Плавильня английской школы Генри Форда 20 глава




В уме Левти Стефанидис становился все моложе и моложе, хотя в действительности он продолжал стареть, так что порой он пытался поднять то, что ему было не под силу. Он падал. Вещи ломались и разбивались. И когда Дездемона наклонялась, чтобы помочь ему, она замечала в глазах мужа проблеск ясного сознания, словно он специально уходил в прошлое, чтобы не видеть настоящего. Но потом он начинал плакать, и Дездемона ложилась рядом, обнимала его и так ждала, пока приступ не закончится.

Затем он вернулся в тридцатые и начал повсюду искать радио, чтобы послушать Рузвельта. Нашего молочника он стал принимать за Джимми Зизмо и периодически забирался в его грузовик, считая, что они едут за спиртным. С помощью своей грифельной доски он начал вовлекать молочника в обсуждение проблемы контрабанды спиртного, но даже если его тексты и были осмысленными, тот все равно ничего не мог понять, так как Левти в это время начал все хуже и хуже изъясняться на английском. Он постоянно допускал ошибки в грамматике и правописании, а потом и вовсе перестал писать на английском. Он постоянно упоминал Бурсу, и Дездемона начала беспокоиться. Она прекрасно понимала, что регрессивный ход сознания Левти неизбежно приведет к тому моменту, когда он был ей не мужем, а братом, и бессонными ночами она с ужасом ждала этого мгновения. В каком‑то смысле ее жизнь тоже потекла вспять, так как она снова начала страдать от перебоев в сердце. «Господи, – молилась она, – позволь мне умереть, пока Левти не добрался до парохода». А потом однажды утром она застала Левти сидящим за столом с напомаженными волосами а‑ля Валентине. На шее как шарф была повязана салфетка, а на столе лежала доска, на которой было по‑гречески написано: «Доброе утро, сестренка».

В течение трех дней он подтрунивал над ней, дергал ее за волосы и показывал сальные сценки. Дездемона спрятала его грифельную доску, но это не помогло. За воскресным обедом он вынул из нагрудного кармана дяди Пита шариковую ручку и написал на скатерти: «Скажите моей сестре, что она растолстела». Дездемона побледнела и закрыла лицо руками в ожидании грома небесного, удара которого она всегда опасалась. Но Питер Татакис просто забрал у Левти ручку и заметил: «Похоже, он теперь считает, что ты его сестра». Все рассмеялись. А что им еще оставалось делать? Весь день к Дездемоне все обращались «эй, сестренка», а она вский раз подскакивала, боясь, что ее сердце вот‑вот остановится.

Но это длилось недолго. Сознание деда, спускавшееся по спирали к могиле, скользило все быстрее по мере приближения к своему исчезновению, так что через три дня он уже агукал как младенец, а еще через день начал ходить под себя. Но когда от Левти Стефанидиса не осталось уже ничего, Господь предоставил ему еще три месяца жизни, вплоть до зимы 1970 года. Сознание его стало столь же отрывочным, как поэмы Сапфо, которые он так и не восстановил, и наконец однажды утром, взглянув на лицо женщины, которую он любил всю свою жизнь, он не узнал ее. А потом с ним случился третий удар: кровь хлынула в мозг, смывая последние остатки его личности.

С самого начала между мной и дедом существовало странное равновесие. Стоило мне издать свой первый крик, как Левти замолчал, и по мере того как он утрачивал способность видеть, чувствовать, слышать, думать и даже помнить, я ее обретал. Во мне уже дремали и будущая подача теннисного гения со скоростью 120 миль в час, и способность к стереоскопическому пониманию обоих полов. Так, на поминках, оглядев сидящих за столами в «Греческих садах», я ощутил, что чувствует каждый из присутствующих. Мильтона душила буря переживаний, которые он пытался скрыть. Он боялся разрыдаться, поэтому молчал, затыкая себе рот хлебом. Тесси была охвачена безумной любовью ко мне и Пункту Одиннадцать и непрерывно обнимала нас и гладила по головам, так как дети – это единственная защита против смерти. Сурмелина вспоминала день на Главном вокзале, когда она сказала Левти, что повсюду сможет узнать его благодаря носу. Питер Татакис скорбел из‑за того, что у него никогда не будет вдовы, чтобы оплакать его смерть. Отец Майк самодовольно вспоминал произнесенную им надгробную речь, а тетя Зоя жалела, что не вышла замуж за бизнесмена.

