красный Яр в больницу, он без сознания и, может быть, уже умер. Приехал из Куйбышева следователь, нескольких наших допросил и вас ждет.
В нашей конторе сидел за столом вроде бы симпатичный толстячок в очках. Узнав мою фамилию, он очень мне обрадовался. Начался допрос. Он задавал мне вопросы — где родился, где крестился и все такое прочее. К моему удивлению, на печатном бланке, куда он записывал мои ответы, вопроса о социальном происхождении не было. Потом он откинулся к спинке стула, снял очки и начал долго на меня смотреть. Я вспомнил, что так же пристально всматривался в меня девять лет тому назад следователь ГПУ на Лубянке. И у меня под столом задрожала нога. И вдруг он бухнул:
— Скажите, чем вы ударили Симонова — ножом, топором или еще чем-то? Голос у куйбышевского следователя был до приторности ласковый.
Я вскочил, возмущенно и горячо заговорил, что и не видел Симонова, он приходил к моей хозяйке и выпивал, когда я уже спал.
|
— Хозяйка на вас показала, что вы вместе с Симоновым выпивали и поругались. Она из кухни слышала. Затем он ушел, — сказал следователь все так же ласково. Он словно мне симпатизировал, улыбался сквозь очки.
"Что за чушь! — подумал я. — Он, оказывается, и в Ново-Семейкине успел побывать, хозяйку допрашивал, вынудил ее врать".
— Ваши сослуживцы вас характеризуют как очень вспыльчивого, — продолжал следователь.
Я начисто отрицал все обвинения, отрицал и вспыльчивость. Никогда я и голоса ни на кого не повышал, ни с кем не ссорился. Я опасался, что он догадается спросить о моем княжестве. Нет, не спросил. А больше всего я боялся, что он меня сейчас арестует. Нет, отпустил. И я зашагал в Ново-Семейкино.
А он уехал в Красный Яр, там в больнице допрашивал Симонова, и тот показал, что по дороге напали на него двое, он от них отбился. В тот же день мы узнали, что двое заключенных накануне ночью убежали. Так с меня были сняты всякие подозрения. А могли бы и засадить.
Царев собрал нас всех и категорически запретил выпивать в Ново-Семейкине. А мою хозяйку так перепугал следователь, что она прекратила заниматься шинкарством. Между прочим, она мне рассказывала, что следователь ее все спрашивал, какой я человек, она меня всячески расхваливала. К счастью, Клавдия об этом ЧП узнала, когда все утряслось.
А Бонч надо мной подсмеивался:
— От пятьдесят восьмой уцелели, но чуть за убийство не получили срок.
Много событий происходило в нашей стране, в Средне-Волжской области, в нашей изыскательской партии в ту зиму 1937/38 года. Мы жили словно на отлете и только слышали, что где-то и кого-то посадили, а переживали события чаще про себя, избегали делиться мыслями.
|
Сахаров уехал в другую геологическую партию с повышением, вместе с ним уехали Борис Леонов с женой. Прибыл к нам новый старший геолог Соколов Серафим Григорьевич по прозвищу Шестикрылый Серафим.
Он поселился тоже в Ново-Семейкине, и естественно, что мы сблизились. Он приходил к нам в гости по вечерам, играл с моими мальчиками, мы вместе пили чай, разговаривали. Есть такая пословица: "Рыбак рыбака видит издалека". Он работал на канале Москва — Волга в Южном районе, там я его не знал. Он никогда не был в тюрьме, но я инстинктивно чувствовал, что на Канал он поступил потому, что в другие организации его не принимали. И хоть получил он высшее образование, а все же, сопоставляя его высказывания, я понимал, что он хоть и носитель самой обыкновенной фамилии, а по своей стати, по явной породистости лица был столбовой дворянин и отец у него до революции наверняка служил каким-то чином. Был он человек порядочный, а впоследствии стал выдающимся геологом. И характером обладал твердым: именно он сумел добиться, что высокомерный невежда Царев был куда-то переведен, а вместо него должность начальника партии занял житель Куйбышева Анашкин Иван Алексеевич. Соколов крепко с ним подружился, обстановка в партии успокоилась. И работа пошла веселее. Оба они были просто хорошие люди.
