Весы Фемиды и стрелы Амура 16 глава




С родителями Клавдии я познакомился еще до наших объяснений. Они приезжали в Круглый дом. Более того, мать Клавдии, впервые увидев меня, сказала ей, не зная о моих изъянах:

— Вот бы тебе жених!

Теперь ее родственники решили, что она должна в первую очередь привести меня к самому уважаемому изо всех них — к мужу третьей по счету сестры Сергею Давыдовичу Голочевскому.

Я надел единственный свой хороший костюм, который купил на свои деньги еще в те благополучные годы, когда рисовал карты для журнала "Всемирный следопыт", Моя мать его тщательно сберегала в сундуках за все время наших переселений.

Сергей Давыдович и его жена Евдокия Михайловна, иначе Дуся, меня встретили весьма любезно в своей комнате на Селезневке, угостили на славу, поднесли водочки, больше, чем, пожалуй, следовало. После вкусных обеда и чая мы с ним вместе завалились спать на широкую тахту.

Сергей Давыдович, по национальности еврей, по должности директор парфюмерного треста ТЭЖЭ, был первый член партии, от которого я не ждал для себя вреда и кого не боялся. Думается, что он был первым членом партии, который не отнесся ко мне с недоверием, не увидел во мне чуждый элемент. Он сражался на фронтах гражданской войны и был глубоко идейным, настоящим ленинцем, в партии состоял с 1917 года. И он же сказал, что я ему понравился.

Через неделю Клавдия меня привела на показ всем своим родным на квартиру самого старшего в их семье — Бавыкина Ефима Михайловича, занимавшего должность бухгалтера в Наркомате обороны и жившего с женой и взрослым сыном в Мерзляковском переулке.

Все на меня глядели, изучали меня, я краснел, слушал тосты с благими пожеланиями, но сам молчал. Всем ли я понравился — не знаю. Конечно, страшно было впервые попасть в большую и дружную компанию близких между собой людей, но для меня пока еще чужих. Ночевал я в дни обоих визитов у родителей Клавдии, на полу в их комнатке на улице Красина, бывшей Владимиро-Долгоруковской, а еще раньше — бывшей Живодерке. Под этим не очень благозвучным названием ее знали старые москвичи.

А рано утром, еще до трамваев, мы бежали вдвоем пешком на Савеловский вокзал.

Я рассказал своим родителям, как меня дважды гостеприимно принимали. Было решено, что надо рассказать о Клавдии Владимиру с Еленой и моим сестрам. И надо наконец всем моим с ней познакомиться.

Конечно, Клавдии было очень страшно сидеть за общим столом и чувствовать на себе недоверчивые взгляды моих родителей и брата Владимира. Я отвел ее в соседний дом ночевать в комнату тети Саши, а сам вернулся.

Много исполненных горечи слов я услышал: и курносая она, и все молчит, и что я в ней нашел. Я знал, что брат Владимир, наверное, тяжелее других переживал мое решение. В своем дневнике он записал: "Сережка прожил девственником до 25 лет, вздумал жениться. Ничего в ней особенного. Любит покушать".

Вообще-то и сам Владимир, и наш отец тоже были девственниками до своих свадеб. А насчет «покушать» скажу; что мы тогда явились из Круглого дома действительно очень голодными.

Так должна была исполниться вторая половина пророчества Прасковьи Павловны — я собрался жениться.

В Москву привезли из Питера много полотен Рембрандта, к ним присоединили московские картины великого художника. Я повел Клавдию на выставку, там я единственный раз видел "Портрет брата в шлеме", который вскоре был продан американскому миллиардеру, как тогда говорили, за сорок тракторов.

Мы ходили, смотрели. Я был очень огорчен, узнав, что Клавдия даже и не слыхала о Рембрандте. А впрочем, что же тут удивительного школа-девятилетка и плюс ботанические курсы. Я решил: буду потихоньку ее просвещать. По вечерам пересказывал ей события из русской и всемирной истории, читал вслух классиков.