И только чувств Дездемоны я не мог разобрать. Сидя на почетном месте во главе стола, она молча ковырялась в своей белой рыбе и пила вино, но ее мысли были от меня так же сокрыты, как и ее лицо за черной вуалью.

И поскольку я не мог проникнуть в ее душу в тот день, то просто расскажу, что произошло дальше. После поминок родители, бабка и мы с братом залезли в отцовский «Флитвуд». С развевающимся похоронным пурпурным флажком на антенне мы выехали из греческого квартала и двинулись по улице Джефферсона. К тому времени «кадиллаку» исполнилось уже три года – все последующие отец менял гораздо быстрее. Когда мы проезжали мимо цементного завода, я услышал слабое шипение, но решил, что это моя бабка вздыхает над своим горем. Но потом я увидел, что сиденье опускается и Дездемона погружается вниз. Ее, всегда боявшуюся автомобилей, поглощало заднее сиденье.

Мильтон включил пневматическую подкачку, которая требует, чтобы машина двигалась со скоростью по крайней мере тридцать миль в час. Однако отец, поглощенный своим горем, ехал со скоростью двадцать пять миль в час. Гидравлическая система сломалась, и пассажирские места так и остались в наклонном состоянии. После этого отец начал менять машины каждый год.

Еле тащась, мы добрались до дома. Мама помогла Дездемоне выбраться из машины и двинулась с ней к колоннаде, которая вела к домику для гостей. Это было непросто, так как Дездемона то и дело останавливалась передохнуть, опираясь на свою палку.

– Тесси, теперь я лягу, – сообщила она, когда они добрались до дома.

– Конечно‑конечно, отдыхай, – откликнулась моя мать.

– Я лягу, – повторила Дездемона и вошла в дом. У кровати, по‑прежнему открытая, стояла ее шкатулка. В то утро она вынула из нее свадебный венец Левти, отрезав его от своего, чтобы похоронить его в нем. Она заглянула внутрь, закрыла шкатулку, потом разделась, сняла свое черное платье и повесила в шкаф, набитый шариками нафталина. Потом положила туфли в коробку, надела ночную рубашку и, простирнув белье, повесила его в ванной. После чего легла в постель, хотя на часах было три часа дня.

На протяжении последующих восьми лет, за исключением банного дня в пятницу, она ни разу не вставала.

 

СРЕДИЗЕМНОМОРСКАЯ ДИЕТА

 

Ей больше не хочется оставаться на земле. Ей больше не хочется жить в Америке. Она устала от жизни. Ей все тяжелее и тяжелее подниматься по лестнице. После смерти мужа ее женская судьба окончена. Кто‑то ее сглазил.

Эти предположения были высказаны отцом Майком через три дня после того, как Дездемона слегла. Мама попросила его поговорить с ней, и он вернулся из гостевого домика, раздраженно нахмурившись в стиле Фра Анжелико.

– Не волнуйтесь, это пройдет, – сообщил он. – С вдовами такое регулярно происходит.

Мы ему поверили. Однако с течением времени Дездемона становилась все более отрешенной. Бывший жаворонок, она превратилась в сову. Когда моя мать приносила ей завтрак, она открывала один глаз и рукой показывала, чтобы та оставила поднос. Яичница остывала. Кофе подергивался пленкой. Единственное, что ее пробуждало к жизни, так это ежедневные сериалы мыльных опер. Она как всегда внимательно следила за обманщиками‑мужьями и интриганками‑женами, но больше уже не осуждала их, словно ей надоело исправлять мирские пороки. Полулежащая на подушках со сползшей на лоб, как диадема, сеточкой для волос Дездемона выглядела столь же непобедимой, как престарелая королева Виктория. Она казалась владычицей острова, состоявшего из одной спальни, заполненной птицами. Она была королевой в изгнании со всего лишь двумя прислужницами, одной из которых была Тесси, а другой я.

– Молись, чтобы Господь забрал меня, – наставляла она меня. – Молись, чтобы твоя бабка умерла и воссоединилась с твоим дедом.

…Но прежде чем продолжить историю Дездемоны, я хочу ввести вас в курс развития событий с Джулией Кикучи. С целью подчеркнуть лишь то, что никакого развития не последовало. В последний день нашего пребывания в Померании у нас с Джулией было отличное настроение. Померания в свое время входила в состав Восточной Германии. И прибрежные виллы Херингсдорфа разрушались в течение пятидесяти лет. Теперь же, после объединения, наступил настоящий бум по продаже недвижимости. Будучи американцами, мы с Джулией не могли не обратить на это внимания. Прогуливаясь по дорожкам взявшись за руки, мы рассуждали о том, чтобы купить то или иное поместье и привести его в порядок.

– Мы сумеем привыкнуть к нудистам, – говорила Джулия.

– Мы могли бы стать померанцами, – отвечал я. Это «мы» – не знаю, что на нас нашло, – мы не скупились на это местоимение и не задумывались о последствиях. Всем художникам свойственно чутье на недвижимость, и Херингсдорф просто окрылял Джулию. Мы расспросили о нескольких кооперативах, которые были здесь новым явлением, и заглянули в дватри особняка. Мы вели себя как супружеская пара. Под влиянием этого старого аристократического летнего курорта мы с Джулией тоже старались вести себя старомодно. Мы обсуждали обустройство дома, даже ни разу не переспав, и ни любовь, ни свадьба ни разу не были нами упомянуты. Речь шла лишь о суммах выплат.

Однако по дороге в Берлин меня снова охватил знакомый страх. Я начал заглядывать в будущее. Я начал думать о следующем шаге и о том, что от меня потребуется. Длительный период подготовки, объяснение, а дальше потрясение, ужас, отстранение и категорический отказ. Все как всегда.

– В чем дело? – спрашивает Джулия.

– Ни в чем.

– Ты такой тихий.

– Просто устал.

В Берлине я с ней прощаюсь. Я обнимаю ее холодно и властно, после чего перестаю ей звонить. Она несколько раз оставляет мне сообщения. Но я не отвечаю. А теперь она тоже перестала мне звонить. Так что с Джулией все кончено. Все кончилось, не успев начаться. И вот я опять, вместо того чтобы думать с кем‑нибудь о будущем, остаюсь с прошлым, с Дездемоной, которой никакое будущее не нужно…

Я приносил ей обед и иногда ланч. Я ходил с подносами по дорожке, огражденной металлическими столбиками, под никому не нужной верандой. Справа от меня – литое, гладкое строение купальни, гостевой домик повторяет чистые прямые контуры главного дома. Вся архитектура Мидлсекса – это попытка вскрыть первоосновы. Тогда я мало что понимал в этом. Однако входя в освещенный через верхний люк гостевой дом, я чувствовал какую‑то дисгармонию. Похожая на ящик комната, напрочь лишенная светских украшений, без какой‑либо аляповатости и существующая вне времени, в центре которой возлежала моя утомленная историческими перипетиями бабка. В Мидлсексе все говорило о забывчивости, в Дездемоне же все свидетельствовало о непреодолимости памяти. Она возлежала на горе подушек, распространяя вокруг себя ауру непреодолимого горя, от которой, впрочем, веяло добром. Этим отличалась моя бабка и все гречанки ее поколения – они были добры в своем отчаянии. Они стонали и сетовали, предлагая сладости. Они жаловались на недуги, нежно похлопывая тебя по колену. Мои визиты всегда подбадривали Дездемону.

– Привет, куколка, – улыбалась она. Я садился на кровать, и она гладила меня по голове, приговаривая ласковые слова на греческом языке. В присутствии моего брата Дездемона лучилась счастьем не переставая, а при мне глаза ее через десять минут затухали, и она говорила то, что чувствовала на самом деле:

– Я слишком стара, детка. Слишком стара.

Ипохондрия, преследовавшая ее всю жизнь, расцвела теперь полным цветом. Вначале, когда она только приковала себя к своему чистилищу из красного дерева под балдахином, она жаловалась лишь на перебои в сердце. Но уже через неделю у нее начались головокружения, тошнота и проблемы с кровоснабжением.

– У меня болят ноги. Кровь совсем не движется.

– С ней все в порядке, – сообщил доктор Филобозян моим родителям после получасового осмотра. – Конечно, уже не девочка, но ничего серьезного я не нахожу.

– Я не могу дышать, – возражала Дездемона.

– Легкие совершенно чистые.

– Ногу колет как иголками.

– Попробуй растереть ее, чтобы восстановить кровообращение.

– Он тоже уже старик, – заявила Дездемона после ухода доктора Фила. – Пригласите другого врача, помоложе.

Мои родители согласились. Нарушив семейную верность доктору Филу, они за его спиной пригласили нового врача. Доктора Таттлсворта. А потом доктора Каца и доктора Колда. И все они поставили один и тот же диагноз, сообщив Дездемоне, что с ней все в порядке. Они заглядывали в сморщенные черносливины ее глаз, сушеные абрикосы ушей, слушали непобедимый стук ее сердца и убеждали ее в том, что она здорова.

Мы пытались выманивать ее из постели, приглашая посмотреть «Только не в воскресенье» по большому телевизору. Мы позвонили в Нью‑Мексико тете Лине и подсоединили телефон к интеркому.

– Слушай, Дез, почему бы тебе не навестить меня? Здесь так жарко, прямо как на родине.

– Я тебя не слышу, Лина! – выкрикнула Дездемона невзирая на проблемы с легкими. – Этот аппарат не работает.

И наконец, взывая к страху Божьему, Тесси заявила Дездемоне, что грешно не ходить в церковь, когда физически способен на это. Но Дездемона только похлопала рукой по матрацу:

– Следующий раз меня внесут в церковь в гробу. И она начала готовиться. Лежа в кровати, она отдавала распоряжения моей матери, чтобы та вынула все из шкафов.

– Дедушкины костюмы можешь раздать, мои платья тоже. Оставь только то, в котором будете меня хоронить.

Необходимость заботиться о муже влила в Дездемону недюжинные силы. Еще недавно она готовила ему жидкую и протертую пищу, меняла прокладки, стирала постельное белье и пижамы, терзала его плоть мокрыми полотенцами и салфетками. Но лишившись объекта забот в свои семьдесят лет, она состарилась за одну ночь. Ее волосы окончательно поседели, а в цветущей фигуре словно образовалась течь, так что она стала худеть день ото дня. Лицо залила бледность. Проступили вены. На груди появились маленькие красные веснушки. Она перестала смотреться в зеркало. Из‑за плохих протезов Дездемона и так в течение многих лет поджимала губы, а теперь, когда она перестала красить их, они и вовсе исчезли с ее лица.

– Милти, – однажды спросила она отца, – ты уже купил мне место рядом с дедушкой?

– Не волнуйся, мама. Там участок на двоих.

– И никто его не заберет?

– Все оформлено на твое имя.

– Нет, Милти, там нет моего имени! Поэтому я и беспокоюсь. С одной стороны – дедушкино имя, а с другой – одна трава. Я хочу, чтобы ты поставил там табличку, что это мое место. Вдруг какая‑нибудь другая дама захочет лежать рядом с моим мужем.

Но и на этом ее похоронные приготовления не заканчивались. Дездемона выбрала себе не только участок, но и гробовщика. В апреле, когда вспышка пневмонии приняла угрожающие размеры, в Мидлсекс приехал брат Софьи Сассун – Георгий Паппас, который работал в похоронном бюро Т. Дж. Томаса. Он принес образцы гробов, урн и венков и сел рядом с Дездемоной, пока та возбужденно рассматривала фотографии, словно это были туристические проспекты. Потом она поинтересовалась у Мильтона, какой суммой денег он располагает.

– Я не хочу это обсуждать, мама. Ты еще не умираешь.

– Я не прошу тебя хоронить меня по высшему разряду. Георгий говорит, что императорские похороны самые дорогие. С меня будет достаточно и президентских.

– Когда придет время, ты получишь все что хочешь, а пока…

– С атласной обивкой. Пожалуйста. И подушечку. Вот такую. На восьмой странице, номер пять. Запомни! И пусть Георгий не снимает с меня очки.

Дездемона воспринимала смерть как еще один способ эмиграции. Вместо путешествия из Турции в Америку теперь ей предстояло перебраться с земли на небеса, где Левти уже получил гражданство и приготовил для нее место.

Постепенно мы начали привыкать к отстранению Дездемоны от семейных дел. В это время – а стояла весна 1971 года – Мильтон был занят новым «деловым предприятием». После катастрофы на Пингристрит он поклялся больше никогда не совершать таких ошибок. Но как можно было обойти основной закон недвижимости, заключающийся в постоянстве ее местоположения? Очень просто: одновременно находясь повсюду.

– Прилавки с хот‑догами, – заявил он однажды за обедом. – Начать с трех‑четырех и постепенно увеличивать их количество.

На оставшиеся от страховки деньги он арендовал три места на разных аллеях Детройта, а на листке желтой бумаги набросал дизайн лотков.

– У Макдоналда золотые арки? А у нас будут Геркулесовы столбы.

Если в 1971–1978 годах вы ездили из Мичигана во Флориду, то могли видеть ярко‑белые неоновые колонны, обрамлявшие целую цепь ресторанов моего отца. Они сочетали в себе греческое наследство с колониальной архитектурой его любимой родины. Они напоминали Парфенон и здание Верховного суда одновременно, сочетая в себе мифического Геракла с голливудским Геркулесом. Естественно, что они привлекали внимание.

Мильтон начал с трех Геракловых хот‑догов, но как только доходы позволили, добавил к ним еще несколько. Он начал с Мичигана, потом перебрался в Огайо и оттуда уже двинулся вдоль шоссе на юг. Формат заведений скорее напоминал «Дэри Квин», нежели «Макдоналдс»: минимальное количество сидячих мест или их полное отсутствие и пара столов для пикников. Никаких мест для игр, никакого тотализатора, никаких «Счастливых трапез», никакой рекламы и никаких распродаж по сниженным ценам. Только хот‑доги с чили и луком. Геракловы хот‑доги располагались по обочинам дорог, и, как правило, не самых лучших: у боулингов и вокзалов в маленьких городках, где недвижимость была дешевой и через которые проезжало много машин.

Мне не нравились эти забегаловки. С моей точки зрения, это был крутой отход от романтических дней салона «Зебра». Где были антикварные безделушки, музыкальный автомат, полка с пирогами и глубокие кабинки темно‑бордового цвета? Где были завсегдатаи? Я не мог понять, почему эти лотки приносили гораздо больше денег, чем наш прежний ресторан. Однако они приносили‑таки деньги. По прошествии первого пробного года отец стал состоятельным человеком. Его успех определялся не только выбором удобного местоположения, но еще и одной хитрой уловкой, ныне называемой «брэндом». Сосиски «Болл Парк» разбухают при варке, а с Геракловыми хот‑догами происходило еще интереснее: когда их вынимали из пакетов, они выглядели как обычные розовые венские сосиски, но стоило их положить на гриль, как они надувались и изгибались.

Это было изобретение Пункта Одиннадцать. Однажды вечером мой семнадцатилетний брат отправился на кухню перекусить и обнаружил в холодильнике несколько хот‑догов. Он не хотел ждать, пока закипит вода, и достал сковородку. Потом он решил разрезать сосиски пополам. «Я хотел увеличить площадь поверхности», – объяснял он позднее. Но вместо того чтобы разрезать их вдоль, он принялся экспериментировать. Он сделал надрезы в разных местах, потом побросал все на сковородку и стал ждать, что получится.