Наступила весна, а за нею и лето 1938 года. Соколов, Бонч и я переехали в Старо-Семейкино в тот длинный барак. Засыпали внизу стен завалинку, утеплили потолки, проконопатили стены, мы надеялись, что зимой будет тепло.
Геологические изыскания показали, что весь левый берег реки Сок в земных известковых недрах изобилует пещерами, по-научному это называется "карстовые явления".
Начальство испугалось. Возведут поперек Волги плотину, а вода из будущего водохранилища начнет просачиваться, размоет пещеры, хлынет в промоины. Еще обвинят во вредительстве. Геологические разведки усилились. То скважины бурили на небольшую глубину — теперь привезли станки из Швеции, так называемые «Крелиусы», не пожалели валюту для механического бурения на глубину до двухсот метров. Вытаскивали на поверхность аппетитные каменные колбасы — керны — серые, посветлее, потемнее, побурее, порой снежно-белые, очень красивые. А случалось, натыкались на пустоты.
Станки пыхтели, рабочие-зеки старались, девушки и юноши-коллекторы укладывали в ящики керны, Серафим Григорьевич смотрел их, нюхал, пробовал на язык. Отдельные образцы отсылались в Куйбышев в лабораторию. Геологи между собой объяснялись непонятными для меня терминами. Ожидали приезд правительственной экспертной комиссии, лихорадочно готовились. На склеенных вместе листах ватмана я чертил схематическую карту местности, голубой ленточкой закрутил реку Сок, коричневым показал овраги, натыкал разноцветные кружочки скважин. Геологи раскрасили схему в разные цвета. Получилось очень эффектно.
Приезжали из Куйбышева наши геологи во главе с гориллоподобным Семенцовым и его заместительницей Царицей Тинатин Козловской. Они рассматривали пестрые схемы и чертежи, торопили: "Скорее, скорее!" Шестикрылый Серафим горячо отстаивал свою версию происхождения пород, порой они спорили с азартом.
Наконец мы узнали: правительственная комиссия приедет завтра к такому-то часу.
Приехали на трех легковых машинах, сразу направились к большому навесу — кернохранилищу. Впереди вышагивали Жук и Семенцов в ослепительно-белых кителях, в синих брюках, в сапогах, далее шествовала Царица Тинатин в цветастом нарядном платье, за ними группа экспертов крупнейших ученых нашей страны.
На специально поставленные щиты мы прикрепили наши красивые схемы, рядом на травке разложили длинные ящики с кернами.
Кто-то из членов комиссии пожелал пить. По знаку Семенцова из багажников машин вытащили ящики с бутылками ситро, белые салфетки с бутербродами и стаканами. Прямо на капотах машин начался легкий завтрак маститых ученых.
А народу набежало тьма-тьмущая. Впереди встали сотрудники геологической партии, за ними толпились жители Старо-Семейкина, всюду шныряло множество мальчишек. Я поймал обоих сыновей, схватил их за плечи. Они закаменели, разинув рты.
Наконец члены высокой комиссии утолили жажду и голод. Семенцов расставил их перед щитом со схемами и перед ящиками с кернами. Соколов, Шестикрылый Серафим, явно волнуясь, начал докладывать, объяснять, тыкал указкой то в одну из схем, то в один из ящиков с кернами.
Мне запомнился председатель комиссии академик Веденеев — высокий, седой, элегантный старец в светло-сером костюме с алым значком депутата ЦИКа на лацкане пиджака. Он слегка покачивался, чуть улыбался, слушая Соколова, иногда задавал вопросы.
Академик Архангельский был маленьким, худеньким, в огромных очках. Он, наверно, страдал от жары в черном пиджаке, держал ручонки у груди ладонями вниз, как их держат мышата, стоящие на задних лапках, пыхтел, охал, не задал ни одного вопроса и явно скучал. Будущий академик Саваренский — видный мужчина помоложе — наоборот, часто спрашивал, перебивал, старался сбить Соколова. Других членов комиссии не помню.
Как мы гордились нашим любимым Шестикрылым Серафимом, его находчивостью, его уверенными ответами! Он кончил. Члены комиссии распрощались только с ним одним, не обращая внимания на нас, простых смертных, проследовали к машинам и уехали.
Толпа постепенно расходилась. Мы окружили Соколова, поздравляли его с успешным интересным докладом. Он сиял, понимая, что выдержал ответственный экзамен.
А Клавдия, взяв за руки обоих сыновей, пошла с ними в наш барак. И тут Гога мой старший, очевидно под впечатлением всего этого яркого для него спектакля, сказал ей:
— Я тоже хочу быть академиком.[51]
Я читал заключение экспертной комиссии на многих страницах. Чтобы вода не просачивалась в обход плотины, предлагалось в долине реки Сок у подошвы левобережных горных отрогов уложить и утрамбовать на большом протяжении широкой полосой слой жирной глины. Во сколько эти дополнительные работы обойдутся — не помню.
В то лето 1938 года началось строительство железнодорожной ветки, идущей к будущему гидроузлу. Трассу повели возле Старо-Семейкина по косогорам отрогов гор. Копали зеки из Средней Азии, якобы басмачи. Были они всех возрастов — совсем молодые, пожилые, вовсе древние старцы, все в длинных пестрых халатах, старики в чалмах, многие очень красивые, с тонкими чертами лица…
Однажды я возвращался с работы мимо них, вяло втыкавших кирки в белую рассыпчатую известь. Вдруг ко мне подскочил охранник с криками — сперва: "Стой!", потом: "Ложись!".
Я с удивлением остановился. Он опять завопил: "Ложись!"
— Да ты что? Очумел? Я иду с работы, я вольнонаемный, — повторял я.
— Давай документы!
У меня с собой в сумке были только блокноты с геодезическими записями. Я их показал охраннику.
— Давай паспорт! — завопил он.
Паспорта у меня не было. Нет, я не лег, однако сел. Вот глупейшая история! Он назвал меня беглым зеком. Проходили мимо мои девушки-реечницы. Они остановились, принялись уговаривать охранника меня отпустить. Тот и им грозил. Они подняли его на смех. Он вовсе разозлился. Я их попросил зайти к моей жене, пусть она принесет мой паспорт.
А заключенные — узбеки, таджики, туркмены — равнодушно смотрели на меня своими черными с длинными ресницами глазами.
Прибежала испуганная Клавдия, сунула охраннику мой паспорт. Он и не взглянул на него. Клавдия ушла, подняла в конторе тревогу. Явились начальник охраны и начальник нашей партии Анашкин. Охранник оправдывался, говорил, что я сопротивлялся, матюкался. Я начисто отрицал его обвинения, кивал на зеков, пусть их спросят. Но оказалось, зеки не могли быть свидетелями.
Когда Анашкин, я и начальник охраны направились домой, тот всячески оправдывал своего бойца, который мог меня застрелить и был бы прав, говорил о бдительности.
Ох уж эта бдительность! После имени Сталина одно из любимых словечек тогдашних агитаторов и журналистов…
В то лето Анашкин и Соколов настояли, чтобы я подавал в профсоюз. Столько лет работаю, а не состою. У разных чинов может возникнуть подозрение, что я не желаю участвовать в этой трудовой организации…
На ближайшем общем собрании уселись прямо на травке возле конторы. Сперва выступал прибывший из Куйбышева агитатор, докладывал о международном положении. Он многократно упоминал имя великого вождя и жутко путался. Я-то газеты читал. Было жарко. Все ждали, когда он кончит, ни одного вопроса не задали. Обсуждались еще какие-то дела, наконец перешли к вопросу приема в профсоюз.
Первой принимали девушку-коллектора. Она только и сказала:
— Я окончила девять классов. Мой отец в Куйбышеве работает на заводе. И остановилась.
Все ждали продолжения. Она молчала. Кто-то заметил, что иной биографии у нее и нет. И приняли ее единогласно.
Я решил выступить столь же кратко и сказал:
— Я окончил девять классов с землемерным уклоном. Мой отец бывший князь, другой вины за собой не знаю. Он живет сейчас в Дмитрове, работаю с 30-го года.
Выступил Шестикрылый Серафим, начал меня всячески расхваливать, говорил, что все меня знают как такого-то и такого-то предложил меня принять.
Наверное, помог нудный доклад агитатора, да еще все устали после работы, да еще жара. Никаких язвительных вопросов не задали, приняли единогласно и разошлись.
Начальником лагеря зеков был некий Колбасюк — жгуче, даже иссиня-черный, заносчивый, с сотрудниками геологической партии не разговаривал. Он жил с молодой женой, маленьким ребенком и старушкой няней в одном бараке с нами.
Клавдия подружилась с его женой, учила ее, как готовить вкусные кушанья, как обращаться с младенцем, помогла ей сшить платье. Я говорил Клавдии, чтобы бросила эту дружбу с женой палача, она отвечала, что та жена милая, беспомощная и очень боится своего мужа.
В то лето заболел наш младший сын Миша расстройством желудка. Жар у него поднялся сильнейший. Он явно угасал, лежал без движения, ничего не ел. При лагере зеков был фельдшер, но в зоне. Едва удалось его позвать к нам; сам он был тоже зек, но ходил свободно и, как мы поняли, ничего в медицине не смыслил. И лекарств у него иных, кроме марганцовки, не было. Везти малыша, такого слабенького, в больницу казалось невозможным. Мы совсем отчаялись.
Помогла колбасюкова няня. Она пришла, что-то пошептала над малышом и посоветовала поить его крепким отваром из дубовой коры с сахаром. То ли от наговора старухи, то ли от дубильных веществ в отваре Миша за два дня поправился. Клавдия со слезами радости обратилась к исцелительнице:
— Как вас благодарить?
И та, как величайшую тайну, ей открыла, что она в няньки нанялась не из-за своей бедности, а муж у нее тут в заключении. Два раза в день — утром и вечером — она выходит с ребенком на определенное место и ждет. Поведут несчастных пятерых в ряд мимо нее, она увидит мужа, они кивнут друг другу. И все. И она спокойна, что он жив. А сейчас просит, чтобы я передал ему маленькую посылочку.
Жалко мне было бедную старушку. Но нам строжайше запрещалось разговаривать с зеками. И я отказался.
Так и ходила она издали смотреть на своего мужа все лето и всю осень. Наступили холода, она не могла таскать с собой ребенка, ходила одна. Потом Колбасюк дознался и выгнал ее.
Клавдия была беременна. О том, чтобы здесь, в Старо-Семейкине, рожать, нечего было и думать. Не хотелось нам расставаться, а здравый смысл подсказывал — придется ей забирать мальчиков и уезжать в Москву.
Брат Владимир с семьей жил тогда в Гудаутах в Абхазии. Он грел и лечил свою коленку, а также отсиживался в достаточно укромном месте. Столько сажали народу в Москве, что спокойнее было на берегу Черного моря дни коротать, рисовать пейзажи для себя, иллюстрации для журналов. И в Абхазии сажали многих, но местных жителей. К великому горю абхазцев, посадили и их вождя Лакобу. Больной московский художник подозрений не вызывал…
В Дмитрове оставались мои родители, в соседнем доме жила тетя Саша со старшей дочерью Владимира Еленкой. Словом, одна комната была свободна. И мои родители позвали Клавдию жить с ними. И им не будет так тоскливо, и с внуками они мечтают нянчиться, и доктора в Дмитрове знакомые, и Канал 1 выстроил для города прекрасную больницу.
Зарплату благодаря так называемой полевой нагрузке я получал хорошую. Буду посылать, денежные переводы в Дмитров.
А тогда в Куйбышеве билеты на вокзале продавались только тем, у кого имелся московский паспорт. Остальных граждан в столицу не пускали. Поехала Клавдия с двумя мальчиками в плацкартном вагоне. А я, грустный, вернулся в Старо-Семейкино.
Вел я деятельную переписку и с Клавдией, и со своими родителями. Мать мне писала, чтобы я больше задавал вопросов отцу — это отвлекает его от грустных мыслей из-за вынужденного безделья. Читая газеты, и он и я обменивались мнениями о событиях, будораживших тогда весь мир. Мы оба предрекали, что война между нами и Германией неизбежна. Но писал отец иносказательно — ведь письма на почте вскрывались. Привел он однажды восточную поговорку: "Двум беднякам и на одной циновке будет спать удобно, а двум властелинам и целый мир тесен". Я, конечно, догадывался, о каких властелинах намекал мой отец. Когда кого арестовывали, он писал — "заболел".
В начале декабря 1938 года я получил телеграмму, что Клавдия благополучно родила мальчика, третьего сына, вполне здорового, весом выше среднего. Недели две она продолжала жить в Дмитрове у моих родителей, но они неожиданно получили известие из Гудаут, что Владимир с семьей возвращается раньше времени. За Клавдией прибыл ее отец, и она с тремя сыновьями отправилась жить в десятиметровую комнатку своих родителей на Живодерке. Ехали в нетопленном вагоне, оба младших мальчика застудились, у них поднялась высокая температура…
Почему брат Владимир с семьей приехал раньше, чем предполагал, — на то была веская причина. На Гудаутском пляже он познакомился с приехавшим на Кавказ в отпуск профессором медицины Дмитрием Ксенофонтовичем Языковым, а был он крупнейшим специалистом по лечению коленных суставов. Он осмотрел коленку Владимира и сказал, что берется его прооперировать в хирургическом отделении Боткинской больницы.
Вернулся в Москву Языков, вернулся и Владимир. Сыновья его, проучившись сколько-то месяцев в абхазской школе, пошли в школу дмитровскую, а сам он слег в больницу. Языков сделал ему удачную операцию, вырезал часть сустава и мениск. Боли прекратились, но нога в коленке с тех пор не могла сгибаться. Владимир ходил с палочкой и хромал. Он смог работать в полную силу иллюстрировал журналы и очень увлекся изобретением игр. Нужда из дома постепенно уходила…
В январе 1939 года я получил отпуск и приехал в Москву. Тяжелую застал я обстановку в тесноте и духоте комнатушки родителей Клавдии. Она встретила меня со слезами, сказала, что оба наших младших сына умирают. При мне пришла докторша, осмотрела их, головой покачала, объявила, что положение обоих серьезное.
А дня через три наш третий сын скончался. Назвали мы его Сережей, но окрестить не успели. Мой тесть и я сами сколотили крошечный гробик, завернули его в одеяло и повезли просто на трамвае на Дорогомиловское кладбище, там достали лом и лопату, раскопали могилу моей бабушки Голицыной, опустили туда гробик и засыпали.
Вскоре вышло постановление ликвидировать то кладбище. Моя сестра Соня сумела перевезти прах бабушки и нашего мальчика на Востряковское кладбище. Нас тогда в Москве не было. Она похоронила останки обоих. Во время войны могила затерялась.
У Клавдии началась грудница с очень высокой температурой. Муж моей сестры Сони Виктор Мейен устроил Клавдию оперировать в поликлинику Дома ученых в Гагаринском переулке. После операции Соня и я привели Клавдию к Мейенам на Большой Левшинский, благо идти предстояло два шага. Спасибо сестре Соне и ее мужу, что они приютили больную на несколько дней, пока она не выздоровела.
Грустный мой отпуск кончился, я уехал в Куйбышев. Убедившись, что в моей комнате в бараке более или менее тепло, если, конечно, здорово топить, я вызвал Клавдию и мальчиков. Милейший начальник партии Анашкин предоставил мне грузовик от Куйбышевского вокзала до Старо-Семейкина. И мы зажили в бараке, в комнате почти без мебели. Но убожество обстановки нас не смущало. Мы были счастливы уже пять лет вместо запланированного одного месяца…
Чтобы поднять дисциплину, правительство издало строжайший закон: опоздал на работу более чем на двадцать минут — катись ко всем чертям. А находились такие несознательные, которые не боялись скверных записей в трудовых книжках и нарочно опаздывали. Пускай выгоняют — на другом месте еще лучше устроюсь.
Тогда правительство выдумало новый сверхстрожайший закон: за двадцатиминутное опоздание суд приговаривал от года до трех лет, не слушая никаких оправданий; заявления на кассацию не принимались.
Понадобилось мне ехать на выходной в Куйбышев за продуктами, за хлебом. Я тогда получал шестьсот граммов в день черного хлеба, а семье не давали нисколько. Официально считалось, карточки давно отменены, судя по газетам, везде изобилие продуктов, а на самом деле хочешь семью прокормить — поезжай время от времени в город на базар, там по дорогой цене буханки продаются.
Полагалось у руководства отпрашиваться. Пришел я в контору, стол начальника партии Анашкина окружало много народу, я всех растолкал, пробился вперед и сказал:
— Иван Алексеевич, можно я в Куйбышев поеду?
Он разрешил, однако добавил:
— Смотрите не опаздывайте.
Потом он клял себя, зачем при всех предупредил меня, чтобы вернулся я вовремя.
Еще в темноте вышел я из дома и легко прошагал пешком в Ново-Семейкино шесть километров с пустым рюкзаком в сумке. На рассвете прибыл автобус. Приехал я в Куйбышев — и прямо на Цыганский базар, купил там хлеба и разных продуктов, полный рюкзак набил. Ехать бы мне обратно с дневным автобусом, а я задумал навестить жену арестованного Сергея Львова Мериньку. Урожденная Гудович, она приходилась двоюродной сестрой Елене — жене моего брата Владимира. Значит, была мне вроде родни. А я столько времени прожил недалеко, а ни разу ее не навестил.
Пошел я было к ней. И вдруг небо потемнело, и начал сыпать снег. Я испугался, вернулся на автостанцию, но на красноярский автобус опоздал. А следующему полагалось отправиться через два часа. Снег пошел гуще, ветра, правда, не было нисколько.
Наконец я сел в автобус, мы поехали, а снег все сыпал и сыпал. Километров через пятнадцать машина встала. Водитель сказал, что дороги нет, он возвращается обратно. Кое-кто с ним вернулся, а я решил идти пешком. Взвалил тяжелейший рюкзак и — айда! Было тепло, выше нуля, снежинки слеплялись большими легкими шапками и падали на голову, на плечи. Нас пошло несколько человек, потом одни отстали, другие свернули в стороны. Я остался один одинешенек среди белого безмолвия. Видел дорогу всего на несколько шагов. Хорошо, что стояла полная безветренная тишина, только с едва слышным шуршанием падали пухлые шапки снега. Я шел от столба до столба, из-за теплого полушубка весь вспотел, распахнулся, было жарко. Я сбился с дороги, зашагал прямо по снежной целине, вновь нащупал дорогу близ линии столбов и вновь потерял направление. Начало темнеть. Тяжелый рюкзак оттягивал плечи.
А идти надо было обязательно. И продукты принести, и явиться вовремя. Впрочем, в запасе у меня была ночь.
На мое счастье, набрел я на подводу. Шагала коняга, еле-еле сани тянула. И она, и ковылявший сзади возчик, и воз с поклажей были сплошь укутаны снегом. Рюкзак я положил на верх саней, идти стало легче. Чуткая лошадка не сбивалась с дороги, возчик и я шагали по рыхлому снегу. Так и двигались мы в полной темноте, доверившись лошадке. Сколько преодолели километров, я не знал, сколько прошло часов, тоже не знал. Наконец выступили из тьмы ночи крайние дома Ново-Семейкина. И возчик, и я истощили все свои силы. Застучал я к своей бывшей хозяйке, все кулаки отбил. Она открыла. От чая я отказался, рухнул на постеленную на полу овчину и сразу заснул…
Тем временем в Старо-Семейкине обо мне беспокоились. Анашкин еще с вечера трижды заглядывал к Клавдии, спрашивал обо мне, сказал ей, чтобы я, как приду, в любой час ночи к нему зашел. Клавдия глаз не сомкнула, накинув шубейку, несколько раз выходила на крыльцо, всматривалась во тьму.
А я выспался и зашагал домой по снежной целине. Снег не падал, подморозило, низкое солнце розовым светом освещало белую равнину. Идти было тяжело — столько нападало снегу, но я шел торжествующий: и на работу не опоздаю, и много продуктов принесу. Обрадовались мне сослуживцы чрезвычайно, все переживали за меня. Обнялись мы с Клавдией при всем честном народе. Выглядел я вроде героя дня. Сияющий Анашкин погрозил мне пальцем.
На этом история не кончилась. Через несколько дней уже к вечеру в мою дверь легонько постучали. Явился незнакомый пожилой дядя, вид у него был растерянный, даже испуганный. Он отрекомендовался отцом одной из наших девушек-коллекторш, ее звали Ниночка. Она была единственной дочкой у родителей, жили они в Куйбышеве. Она окончила школу, поступила к нам работать, раз в две недели ездила по выходным домой. И в тот раз поехала. А снег повалил хлопьями. Родители ей сказали: "Оставайся, дороги нет, причина уважительная". А на нее ваш начальник за прогул акт составил, к работе не допустил, она дома сидит, с утра до вечера плачет. И тут повестка в суд. Защитник говорит: за прогул три года присудят. Только на вас надежда как на свидетеля. Я должен на суде выступить и рассказать, с какими великими трудами добирался до Старо-Семейкина. Ниночкин папа, если суд оправдает дочку пообещал мне солидную сумму.
От суммы я отказался, но пообещал сказать пламенную речь. Он переночевал у меня, а утром уехал.
Через несколько дней я получил судебную повестку и очень довольный уехал, рассчитывая до суда накупить на Цыганском базаре продукты.
На суде я увидел Ниночку, всю заплаканную, с двумя косами, повязанными лентой, и преисполнился к ней задушевной жалостью. Никак в моей голове не вмещалось: такая хорошенькая девушка — и три года тюрьмы. Зал заседаний был полон молодежи — ее одноклассниками.
Я говорил долго, убеждал, размахивая руками, привирал, что настолько обессилел и пришлось мне выбросить продукты. Слушали меня не шелохнувшись. Адвокат был столь же красноречив, да еще помогла справка метеорологической станции.
Суд оправдал Ниночку. В зале зааплодировали, а ее мама чуть не задушила меня в своих объятиях и потащила к себе домой. И хоть голоден я был и знал, что меня ждет царское угощение, но отказался. Секретарь суда на моей справке проставила час, когда закончился суд, я поспевал на дневной автобус, значит, на вечерний не имел права оставаться.
Вот какие тогда были страшные законы!
Геологические изыскания в Старо-Семейкине заканчивались, оставались мелкие задания по строящейся железнодорожной ветке. Анашкин получил приказ переезжать на новое место на Гаврилову поляну, на правый берег Волги у подножия Жигулевских гор. Предполагаемый створ плотины своей земляной дамбой будет упираться в это подножие. А сама гидростанция намечалась напротив, у левого берега Волги, близ поселка Красная Глинка.
Мы были довольны: на Гавриловой поляне для нас строится несколько вполне комфортабельных домов, и там есть пристань, оттуда на речном трамвайчике в два счета можно попасть в Кубышев. Но где-то в верхах планы нашего начальства, Анашкина и Соколова, дали осечку, им сказали: переселяйтесь, но не все. Нас разделили на овец и на козлов. Овцы переселяйтесь, а козлы — подождите. Таких подмоченных было четверо — геологи Игорь Бонч-Осмоловский и Михаил Куманин — оба бывшие заключенные, буровик Каменский — сын священника и я, грешный.
Нет, нет, никто нам даже не намекал о нашей неполноценности, наоборот, весьма деликатно объясняли, почему из-за железнодорожной ветки мы, четверо, должны оставаться. Начальником этого отдельного геологического отряда назначили техника Рубена Авакова, по словам Игоря и Михаила Георгиевича, в геологии мало что смыслившего, но зато он был комсомолец и, следовательно, принадлежал к проверенным овцам.
До своего повышения в должности был он веселым, словоохотливым парнем. Его большие черные армянские глаза напоминали две сливы и все время вдохновенно вращались, он постоянно шевелил своими мясистыми губами над иссиня-черным бритым подбородком.