В Москве повел я Клавдию к своей старшей сестре Соне. Глубокая христианка, она нас благословила, тепло приняла. Ее мужа Виктора Мейен тогда не было, но я знал, что к нашей предстоящей свадьбе он тоже отнесся весьма недоверчиво. Как можно начинать вить гнездо, ничего не имея за душой.

Что думала обо мне сестра Маша, не помню, а сестра Катя, к которой я пришел на Молочный переулок, меня крепко поцеловала. У нее недавно родился сын Владимир, кстати, мои крестник, и она была безмерно счастлива со своим мужем и моим другом Валерием Перцовым. Но он увидев в моем предстоящем шаге одно легкомыслие и написал моим родителям и брату Владимиру, письмо на шестнадцати страницах, убеждая их отговорить меня от моего решения.

Всю осень и всю зиму 1933/34 года мы, покорно выполняя волю моих родителей, продолжали жить в Круглом доме в разных комнатах. Клавдия разбирала и взвешивала собранные за лето сухие букетики разных растений, я что-то чертил и подсчитывал. А каждую субботу после работы мы и в морозы, и в метели торопились за семь километров на московский поезд. Через воскресенье мы возвращались в Дмитров по вечерам, я ночевал у родителей, Клавдия — в соседнем доме, а рано утром бежали в Круглый дом.

Постепенно мои родители начали все более благосклонно относиться к Клавдии. Крепко помогли мне сестра моей матери тетя Катя и ее муж дядя Альда — Александр Васильевич Давыдов. Вернувшись из ссылки, они поселились рядом с нами в Хлебникове, а когда мои переехали в Дмитров, они вскоре последовали за ними, нашли квартиру недалеко от вокзала и зажили с двумя младшими дочерьми.

Дядя Альда служил в Литературном музее у Бонч-Бруевича, разбирал разные архивы. Однажды Владимир Дмитриевич вызвал его и сказал ему:

— Знаете ли вы, что приходитесь родственником Лермонтову?

— Знаю, — ответил дядя Альда, — моя мать — его троюродная сестра через Столыпиных.

— Так что же вы до сих пор молчали! — воскликнул Бонч. Он выхлопотал моему дядюшке Лермонтовскую пенсию — 600 рублей, благодаря которой уже во время войны он получил в Москве комнату, а пенсию получал до самой своей смерти в 1963 году.

В годы молодости нередко кутивший по московским ресторанам, он приходил в Дмитрове к нам и под гитару вместе с Еленой — женой брата Владимира — пел старинные цыганские романсы.

А тут, познакомившись с Клавдией, и он и тетя Катя начали горячо убеждать моих родителей, что девушка им понравилась, нечего на нее коситься, а с доверием принять ее в семью как будущую сноху и полюбить ее.

Помню один рассказ дяди Альды из его архивных поисков. Где-то он раскопал копию обращения матери писателя А. Н. Толстого на царское имя: она просит присвоить ее малолетнему сыну фамилию и титул своего мужа, с которым не жила много лет. Выходило, что классик советской литературы вовсе не третий Толстой.

Дядя показал этот документ Бончу. Тот ахнул и сказал:

— Спрячьте бумагу и никому о ней не говорите, это государственная тайна…

 

 

Расскажу о двух событиях, которые произошли в нашей семье в ту зиму, одно из них раньше, другое позднее, которое раньше — не помню.

Сестра Маша, продолжая работать в Московском геологическом комитете, ночевала в Москве, постоянно ходила то с одним, то с другим «парашютистом» в театры или на концерты, словом, жизнь вела довольно-таки беззаботную.

Ее вызвали в ГПУ, спросили о профессорах-геологах, о чем они разговаривают между собой. Маша никаких порочащих сведений о почтенных ученых не дала да и не могла дать. Они — профессора, авторы многих научных трудов, а она — мелкая сошка. Ее вызвали второй раз, предложили следить за ними, записывать их слова. Маша отказывалась, ей грозили арестом.