В тот первый вечер результаты были довольно скромными, однако некоторые из надрезов привели к тому что сосиски приняли очень забавные формы. После чего это стало у него любимой забавой. Он экспериментировал со способами готовки сосисок и создал целый реестр забавных форм. Некоторые сосиски при нагревании у него вставали, напоминая Пизанскую башню. В честь посадки на Луну у него была сосиска «Аполлон‑11», которая постепенно набухала, пока шкура не трескалась и она не взлетала в воздух. Одни сосиски у него танцевали под композиции Сэмми Дэвиса, другие образовывали буквы, хотя приличной «зет» ему так и не удалось добиться. Для своих друзей он заставлял их выделывать и другие штучки. И из кухни весь вечер раздавался смех. «Эта у меня называется Гарри Риме», – доносился голос Пункта Одиннадцать. «Нет, Стефанидис, нет!» – откликались мальчишеские голоса. И уж коли мы заговорили на эту тему, неужто только меня шокировали рекламные ролики с набухающими и удлиняющимися красными сосисками? Куда смотрела цензура? Обращал ли кто‑нибудь внимание на выражение лиц женщин во время показа этих роликов или на то, что сразу после них они рьяно начинали обсуждать сорта булочек? Лично я обращал, потому что я тогда был девочкой и они были специально рассчитаны на то, чтобы привлечь мое внимание.

Забыть Гераклов хот‑дог, попробовав его, было невозможно. Именно поэтому они быстро завоевали широкое признание. Крупная компания по производству пищи предложила Мильтону купить у него права и начать продажу в магазинах, но тот отказался, ошибочно полагая, что популярность вечна.

За исключением изобретения Геракловых сосисок мой брат не проявлял интереса к семейному бизнесу.

– Я изобретатель, – говорил он. – А не сосисочник.

В Гросс‑Пойнте он связался с группой мальчишек, страдавших комплексом неполноценности. Жаркими субботними вечерами они собирались у моего брата и рассматривали репродукции Эшера. Они часами вглядывались в фигуры, поднимающиеся по лестницам, ведущим вниз, и в гусей, превращавшихся в рыб, а потом снова в гусей. Они ели крекеры с ореховым маслом и экзаменовали друг друга по Периодической системе. Лучший друг брата Стив Мангер доводил моего отца до бешенства философскими вопросами: «Как вы можете доказать, что существуете, мистер Стефанидис?» Каждый раз, когда мы заезжали за братом в школу, я видел его новыми глазами. Со стороны он походил на безмозглого болвана. Но на длинном стебле его худого тела покоился огромный бутон его мозга. Обычно он шел к машине закинув голову и наблюдая за деревьями. Он не обращал внимания на моду, и одежду ему по‑прежнему покупала Тесси. Я восхищался им, поскольку он был старше, и ощущал собственное превосходство, так как был его сестрой. Распределяя между нами свои дары, Господь дал мне все самые важные. Пункт Одиннадцать получил склонность к математике. Я – к словесности. Пункт Одиннадцать – практическую смекалку. Я – воображение. Пункт Одиннадцать – музыкальные способности. Я – красоту.

С возрастом она расцвела еще больше. Поэтому не было ничего удивительного в том, что Клементине Старк нравилось со мной целоваться. Она была не одинока. Пожилые официантки норовили наклониться ко мне поближе. Заливающиеся краской мальчики подходили к моей парте, чтобы промямлить: «Ты уронила резинку». Даже раздраженная чем‑нибудьТесси, заглянув в мои глаза Клеопатры, забывала, что ее так разозлило. А когда я входил по воскресеньям в гостиную, где собирались отцовские друзья, в ней мгновенно возникала разряженная атмосфера. Дядя Пит, Джимми Фьоретос, Гас Панос и другие пятидесяти‑, шестидесяти– и семидесятилетние мужчины – разве не поднимали они головы и не ловили себя на мыслях, в которых им не хотелось себе признаваться? В Вифинии, где возраст не был помехой, их ровесники могли бы просить руки такой девочки, рассчитывая на успех. Не вспоминали ли они об этом, раскинувшись на наших козетках? Не думали ли они: «Если бы я был не в Америке, то мог бы…»? Не знаю. Оглядываясь назад, я лишь вспоминаю то время, когда где бы я ни появлялся, на меня тут же устремлялись миллионы взглядов. Обычно они маскировались, как маскируются, закрывая глаза, зеленые ящерицы в зеленой листве. А потом – в автобусе или в аптеке – все глаза вдруг распахивались, и я ощущал напор всех этих взглядов, сочетавпшх в себе желание и отчаяние.

Я и сам в то время часами любовался собой в зеркале, поворачиваясь то так, то этак или принимая расслабленную позу, чтобы проверить, как я выгляжу в жизни. Взяв маленькое зеркальце, я рассматривал свой профиль, в то время еще вполне правильный. Я расчесывал свои длинные волосы, а иногда подкрашивал глаза выкраденной у мамы тушью. Однако постепенно мой нарциссизм стал отступать под напором уродливости пруда, в гладь которого я смотрелся.

– Он опять их выдавливает, – жаловался я матери.

– Капли, не будь такой неженкой. Сейчас я вытру.

– Отлично!

– Подожди, когда у тебя прыщи появятся! – в ярости кричал Пункт Одиннадцать из коридора.

– У меня их не будет.

– Будут, будут! Секреторная функция сальных желез у всех усиливается в период полового созревания.

– Ну‑ка оба замолчите! – кричит Тесси, но я уже молчу. Из‑за этого словосочетания – «половое созревание», – которое было тогда для меня источником множества тревожных размышлений. Оно ждало в засаде, то и дело выпрыгивая и пугая меня, поскольку я не знал, что оно означает. Но теперь, по крайней мере, я понимал, что Пункт Одиннадцать тоже имеет к этому какое‑то отношение. Возможно, это объясняло не только прыщи, но и кое‑что другое, что я начал замечать за братом в последнее время.

Вскоре после того как Дездемона слегла, я обратил внимание на то, что Пункт Одиннадцать пристрастился к уединенному времяпрепровождению, – за запертой дверью ванной осуществлялась какаято вполне ощутимая деятельность. А когда я стучал в дверь, оттуда доносился сдавленный голос: «Минуточку». Но я был младше и еще не подозревал о насущных нуждах подростков.

Позволю себе минутное отступление. Тремя годами ранее, когда Пункту Одиннадцать было четырнадцать, а мне восемь, он однажды подшутил надо мной. Родителей вечером не было дома. За окном лил дождь и гремел гром. Я смотрел телевизор, и в это время внезапно появился Пункт Одиннадцать с лимонным пирогом.

– Смотри, что у меня есть! – пел он. Затем он великодушно отрезал мне кусок и проследил, чтобы я его съел, после чего заявил:

– Сказано будет, сказано! Пирог‑то на воскресенье.

– Нечестно! – закричал я и бросился его догонять. Пункт Одиннадцать схватил меня за руки, некоторое время мы боролись, а потом брат предложил мне сделку.

Как я уже говорил, в то время весь мир смотрел на меня широко раскрытыми глазами. И вот передо мной были еще два. Они принадлежали моему брату, который в гостевой ванной среди разноцветных полотенец наблюдал за тем, как я стягиваю трусики и задираю рубашку. Он обещал ничего не говорить родителям, если я разденусь. В полном изумлении он стоял на некотором расстоянии от меня, и его кадык ходил вверх и вниз. Вид у него был потрясенный и испуганный. Ему не с кем было меня сравнивать, но то, что он увидел, говорило само за себя – розовые складки и расщелина. Пункт Одиннадцать в течение десяти секунд под грохот грома разглядывал мои документы в поисках подделки, после чего я заставил его отрезать еще один кусок пирога.

Однако, вероятно, любопытство Пункта Одиннадцать не было удовлетворено рассматриванием восьмилетней сестры. И теперь, как я подозревал, он разглядывал фотографии.

В 1971 году нас покинули все мужчины – Левти умер, Мильтон отдался Геракловым хот‑догам, а Пункт Одиннадцать – затворничеству в ванной, – оставив меня с Тесси заниматься Дездемоной.

Мы должны были стричь ей ногти, ловить мух, пробиравшихся к ней в комнату, передвигать птичьи клетки в зависимости от перемещения света, включать телевизор, когда начинался показ сериалов, и выключать его до начала репортажей об убийствах в вечерних новостях. Однако все это никак не влияло на чувство собственного достоинства Дездемоны. Ощутив естественную потребность, она вызывала нас по интеркому, и мы помогали ей встать с кровати и дойти до уборной.

Проще всего сказать «так шли годы». Менялись времена года, плакучие ивы сбрасывали миллионы листьев, опускался снег на плоскую крышу, и солнечные лучи падали под все более острым углом, а Дездемона продолжала лежать в постели. Снег таял, и на ивах снова появлялись почки, а она оставалась все там же. Она не вставала и тогда, когда солнце достигало зенита и спускало через световой люк яркий луч как лестницу к небу, по которой она мечтала подняться.

Что же произошло за то время, которое Дездемона провела в постели?

Умерла подруга тети Лины миссис Ватсон, и Сурмелина с опрометчивостью, свойственной горю, решила продать их дом и переехать на север, поближе к семье. Она вернулась в Детройт в феврале 1972 года. Зима оказалась холоднее, чем она представляла себе по воспоминаниям. Но что еще хуже – Сурмелина изменилась за время своей жизни на ЮгоЗападе. Каким‑то образом она превратилась в настоящую американку. В ней не осталось ничего провинциального. В то время как ее замурованная по собственной воле кузина так никогда и не избавилась от своего деревенского прошлого. Им обеим было за семьдесят, но Дездемона была старой седой вдовой, ждущей своей смерти, а Лина вдовой совсем другого рода – рыжеволосой красоткой, водивший «Фаерберд» и носившей хлопчатобумажные юбки с бирюзовыми пряжками на поясе. После жизни, проведенной в гомосексуальной связи, гетеросексуальность моих родителей казалась Лине странной. Ее тревожили прыщи Пункта Одиннадцать и раздражало то, что она была вынуждена пользоваться с ним одним душем. В нашем доме воцарилась напряженная атмосфера. Она, как ушедшая на покой примадонна варьете, была слишком яркой для нашей гостиной, и из‑за того что мы все украдкой за ней подсматривали, она производила слишком много шума, слишком много пила за обедом, а дым ее сигарет пропитывал все вокруг.

К этому времени мы уже познакомились с нашими новыми соседями Пиккетсами – Нельсоном, игравшим в полузащите за команду Технологического института Джорджии, а ныне работавшим в фармацевтической компании «Парк‑Дэвис», и его женой Бонни, постоянно читавшей фантастические истории в «Гайдпост». Напротив жили Стью Фиддлер Яркие Глазки – коммивояжер по продаже промышленных запчастей, испытывавший пристрастие к бурбону и официанткам, и его жена Миззи, цвет волос которой менялся как оттенки «кольца настроения». В конце квартала жили Сэм и Гетти Гроссингер, первые правоверные евреи, с которыми мы познакомились, а также их единственная дочь Максин‑скромная гениальная скрипачка. Сэм был довольно забавен, а Гетти всегда громко говорила, и они обсуждали денежные проблемы, считая это само собой разумеющимся, поэтому нам с ними было легко. Милт и Тесси часто приглашали Гроссингеров на обед, хотя их диетические ограничения всегда нас потрясали. Например, моей матери приходилось ездить на другой конец города, чтобы купить кошерное мясо, а потом подать его со сметанным соусом или приготовить пирог с крабами. Но хотя Гроссингеры и хранили верность своей религии, они уже были ассимилированными жителями Среднего Запада. Они прятались за стеной кипарисов, а на Рождество вывешивали иллюминацию и выставляли Санта‑Клауса.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: