ВСЕМИРНЫЕ НОВОСТИ
Я выждал три дня, прежде чем снова позвонить Джулии. На часах было десять вечера, но она все еще работала в своей студии. А поскольку она не ела, то я предложил куда‑нибудь отправиться и сказал, что заеду за ней. На этот раз она впустила меня внутрь. В помещении царил страшный беспорядок, но уже через несколько шагов я забыл об этом, так как все мое внимание было захвачено тем, что висело на стенах. Там были прикреплены шесть крупных снимков с промышленными пейзажами химического завода. Джулия снимала с крана, поэтому у зрителя создавалось ощущение полета над переплетающимися внизу трубами.
– Ну всё, довольно, – заявила она и принялась подталкивать меня к двери.
– Постой, – попросил я. – Мне нравятся заводы. Я из Детройта. Мне это напоминает Анселя Адамса.
– Ну вот ты и посмотрел, – продолжала она довольная, колючая, упрямая и улыбающаяся.
– А у меня в гостиной висят Бернд и Хильда Беккер, – похвастался я.
– Бернд и Хильда Беккер? – перестав выталкивать меня, спросила она.
– Старый цементный завод.
– Ну ладно, – уступая согласилась Джулия. – Я скажу тебе, что это такое. Это завод Фарбена. – Она подмигнула. – Боюсь, это чисто американские штучки.
– Tы имеешь в виду «Деструктивную промышленность»?
– Да, хотя я не читала этой книги.
– Я думаю, если ты всегда снимаешь заводы, то дело обстоит иначе, – заметил я. – Ты не могла не снять это, если занимаешься индустриальными объектами.
– Так ты думаешь, это нормально?
– Вот эти просто классные, – указал я на пробные снимки.
Мы умолкли, глядя друг на друга, и я, не думая, наклонился вперед и поцеловал ее в губы. Она широко раскрыла глаза.
– Я думала, ты – гей.
|
– Наверное, все дело в костюме.
– Что‑то я утратила свою проницательность, – покачала головой Джулия. – Всегда боюсь стать последним шансом.
– Последним чем?
– Tы разве не знаешь? Последний шанс – это азиатки. Когда у парня нет выбора, он предпочитает иметь дело с азиатками, потому что у них мальчишеские тела.
– У тебя не мальчишеское тело, – сказал я. Она смутилась и отвернулась.
– И часто за тобой увиваются геи? – спросил я.
– Двое в колледже, трое в аспирантуре, – ответила она.
На это нечего было ответить, так что оставалось только поцеловать ее еще раз.
Возвращаясь к рассказу о своих родителях, мне придется упомянуть об очень неприятном для американского грека факте, а именно о Майкле Дукакисе.
Помните? Человек, похоронивший наши мечты о том, чтобы увидеть грека в Белом доме: Дукакис в огромном армейском шлеме, прыгающий на танке М‑41 и изображающий из себя президента, больше всего походя при этом на маленького мальчика в парке аттракционов. (Всякий раз, когда очередной грек подбирался к Овальному кабинету, что‑нибудь случалось. Сначала Агнью с уклонением от уплаты налогов, потом Дукакис на танке.) До того как он влез на эту бронированную машину и нацепил на себя армейскую форму, все мы – я имею в виду американских греков, хотят они того или нет, – находились в восторженном состоянии. Этот человек баллотировался от демократов на пост президента Соединенных Штатов! Он был из Массачусетса, как и семейство Кеннеди! Он исповедовал религию еще более странную, чем католицизм, но это никого не тревожило. То был 1988 год. Казалось, что наступило время, когда пусть не любой, но по крайней мере кто‑то новый может стать президентом. Да здравствуют знамена демократии Бамперы всех «вольво» были заклеены именем «Дукакис». Человек, в имени которого содержалось больше двух гласных, баллотировался на пост президента! Последний раз такое было только с Эйзенхауэром, который выглядел на танке гораздо лучше. Обычно американцы не любят, когда в именах их президентов содержится больше двух гласных. Трумен, Джонсон, Никсон, Клинтон. И желательно, чтобы фамилия состояла из двух слогов. А еще лучше из одного слога и одной гласной – Буш. Почему Марио Куомо снял свою кандидатуру? К каким он пришел выводам, когда все обдумал? В отличие от Майкла Дукакиса, выросшего в академическом Массачусетсе, Марио Куомо жил в Нью‑Йорке и знал что почем. Он понимал, что никогда не сможет победить. Конечно, дело было в его излишнем либерализме. Но и в обилии гласных тоже.
|
Майкл Дукакис подъехал на танке к толпе фоторепортеров, ознаменовав этим закат своей политической карьеры. И каким бы болезненным ни было это воспоминание, я обращаюсь к нему с определенной целью. Потому что мой свежезавербованный отец, матрос второго класса Мильтон Стефанидис, очень походил на Дукакиса, когда осенью 1944 года вспрыгивал на борт. Каска на его голове так же болталась, ремешок под подбородком выглядел так, словно его завязала мамочка, выражение его лица, как и у Дукакиса, свидетельствовало об осознании совершенной ошибки. И точно так же Мильтон уже не мог спрыгнуть с движущейся махины, увлекавшей его в сторону полного исчезновения. Единственное отличие заключалось в отсутствии фотографов, так как погрузка осуществлялась глубокой ночью.
|
По прошествии месяца Мильтон оказался на военно‑морской базе в Сан‑Диего. Он был включен в группу морского десанта, в чьи обязанности входило перевозить войска на Дальний Восток и оказывать им поддержку при высадке. В обязанности Мильтона входило спускать десантное судно с борта транспортного корабля. В течение месяца шесть раз в неделю по десять часов в день он только тем и занимался, что при разных погодных условиях спускал нагруженные людьми суда.
А если он не спускал плавучее средство, то сам находился в нем. Три раза в неделю десантники упражнялись в проведении ночных высадок. Это было особенно опасно. Берег у базы был коварным. Неопытные штурманы с трудом проводили корабли на огни маяков и зачастую сажали суда на камни.
И хотя в тот момент армейская каска и мешала Мильтону, зато она давала ему возможность отчетливо рассмотреть его будущее. Весила она не меньше чем шар для боулинга, а по толщине равнялась автомобильному капоту. И несмотря на то что она являлась головным убором, ничего общего с ним у нее не было. При соприкосновении с черепом она передавала изображение непосредственно в мозг. В основном это были объекты, от которых она должна была предохранять. Например, пули и шрапнель. Каска способствовала тому, чтобы сознание сосредоточилось на этих существенных реалиях.
Но такой человек как мой отец думал только о том, как бы избежать этих реалий. И уже по прошествии недели он осознал, что совершил страшную ошибку, записавшись во флот. Даже тренировки мало чем отличались от настоящего боя. Не было ночи, чтобы кто‑нибудь не получил травму. Волны швыряли людей на плавсредства, люди падали, и их заносило под днища. Так неделей раньше здесь утонул парень из Омахи.
Днем все тренировались, для укрепления мышц играя в футбол в армейских сапогах, а по ночам начинались учения. Мильтон стоял упакованный как сардина, с тяжелым мешком за плечами. Он всегда хотел быть американцем, и теперь ему довелось увидеть, каковы они, эти американцы. При близком общении он страдал от их сальностей и глупости. А ему приходилось часами болтаться с ними на одном судне. Ложились в три, а то и в четыре утра. А потом вставало солнце, и надо было начинать все сначала.
Зачем он поступил во флот? Чтобы отомстить, чтобы сбежать. Он хотел вернуться к Тесси и хотел забыть ее. Но он не мог сделать ни того, ни другого. Скука военной жизни, бесконечное повторение одного и того же, очереди в столовую, ванную и клозет были плохим развлечением. А ежедневное стояние в очередях вызывало у Мильтона как раз те мысли, которых он больше всего хотел избежать, – как, например, огненный отпечаток отверстия кларнета на пышущем бедре Тесси. Или он думал о Ванденброке, утонувшем парне из Омахи, – вспоминал его искореженное лицо и воду, выливавшуюся из беззубого рта.
Стоило провести на борту десять минут, и десантники, сложившись пополам, принимались изрыгать на рифленую металлическую палубу съеденную за обедом тушенку и картофельное пюре. Далее без комментариев. Призрачно голубая в лунном свете блевотина начинала плескаться, заливая ноги. И Мильтон только задирал голову, чтобы ухватить хоть глоток свежего воздуха.
Судно швыряло в разные стороны. Оно проваливалось между волнами с такой силой, что дрожал корпус. Они приближались к берегу, где начинался прибой. Десантники поправляли заплечные мешки и готовились к высадке, и матрос Стефанидис расстался с каской – своим единственным убежищем.
– Видел в библиотеке, – говорил кто‑то рядом. – На доске объявлений.
– Ну и что это за тест?
– Что‑то вроде вступительного экзамена. В Аннаполис.
– Да, неплохо было бы попасть в Аннаполис.
– Дело не в этом. Главное – кто проходит тест, того освобождают от учений.
– Что ты тут рассказывал о тесте? – вмешался Мильтон.
Матрос оглянулся, чтобы удостовериться в том, что больше его никто не подслушивает.
– Помалкивай. Если все запишутся, то ничего не получится.
– Это когда будет?
Но прежде чем Мильтону успели ответить, раздался громкий скрежет – они снова врезались в камни. По инерции все попадали. Загремели каски, раздались крики из‑за переломанных носов. Передняя заглушка отлетела, и вода хлынула внутрь. Мильтон под вопли лейтенанта вслед за всеми бросился вниз – на черные камни, засасывающий песок, битые пивные бутылки и разбегающихся крабов.
А в это время в Детройте моя мать тоже сидела в темноте – в кинозале. Ее жених Майкл Антониу вернулся в семинарию, и теперь ей нечем было заняться по субботам. На экране кинотеатра «Эсквайр» перед началом новостей мелькали цифры 5…4…3. Потом приглушенно запели трубы, и диктор начал зачитывать военные сводки. На протяжении всей войны сводки с полей сражений зачитывал один и тот же голос, так что Тесси он казался уже родным. Неделя за неделей он сообщал ей об изгнании Роммеля из Северной Африки и об американских мальчиках, освобождающих Алжир и высаживающихся на Сицилии. Шли годы, а Тесси так и смотрела на экран, жуя свой попкорн и следя по новостям за маршрутом продвижения. Сначала сводки касались только Европы. На экране показывали танки, катящиеся сквозь крохотные деревеньки, и французских девушек, машущих платочками с балконов, при этом они выглядели так, словно совершенно не были обременены тяготами войны: накрахмаленные юбки, белые носочки и шелковые платки. Ни у одного из мужчин на головах не было беретов, что повергало Тесси в полное изумление. Она всегда мечтала о том, чтобы побывать в Европе, и не столько в Греции, сколько во Франции или Италии. Поэтому, смотря новости, Тесси обращала внимание не столько на разрушенные бомбами здания, сколько на уличные кафе, фонтаны и невозмутимых городских собачек.
За две недели до этого она видела, как союзные войска освобождают Брюссель и Антверпен. Теперь, по мере того как центр внимания смещался к Японии, пейзаж начинал меняться. Теперь новости изобиловали пальмами и тропическими островами. Нынешние новости были датированы октябрем 1944 года, и диктор говорил: «Американские войска готовятся к вторжению на Тихоокеанское побережье. Генерал Дуглас Мак‑Артур инспектирует войска и клянется сдержать свое обещание вернуться на родину живым и невредимым». На пленке мелькают моряки, стоящие на палубе, заправляющие артиллерийские снаряды или резвящиеся на берегу и машущие руками родным. И тут моя мать ловит себя на том, что пытается разыскать среди них Мильтона.
Но ведь он был ее троюродным братом. Разве это было не естественно, что она беспокоилась о нем? К тому же у них был не то чтобы роман, а так, детское увлечение, совершенно не похожее на то, что у нее было с Майклом. Тесси выпрямляется и поправляет сумочку, лежащую на коленях, принимая позу юной дамы, собирающейся выходить замуж. Но когда новости заканчиваются и начинается фильм, она обо всем забывает. Она откидывается на спинку кресла и поднимает ноги.
Может, фильм недостаточно хорош, а может, она уже насмотрелась их за последние восемь дней, но только она никак не может сосредоточиться. Она продолжает думать о Мильтоне, о том, что если с ним что‑нибудь случиться, его ранят или, не дай бог, он не вернется, то виновата в этом будет она, хотя она и не просила его записываться в армию. Если бы он спросил ее совета, она бы не дала ему это сделать. Но она знает, что он сделал это из‑за нее. Это было как «В песках» с Клодом Барроном – фильме, который она смотрела несколько недель тому назад. В этом фильме Клод Баррон записывается в Иностранный легион из‑за того, что Рита Кэрролл собирается выйти замуж за другого парня. Тот оказывается пьяницей и обманщиком, и Рита Кэрролл отправляется в пустыню, где Клод Баррон сражается с арабами. Когда она добирается туда, раненый Клод уже лежит в больнице, то есть даже не в больнице, а в какойто палатке, и когда она говорит ему, что любит его, он отвечает: «Я отправился в пустыню, чтобы забыть тебя. Но песок напоминал мне цвет твоих волос, небо – цвет твоих глаз, и куда бы я ни обращал свой взор, везде я видел только тебя». После чего Клод Баррон умирает. Тесси рыдает как ненормальная. У нее потекла тушь, и она измазала ею воротничок блузки.
Но чем бы они ни занимались – учениями или посещением дневных киносеансов, борьбой с волнами или удобным расположением своего тела в креслах кинотеатра, что бы ни занимало их мысли – тревоги, сожаления, надежды или желание избавиться от прошлого, – самым главным, как и для всех во время войны, были письма. В подтверждение моей личной уверенности в том, что настоящая жизнь никогда не может сравниться с ее описанием, все члены моей семьи в тот период времени были поглощены перепиской. Майкл Антониу дважды в неделю писал из семинарии своей невесте. Его письма приходили в голубых конвертах с профилем патриарха Вениамина в верхнем левом углу и с женским аккуратным почерком на вложенной внутрь канцелярской бумаге. «Скорее всего после окончания ординатуры меня пошлют в Грецию. После ухода нацистов там предстоит много чего сделать».
Тесси преданно, хотя и не совсем искренне, отвечала ему, сидя за письменным столом под «шекспировскими» разделителями. Ее жизнь была не настолько праведна, чтобы рассказывать о ней жениху‑священнику. Поэтому ей приходилось выдумывать себе более правильную жизнь. «Сегодня утром мы с Зоей ходили записываться в Красный Крест, – писала моя мать, проведшая весь день в кинотеатре Фокса за поеданием цукатов. – Мы учились резать старые простыни на бинты, и ты даже не представляешь, какую я натерла мозоль – огромный волдырь». Конечно же она не сразу начала сочинять эти истории. Сначала Тесси честно описывала происходящее. Пока Майкл Антониу в одном из своих писем не написал ей: «Конечно, кино – это прекрасное развлечение, но когда идет война, времяпрепровождение могло бы быть и более полезным». После этого Тесси принялась за сочинительство. Она оправдывала свою ложь, убеждая себя в том, что через год перестанет быть свободной и будет жить где‑нибудь в Греции с мужем‑священником. А для того чтобы загладить свою ложь, она всячески старалась возвысить в своих письмах Зою: «Она работает по шесть дней в неделю, а в воскресенье встает как ни в чем не бывало, чтобы отвести в церковь миссис Тзонтакис – бедняжке девяносто три года, и она еле ходит. На такое способна только Зоя. Она всегда думает о других».
Меж тем Дездемона и Мильтон тоже писали друг другу. Уезжая на войну, мой отец обещал своей матери, что наконец научится читать по‑гречески.
И теперь, лежа бездыханным по вечерам на своей койке в Калифорнии, он листал греко‑английский словарь, чтобы сложить воедино отчеты о своей флотской жизни. Однако как он ни старался, к тому моменту, когда его письма прибывали на Херлбатстрит, в переводе что‑то безвозвратно утрачивалось.
– Что это за бумага? – вопрошала Дездемона, поднимая письмо, напоминавшее собой швейцарский сыр. Военные цензоры как мыши обгрызали письма Мильтона до того, как они попадали к Дездемоне. Они истребляли все намеки на слово «вторжение», а также упоминания о Сан‑Диего. Они выгрызали целые абзацы, посвященные описанию военно‑морской базы, миноносцев и подводных лодок, стоявших там в доке. А поскольку греческий они знали еще хуже, чем Мильтон, то зачастую их усердие распространялось и на излияния нежных чувств.
Однако несмотря на синтаксические и физические пробелы в посланиях Мильтона, моя бабка прекрасно осознавала всю опасность положения. В его криво выведенных «сигмах» и «дельтах» она различала дрожащую руку, не способную справиться со все возрастающей тревогой. А за грамматическими ошибками ощущала страх в его голосе. Ее пугала даже почтовая бумага, выглядевшая так, словно она уже пострадала в бою.
А в Калифорнии матрос Стефанидис делал все возможное, чтобы выжить. В среду утром он заявил о своем желании сдать вступительный экзамен в Военно‑морскую академию Соединенных Штатов. На протяжении последующих пяти часов всякий раз, когда он отрывался от своей экзаменационной работы, то видел через окно своих сослуживцев, занимавшихся калистеникой под палящим солнцем, и не мог удержаться от улыбки. Пока его кореши поджаривались на солнце, он сидел под вентилятором и выводил математические формулы. Пока они бегали туда и обратно по засыпанной песком клетке для установки судна, он читал параграф, написанный неким Карлайлом, и отвечал на следовавшие за ним вопросы. А вечером, когда их будет размазывать о скалы, он будет спокойно почивать на своей койке.
В начале 1945 года все только тем и занимались, что пытались увильнуть от выполнения своих обязанностей. Моя мать, вместо того чтобы участвовать в благотворительной деятельности, сбегала в кино. Отец увиливал от маневров под предлогом сдачи экзаменов. Что же касается моей бабки, то она надеялась получить льготы не иначе как от Господа Бога.
В следующее воскресенье она пришла в церковь до начала службы и, подойдя к иконе святого Христофора, предложила ему сделку. «Пожалуйста, святой Христофор, – промолвила она, целуя кончики своих пальцев и прикасаясь ими к его лбу, – если ты сохранишь Мильти жизнь, я заставлю его вернуться в Вифинию и отремонтировать там церковь». Она посмотрела на святого, который являлся малоазийским мучеником. «Если турки разрушили ее, то он заново ее отстроит. А если она нуждается лишь в побелке, то он побелит ее». Святой Христофор выглядел настоящим великаном. Держа за спиной младенца Христа, он вброд переходил бушующую реку. Лучшего святого для зашиты своего сына Дездемона и выбрать не могла. Потом в полумгле притвора она опустилась на колени и принялась молиться, оговаривая все условия сделки: «К тому же я бы хотела, чтобы Мильти освободили от учений, если это возможно. Он пишет, что это очень опасно. Кстати, святой Христофор, он пишет теперь по‑гречески. Не слишком хорошо, но вполне приемлемо. Кроме того, я заставлю его поставить в церкви новые скамейки, конечно не из красного дерева, но какие‑нибудь красивые. А если хочешь, пол можно будет застелить коврами». Она умолкла, закрыла глаза и несколько раз перекрестилась в ожидании ответа. Потом ее позвоночник внезапно выпрямился, она открыла глаза, кивнула и улыбнулась. Поцеловав еще раз кончики пальцев и приложив их к изображению святого, она ринулась домой, чтобы сообщить Мильтону добрые вести.
«Ну естественно, только святого Христофора здесь не хватало», – отреагировал мой отец, получив письмо, и, сунув его в греко‑английский словарь, понес и то и другое к мусоросжигателю. (На этом его занятия греческим закончились. И хотя он продолжал говорить по‑гречески, пока были живы его родители, он так и не научился писать на этом языке, а с возрастом начал забывать даже простейшие слова. В конце концов он оказался на том же уровне, что и я, а это, считай, почти что ничего.)
При сложившихся обстоятельствах сарказм Мильтона был вполне объясним. Только накануне он получил новое назначение от своего командира, смысл которого, как и всех дурных новостей, не сразу был им осознан, словно ребята из разведки специально перемешали все слога, произносившиеся командиром. Отдав честь, Мильтон вышел на улицу и невозмутимо двинулся вдоль берега, наслаждаясь последними мирными мгновениями. Он любовался закатом и нейтральным племенем тюленей, отдыхавших на камнях. Он снял ботинки, чтобы почувствовать под ногами песок, словно он только начинал жить в этом мире, а не собирался в ближайшее время его покинуть. А потом он ощутил, как его макушка покрывается трещинами, через которые с шипением начинает втекать смысл полученного распоряжения. Колени у него подогнулись, и Мильтон понял, что плотина прорвана.
Тридцать восемь секунд, и все будет решено.
«Стефанидис, мы переводим вас на должность сигнальщика. Завтра в 7.00 явитесь в барак В. Свободен». Вот и все, что было сказано. Не более. И в этом не было ничего удивительного. Чем ближе было наступление, тем чаще сигнальщики один за другим начали получать травмы: одни отрубали себе пальцы во время нарядов на кухню, другие простреливали себе ноги, когда чистили оружие, а некоторые во время ночных учений сами сладострастно бросались на скалы.
Считалось, что продолжительность жизни сигнальщика равна тридцати восьми секундам. Во время высадки матросу Стефанидису предстояло стоять на носу судна и подавать знаки с помощью сигнального огня настолько яркого, что он несомненно будет виден на вражеских береговых позициях. Именно об этом Мильтон и думал, стоя босиком на берегу. Он размышлял о том, что ему никогда не удастся занять место отца за стойкой бара, что он больше никогда не увидит Тесси, потому что через несколько недель будет стоять на виду у врага с сигнальным фонарем в руках. Правда, недолго.
Фотография транспортного судна, выходящего с военно‑морской базы в Коронадо, не попала в программу новостей. И Тесси Зизмо, сидящая с задранными ногами в кинотеатре «Эсквайр», следит лишь за белыми стрелочками, указывающими направление удара на Тихом океане. «Двенадцатая военно‑морская флотилия Соединенных Штатов начала свое наступление на Тихом океане, – сообщает диктор. – Цель – Япония». Одна стрелочка исходит из Австралии и направляется через Новую Гвинею к Филиппинам, вторая берет свое начало у Соломоновых островов, а третья – у Марианских. Тесси впервые слышит об этих местах. Стрелочки движутся все дальше, к еще более неизвестным местам – к островам ИвоЙима и Окинава, над которыми реют флаги с восходящим солнцем. Все три стрелочки с трех сторон окружают Японию. Пока Тесси разбирается с географией, на экране появляется хроника. Чья‑то рука бьет в рынду, матросы соскакивают со своих коек и бросаются вверх по лестнице занимать боевые позиции. И вдруг она видит Мильтона, бегущего по палубе! Тесси тут же узнает его чахлую грудь и бешеные, как у енота, глаза. Она забывает о липком поле и опускает ноги. На экране беззвучно стреляют пушки, а Тесси Зизмо на другом конце света, сидя в старомодном кинотеатре, ощущает отдачу. В полупустом зале сидят такие же, как она, девушки и молодые женщины. Они тоже жуют конфеты и пытаются разглядеть на зернистой пленке лица своих женихов. В зале витает запах леденцов, духов табачного дыма от сигареты, которую в вестибюле курит билетер. Большую часть времени война воспринимается как нечто абстрактное, и лишь на несколько минут между мультиком и художественным фильмом она обретает конкретность. И вот в силу стадного инстинкта, размывающего ощущение собственной индивидуальности, Тесси вдруг впадает в состояние истерии и в анонимной полутьме кинотеатра позволяет себе вспомнить то, что в течение долгого времени старалась забыть, – кларнет, самопроизвольно ползущий по ее обнаженному бедру, вычерчивая стрелку, направленную к острову империи, принадлежащей Тесси Зизмо, который, как теперь она понимает, она собирается отдать совсем не тому человеку. И вот под трепещущим лучом кинопроектора, пронзающим тьму над ее головой, Тесси признается себе, что не хочет выходить замуж за Майкла Антониу. Она не хочет становиться попадьей и переезжать в Грецию. И глядя в новостях на Мильтона, она чувствует, как глаза ее заполняются слезами, и она произносит: «Куда бы я ни пошла, везде будешь только ты».
Вокруг раздается шиканье, матрос на экране приближается к камере, и Тесси понимает, что это не Мильтон. Однако теперь это не имеет никакого значения. Она видела то, что видела, поэтому она встает и направляется к выходу.
Тем же днем на Херлбат‑стрит Дездемона лежит в постели. Она не встает уже три дня, с тех пор как почтальон принес письмо от Мильтона. Оно было не на греческом, а на английском, и Левти пришлось его переводить:
«Дорогие родичи,
это последнее письмо, которое мне удастся вам послать. (Извини, что пишу не на родном языке, ма, но я сейчас слишком занят.) Из‑за высших чинов я не могу рассказать подробно о том, что происходит, поэтому пишу вам эту записочку, чтобы вы обо мне не беспокоились. Скоро я буду в безопасности. Следи за баром, па. Рано или поздно эта война закончится, и я хочу вернуться к семейному бизнесу. Не пускайте Зою в мою комнату.
С любовью и весельем Милт».
В отличие от предыдущих это письмо не было вскрыто. Оно пришло целым и невредимым. Сначала это обрадовало Дездемону, но потом она поняла, что это значит. Просто необходимость в конспирации отпала, потому что началось наступление.
В этот момент Дездемона встала из‑за стола и с торжествующим отчаянием мрачно произнесла:
– Господь наказал нас по заслугам.
Проходя через гостиную, она автоматически поправила диванные подушки и поднялась в спальню. Она разделась, надела ночную сорочку, хотя часы показывали всего десять утра, и впервые после родов Зои, а также в последний раз перед тем как сделать то же через двадцать пять лет, легла в постель.
Она не вставала три дня, поднимаясь лишь для того, чтобы дойти до уборной. Все попытки деда привести ее в чувство оказались безрезультатными. В то утро перед уходом на работу он принес ей хлеб и бобы в томатном соусе, но они так и стояли нетронутыми, когда во входную дверь постучали. Вместо того чтобы встать, Дездемона накрыла лицо подушкой. Однако несмотря на это стук донесся снова. Потом входная дверь распахнулась, и она услышала звук шагов, приближавшихся к спальне.
– Тетя Дез? – раздался голос Тесси. Дездемона не шевельнулась.
– Мне надо вам кое‑что сказать, – продолжила Тесси. – Я хочу, чтобы вы первой узнали об этом.
Дездемона не шелохнулась. Однако напряжение, сковавшее ее члены, убедило Тесси в том, что та не спит и слышит ее. Тесси набрала воздух и произнесла:
– Я собираюсь отменить свадьбу.
Последовало долгое молчание, после чего Дездемона медленно отодвинула подушку. Она взяла очки с прикроватного столика, надела их на нос и села.
– Ты не хочешь выходить замуж за Майки?
– Нет.
– Майки хороший греческий мальчик.
– Я знаю. Но я его не люблю. Я люблю Мильтона.
Тесси ожидала, что Дездемона будет поражена или придет в ярость, но, к ее удивлению, моя бабка восприняла ее признание совершенно хладнокровно.
– Вы не знаете, но Мильтон некоторое время тому назад сделал мне предложение, а я ему отказала. А теперь хочу написать ему и дать свое согласие.
Дездемона пожала плечами.
– Tы можешь писать ему все что угодно, милочка, Мильти все равно уже не получит твое письмо.
– Но ведь в этом нет ничего противозаконного. Люди, состоящие даже в двоюродном родстве, могут вступать в брак. А мы троюродные. Мильтон проверил все уложения.
Дездемона еще раз пожала плечами. Обессилевшая от волнений и покинутая святым Христофором, она перестала сопротивляться стечению обстоятельств, над которыми к тому же была не властна.
– Если вы с Мильти хотите пожениться, я вас благословляю, – произнесла она и, откинувшись на подушки, снова смежила веки, будучи не в силах переносить все страдания этой жизни. – И пусть Господь хранит ваших детей от гибели в океане.
В моей семье свадебные застолья всегда были приправлены похоронными отзвуками. Моя бабка никогда не согласилась бы выйти замуж за деда, если бы не была уверена в том, что до свадьбы ей дожить не удастся. И согласие на свадьбу моих родителей она дала только потому, что считала – Мильтон не доживет и до конца недели.
Отец в это время считал то же самое. Стоя на носу корабля, он всматривался вдаль, пытаясь различить свой быстро приближающийся конец. Он не молился и не пытался уладить свои отношения с Богом. Он ощущал маячившую впереди вечность и не старался скрасить ее человеческими надеждами. Вечность была такой же огромной и холодной, как расстилающийся вокруг океан, и единственное, что Мильтон ощущал в этой пустоте, так это гул собственного сознания. Где‑то там, за водным простором, находилась пуля, которая должна была положить конец его жизни. Возможно, она уже была вставлена в ружье, а может, еще хранилась в амуниции какогонибудь японца. Ему был двадцать один год, у него была сальная кожа и большой кадык. Ему подумалось, что глупо было сбегать на войну из‑за любви, но он тут же пресек эти мысли, вспомнив, что любовь эта была не к кому‑нибудь, а к Теодоре. Перед ним возникло ее лицо, и тут его похлопали по плечу.
– У тебя есть знакомые в Вашингтоне?
И моему отцу вручили распоряжение о переводе– ему предстояло явиться в Военно‑морскую академию в Аннаполисе. Мильтон прошел вступительный экзамен, набрав девяносто восемь баллов.
В любой греческой драме должен быть свой deus ex machina. Мой появляется в виде веревочной люльки, которая подхватывает моего отца с борта транспортного судна и переносит его на палубу эсминца, возвращающегося на материк. В Сан‑Франциско он садится в элегантный пульмановский вагон, который довозит его до Аннаполиса, где его и зачисляют кадетом в академию.