Она приехала в Дмитров советоваться с нами. Что делать? Подавать заявление на увольнение? Но этот шаг вызовет еще большие подозрения. А тут арестовали одного из профессоров. Было ясно: ГПУ собирается закрутить дело о вредительстве в Геологическом комитете.

Однажды в Дмитров поздно вечером приехала Верочка Никольская — подруга и сослуживица Маши — с известием, что Маша арестована, арестовали также шесть профессоров и секретаршу академика Вернадского Анну Дмитриевну Шаховскую.

Вот как, по рассказу Верочки, произошел арест Маши. Накануне после работы Маша передала Верочке свой номерок — жестяную бляшку, ей необходимо было с утра переменить в банке на торгсиновские боны очередной долларовый перевод. Верочка ей обещала потихоньку номерок перевесить.

В их учреждении служила зав. секретным отделом некая тетя, она постоянно шныряла по коридорам, заговаривала то с тем, то с другим, ее боялись панически и прозвали Ведьмой.

Утром Ведьма влетела в комнату явно взволнованная и рявкнула:

— Где Голицына?

Ей ответили незнанием. Верочка сразу поняла, зачем Маша понадобилась Ведьме, и вышла в коридор наблюдать. Она видела, как Ведьма летала в уборную, в буфет, в библиотеку, в подвал, где хранились геологические образцы. Она явно охотилась за Машей. Верочка спустилась в вестибюль. Там стояли двое мрачных незнакомцев. Ведьма к ним подбежала, те в нетерпении набросились на нее. Ведьма опять побежала по всем комнатам. Она же видела: номерочек перевешен, значит, эта бестия-княжна здесь. Ведьма, засадившая шесть профессоров, не могла додуматься, что номерок перевесила подруга. А за такое тогда могли и Маше и Верочке дать по три года.

И тут с улицы появилась Маша. Издали она увидела Верочку, улыбнулась ей. Верочка было бросилась к ней, хотела предупредить, но Ведьма опередила, вцепилась в Машину руку и передала ее тем двум незнакомцам. Верочка выскочила на улицу и увидела, как Машу увозили на легковой машине.

Впоследствии Анна Дмитриевна Шаховская, сидевшая с конвоиром в той машине, рассказывала, как Маша с очаровательной улыбкой вскочила в машину.

— Точно на бал ехала, — говорила Анна Дмитриевна.

Верочка переночевала у нас, на следующее утро уехала.

— Что же, надо начинать хлопоты, — решили мои родители, услышав рассказ Верочки.

Отец написал очередное убедительное письмо Пешковой, и моя мать поехала в Москву.

Хлопоты повелись по двум направлениям: Пешкова хлопотала и за Машу, и за Анну Дмитриевну, а Вернадский писал письма вождям также об обеих девушках. В ГПУ, кажется, поняли, что зря пристегнули двух княжон к делу профессоров-геологов, и их освободили.

Маша рассазывала, с кем сидела: какая яркая личность была проститутка, обслуживавшая иностранцев, какая умница была ученая-агроном Безобразова О. Н. из тверских дворян. Уже освобожденная, она впоследствии поступила на Канал и дружила с Машей до самой своей смерти в 60-х годах.

Торгсиновскую бону — крошечный цветной листок — Маша скрутила в тончайшую трубочку и спрятала в складке пальто, при обыске ее не обнаружили.

Маша рассказывала, как на допросах ей все подсовывали бумагу с обвинениями профессоров, грозили лагерями. Она ничего не подписала. Никаких вопросов о Владимире, обо мне, о других родных и знакомых ей не задавали. Всего она просидела на Лубянке три недели, Анна Дмитриевна — две недели…

А профессора под нажимом следователей признались во вредительстве и получили разные сроки. Двое попали на Канал, профессор Соколов стал заместителем начальника геологического отдела, профессор Добров консультантом отдела…

Владимир, хоть и с больной коленкой, продолжал ездить в Москву за очередной работой. Он старался ночевать в разных местах, чтобы не слишком злоупотреблять гостеприимством знакомых.

Как-то вернулся он в Дмитров после ночевки у писателя Леонида Леонова. Тот рассказывал, что впервые на каком-то торжественном приеме увидел Сталина, просидевшего весь вечер молча. Великий вождь, что особенно поразило Леонова, совсем не был похож на свои фотографии. Он коротышка, лицо его сплошь изрыто оспинами, а лоб низкий и покатый, как у неандертальца. Словом, ретушеры постарались!

И еще Леонов рассказывал, что недавно приехал из крымского санатория; ехал он через всю Украину, смотрел в окно вагона и нигде не заметил никаких следов голода.

— Это все классовые враги и клеветники выдумывают, — говорил он.

Наверное, будущий литературовед напишет исследование о писателе огромного таланта, но совершенно не знающем жизни народа, об авторе толстых романов, в которых так мало было правды.

Однажды Владимир поехал в Москву и не вернулся ни на следующий, ни на третий день. Елена отправилась его искать и вернулась с известием, что Владимир был арестован вместе с Алексеем Бобринским, у которого ночевал. В ту же ночь арестовали и другого нашего двоюродного брата, сына дяди Вовика Голицына Сашу, работавшего в Осоавиахиме, арестовали и Петю Урусова, мужа Сашиной сестры Олечки.

Елена сразу отправилась к Корину, который тогда еще не получил своей великолепной квартиры на Девичьем поле, а ютился с женой на арбатском чердаке. Владимир изредка ночевал у своего давнишнего друга, всегда встречал у него и у его жены Прасковьи Тихоновны живейшее участие. А тут оба они воскликнули:

— Ну почему же Владимир Михайлович не пришел ночевать к нам!

А Корин после посещения Максимом Горьким его чердака сразу стал известен в кругах наших вождей. Он взялся хлопотать за Владимира. Как раз в те дни он рисовал портрет ни более ни менее как самого Ягоды — главного палача нашей страны.

Вообще не все об этой страшной личности известно. Откуда, например, пошла близость его и отдельных его сотрудников с Максимом Горьким и с его семьей? Видимо, Ягода заинтересовался искусством Корина, нашел время и пришел к нему на чердак инкогнито, в военном плаще без знаков отличия, внимательно осмотрел все знаменитые этюды художника, а позднее заказал ему свой портрет.[42]

Сеансы проходили в кабинете Ягоды. Много разговаривали об искусстве, Корин осмелел и сказал об аресте своего лучшего друга, о том, что он за него ручается. Ягода обещал разобраться.

Что же произошло? Почему были арестованы в одну ночь три двоюродных брата и зять одного из них?

То, что Алексей Бобринский являлся осведомителем ГПУ, мы хорошо знали, но считали, что он капает на иностранцев, а для нас безопасен. После его свадьбы, о которой, возможно, мой читатель не забыл, я видел его раза два, никогда к нему на Якиманку не ходил и сделал его главным героем своей повести «Подлец». А Владимир изредка у него ночевал.

Алексей работал секретарем у известного американского корреспондента Вальтера Дюранти.

Однажды он пришел на Хлебный переулок к дяде Вовику Голицыну, который тогда жил с сыном Сашей и дочерью Еленой. Он и раньше к ним изредка заходил, а тут явился с просьбой, не показавшейся им странной. Он сказал, что идет в театр, и попросил взять дня на два на хранение его револьвер.

Дядя Вовик подумал, что у секретаря иностранного корреспондента револьвер положен для охраны, и взял его. А на следующую ночь пришли с обыском и, естественно, револьвер забрали.

На допросах Владимира и других эта улика являлась основной.

— Вы собирались убить Сталина, — говорилии всем четверым следователи.

Тогда, в начале 1934 года, еще не применялись на допросах пытки, стремились брать на испуг, держали несчастных по нескольку часов без сна. И заключенные, обладавшие сильной волей, не сознавались в мнимых преступлениях. Владимира спрашивали о револьвере, подсовывали ему разные бумаги для подписи, он отказывался. А последний допрос, очевидно по прямому указанию Ягоды, вел новый следователь высокого ранга в роскошном кабинете. И Владимир был освобожден.

О дальнейшей участи Саши Голицына, Пети Урусова и его жены рассказано в приложении.

Алексей Бобринский получил десять лет лагерей и попал на Воркуту. Так кончилась его карьера предателя. Мистер Дюранти удостоился чести взять интервью у самого Сталина. Оно было напечатано во всех газетах и в полном собрании сочинений великого вождя, но один вопрос Дюранти, не поместили.

— Почему вы арестовали моего секретаря? — спросил он.

Когда-нибудь историки раскопают и сталинский ответ.

Алексей был освобожден в начале войны, попал на фронт, вернулся в звании сержанта с орденами и медалями и устроился директором санатория в Крыму. Там он был арестован вторично в 1949 году, попал в Джезказганский лагерь, через семь лет освобожден. Вместе со второй женой он поселился в Ростове-на-Дону. Когда позднее он приехал в Москву, жена его двоюродного брата профессора Николая Алексеевича Бобринского[43]мне позвонила, убеждая меня принять Алексея. Я отказался. Для меня он оставался предателем, виновником гибели многих людей. Я услышал о его смерти в 1986 году.

 

 

Все эти аресты живо переживала моя невеста Клавдия. Для нее было ново: как это так, ни с того ни с сего — и сажают? Она впервые лицом к лицу столкнулась с той обстановкой страха, в которой моя семья жила с первых лет революции. Сестра Маша дала ей понюхать свое пальто, насквозь пропахшее карболкой, тем запахом, которым для дезинфекции было пропитано все то, что находилось в стенах тюрем и лагерей нашей страны.

Я спросил Клавдию:

— Может быть, пока не поздно, нам лучше расстаться?

— Нет, нет! — горячо ответила она. Мы с нею крепко обнялись.

Всю ту зиму 1933/34 года мы терпеливо выдерживали срок-испытание, которое я обещал родителям, продолжали трудиться в Круглом доме, по воскресеньям уезжали в Москву.

Огромная круглая печь, занимавшая самый центр нашего жилья, хоть и пожирала уйму дров, оказалась не шибко удачным изобретением архитектора. Во всем верхнем этаже дома стоял жуткий холод. Мы, жильцы, на ночь забирались на балюстраду, шедшую кругом, под самой крышей. В такой неприютной, холодной обстановке протекала наша любовь.

После работы я приходил к Клавдии в ее комнату, садился рядом с нею на кровать и при свете керосиновой лампы читал ей вслух книги тех классиков, которых она не знала. А иногда мы, сидя в пальто и в валенках, мечтали, как будем жить вдвоем, как у нас родится сын. А если меня сошлют куда-нибудь далеко, она приедет ко мне. Мы и в ссылке будем счастливы. Только бы не концлагерь.

Почему мы сидели вдвоем на кровати? Потому что, если не считать двух жестких табуреток, другой мебели у нас не было.

К весне я сказал своим родителям достаточно решительно, что хоть до окончания испытательного срока еще далеко, но мы терпеть больше не можем. И родные Клавдии беспокоятся, когда же свадьба.

Мои родители дали согласие. Тогда в загсах никаких проволочек еще не придумали, пришли, словно в сберкассу, а через пять минут — выходите. Мы решили расписываться не в Москве, а за два километра от Круглого дома в сельсовете села Кончинино. Накануне Федор Иванович Кузнецов и я ходили договариваться с председателем. Он назначил на следующий день в 10 утра.

14 апреля 1934 года неожиданно пошел тяжелый сплошной снег с ветром. Мы шагали с трудом, низко наклонив головы, — Клавдия, Федор Иванович как свидетель и я. Пришли, председателя не было, ждали его целый час, явились к нему на дом. Он вышел к нам весь окровавленный.

Нет, читатели, не пугайтесь. Свинья не могла разродиться, ее пришлось срочно прирезать: мы его застали, когда он ее свежевал. Извиняясь, он попросил нас обождать. Да, причина была уважительной. Наконец оформление нашего брака началось. Председатель нас спросил, какие мы желаем носить фамилии.

Заранее было решено, что Клавдия останется Бавыкиной. Так будет вернее, нежели на семнадцатом году революции стать княгиней, притом сразу бывшей. Ну, а я? При тогдашних порядках я мог превратиться в обыкновенного советского гражданина Бавыкина — и долой всякие страхи, унижения, тревоги. Так мне советовали родные Клавдии.

Нет, не буду менять! Родился князем и останусь князем, несмотря ни на что! Так же поступил и мой двоюродный брат Кирилл Голицын, и это стоило ему семнадцати лет тюрьмы. А Кирилл Урусов при регистрации брака взял фамилию жены, стал Волковым. Он был единственным изо всей их семьи, кто уцелел.

Вернулись в Круглый дом. Вечером пришли гости с Опытного поля с единственной поллитровкой. Началось пиршество, и опять Маруся Пономарева пела под гитару о том, кто больше любит, а мой друг Пятикрестовский произнес торжественную речь.

18 апреля Клавдия и я венчались в церкви святого Власия в переулке между Пречистенкой и Арбатом. Она и сейчас стоит, ее недавно отреставрировали.

Тогда опасались, венчались редко. В церковь пришли моя мать и моя сестра Соня Мейен, со стороны Клавдии — ее родители и старший брат Ефим Михайлович с женой. Венчал нас тот старый и мудрый священник отец Павел Левашов, который за одиннадцать лет до того венчал моего брата Владимира и Елену Шереметеву. Белое платье Клавдии лишь отдаленно напоминало венчальное, а вместо фаты была кисейная наколка. Венец над головой невесты держал ее женатый брат, хотя такое не полагалось. Был я в своей жизни шафером тринадцать раз, а над моей головой никто не держал венца. Я сам его придерживал рукой. Очень было неловко, когда батюшка повел нас вокруг аналоя.

Какой прекрасный православный обычай, когда священник дает новобрачным пить вино из одной чаши, сперва пьет жених, потом допивает до самого дна невеста! После венчания батюшка произнес хорошие, прочувствованные слова о верности до гроба, о любви…

Пошли мы пешком на Малую Никитскую, на квартиру самой старшей сестры Клавдии — Полины, жены известного авиаконструктора Георгия Мироновича Можаровского.

Нас встретили не хлебом с солью, а тортом с солью, что, очевидно, было вкуснее, обсыпали овсом. Началось пиршество, семейство Бавыкиных было в полном составе, из моих — только моя мать и сестра Соня. К этому времени моя сестра Маша поступила работать на Канал, а там выходные не совпадали с воскресеньями, а сестру Катю не пустил ее муж — Валерий Перцов, хоть и был он лучшим моим другом. И брат Владимир не приехал. А мой отец, будучи больным, вообще никуда не ездил. Единственный на пиршестве член партии Сергей Давыдович Голочевский — произнес мудрую и тактичную речь, пожелал нам и счастья, и любви, и принимать участие в том огромном созидательном процессе, который охватил всю страну.

Я потом отвечал, что всегда буду работать на благо Родины, а если понадобится, пойду с винтовкой в руках на ее защиту. Знаю, что моя речь понравилась.

На брачную ночь нам уступили свою комнатушку в бараке четвертая сестра Клавдии Серафима и ее муж Борис Александров — артист театра Красной армии. Помещался тот барак в бывшем селе Всехсвятском, куда тогда добирались на трамвае. Теперь там метро "Сокол".

В том бараке тянулся длинный коридор, а направо и налево от него шли узкие комнатки, занимаемые артистами. На ночь в конце коридора на табурет садилась старуха сторожиха. Она увидела, что в комнату Александровых пробралась незнакомая пара, и подняла тревогу. Через час раздался ужасный стук. Клавдия вскочила, подбежала, спросила: кто? С искаженным от ужаса лицом она повернулась ко мне и прошептала:

— Милиция!

Струхнул и я. Неужели меня сейчас заберут?

За нас заступились выбежавшие в халатах из своих комнатушек артисты, в том числе и Раневская, которая тогда еще не была знаменитой. Они знали, кто в ту ночь должен ночевать в комнате Александровых, потом много смеялись и ругали чересчур бдительную сторожиху. Между прочим, за сколько-то дней до того происшествия Раневская встретила в коридоре Клавдию и меня и потом спросила Серафиму:

— Кто этот породистый мальчик?

Всю следующую весну и все лето 1934 года я вспоминаю как счастливейшее наше время. Мы почти ежедневно уходили на Яхромскую пойму за разными травами. А вечерами я читал Клавдии вслух.

Сестра Маша побывала у нас в Круглом доме с очередным «парашютистом». После ареста и освобождения она поступила работать в геологический отдел Канала, получала хороший паек. Она показала нам красную книжку своего удостоверения, на корке которого большими золотыми буквами было выведено ОГПУ. Однажды в Москве на улице к ней начал приставать хулиган, она издали показала ему ту книжку, и он в ужасе от нее шарахнулся.

Как-то моя мать пришла с нею к нам на Круглый дом, мы их угощали чем могли. Потом мать долго вспоминала живописную дорогу и радовалась нашему счастью, которое тогда казалось безмятежным.

Однажды явился к нам Николай Лебедев, он нас не застал и остался ждать, забравшись на верхнюю балюстраду. Его двухметровый рост внушил страх всем жильцам Круглого дома. Мы пришли, начали его угощать. Я попросил его почитать стихи. Он декламировал, завывая, а потом выяснилось, что у двери несколько человек подслушивало.

 

 

Той осенью 1933 года в Москве правительство созвало совещание молодых колхозников-ударников. Рядовые трактористы и доярки произносили пламенные и торжественные речи, клялись в верности великому Сталину. И вдруг выступил один тракторист и сказал примерно так: сидит он в этом прекрасном зале и дали ему слово, а на самом деле он сын кулака и сумел скрыть свое происхождение, а сейчас признается. Тут Сталин прервал его:

— Сын за отца не отвечает.

Речи выступавших, в том числе и этого тракториста, и, разумеется, реплика Сталина были напечатаны во всех газетах. Мне давал читать сперва мой отец, потом один, другой, третий из родных Клавдии. Они очень обрадовались за меня. Сергей Давыдович улыбался, хлопал меня по плечу; он сказал, что выступление тракториста явилось полной неожиданностью для всех и что я теперь могу быть спокоен.

Тогда много о той сталинской реплике говорили, вот и Твардовский о ней вспоминал. Вскоре в «Правде» была напечатана большая статья, подписанная неким весьма важным чином, разъясняющая реплику.

Отец мой радовался за всех своих детей. И я ликовал: больше не будут меня попрекать моим княжеством. Эх, если бы я знал, сколько разочарований нас ждало впереди!

Между тем наступили холода. Мы больше не ходили на пойму. Клавдия разбирала и взвешивала сухие букетики набранных нами за лето трав, я чертил и считал. Она была беременна и плохо себя чувствовала. А морозы крепчали. Мы поднимались спать на балюстраду, но и там мерзли. Мы понимали, родится у нас малыш, но жить с ним в Круглом доме будет невозможно.

И тут явился избавитель, тот самый архитектор, который спроектировал Круглый дом и его отопительную систему, забыл его фамилию. Он сказал, что печь выложена не по проекту.

Ридигер выделил ему рабочего. Архитектор разломал часть печи, выяснил ошибки в кладке и засучив рукава начал трудиться. Клавдия и я взялись его кормить. Какие-то продукты он привез с собой. А по вечерам мы собирались втроем, и он очень интересно нам рассказывал, как участвовал в гражданской войне, как учился на рабфаке и в вузе. Был он идейным коммунистом-ленинцем, но чувствовалось, что далеко не все происходившее в стране для него приемлемо.

Наконец настал счастливый день. Печь завалили отборными березовыми дровами и затопили. Все волновались: пойдет ли по трубам в комнаты тепло да как греет печь? Мы открыли в полу фанерную крышку, и из отверстия подул животворный теплый воздух. Я поставил рядом сушить валенки. Радоваться бы надо. Значит, сможем жить в Круглом доме с будущим малышкой!

Мы позвали архитектора обедать, тут в дверь постучали. А надо сказать, что жили мы без газет, без радио и ничего не знали, что творится на белом свете.

Вошел рыжий Семен, он вообще никогда к нам не заходил и только что пришел из города весь заиндевелый.

— Слышь, по всему Дмитрову радио гремит, в Ленинграде самого главного убили, — сказал он.

Архитектор вскочил, переспросил: кого убили? Неужели Кирова?

— Да, кажись, такая фамилия, — подтвердил Семен, равнодушно почесывая затылок. — Радио говорит: кто убил, сам партейный.

Архитектор долго сидел молча, потом сказал, что в Смольный любой член партии мог пройти без пропуска, только покажи партбилет…

Он стал с нами прощаться. Мы уговаривали его остаться еще на ночь, по утрам с Опытного поля каждый день отправляется подвода. Он отказался, сказал, что ему крайне нужно в Москву, и пошел пешком. Клавдия и я провожали его до Кончинина. Больше я его никогда не видел, но, думается, он был из тех, кому жить предстояло не более трех лет.

 

Подведу некоторые итоги:

В 1934 году в нашей стране произошел ряд исторических событий. Изданы новые законы.

7 марта — закон о мужеложстве, карающий до 8 лет.

Погиб в Северном Ледовитом океане ледокол «Челюскин», с конца марта и в первой половине апреля газеты печатали очерки и карты, как спасали пассажиров, как летели спасать летчики. Вся страна переживала, волновались и мои родные, и родные Клавдии.

17 апреля было введено звание "Герой Советского Союза".

16 мая — постановление: с осени ввести школы-десятилетки.

8 июня — закон об измене Родины. Сам перебежчик приговаривался к расстрелу, члены его семьи — к ссылке до 10 лет.

19 июня Москва встречала челюскинцев. Сотни тысяч жителей столицы не по приказу свыше, а вполне добровольно расставились по улицам, махали руками, кричали «ура», и я с Клавдией встречал, махал, кричал. Как все гордились подвигами летчиков![44]

10 июля ОГПУ было преобразовано в НКВД, наркомом стал Генрих Ягода, были организованы «тройки», выносившие приговоры за десять минут.

25 июля — закон об обвешивании и обмане покупателей, сроки давали до 10 лет.

17 августа открылся съезд писателей.

В самом конце ноября были отменены продовольственные карточки.

Все постановления подписывали (вернее, подмахивали) М. Калинин и А. Енукидзе.

 

 

Бывшие… бывшие… бывшие

 

 

1 декабря 1934 года — это важный рубеж в истории нашей страны — до убийства Кирова и после убийства. Уже на следующий день вышел новый закон: обвиняемых в терроризме судить быстро, следствие заканчивать за десять дней, никаких кассационных жалоб не принимать, расстреливать. В том же декабре были напечатаны списки таких обвиняемых: по Ленинграду тридцать фамилий, по Москве тридцать, по Украине тридцать, по Белоруссии пятнадцать.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: