— Да нет, я верю, верю. Просто… ну, это уж вообще фантастика! В Англии, наверно, этих Моррисонов как собак, но всё равно — такое совпадение… Хотя Джим был большой эрудит и вполне мог знать эти стихи. Но пусть даже так. К чему они тогда, как ты говоришь, «подключаются»?
— Кто знает! Мировой эфир, ноосфера, лептонный газ — называй как хочешь, суть от этого не меняется. Какое-то единое информационное поле. Настоящие экстрасенсы — Джон Ди, Папюс, Бальзамо, Пинетти, Месмер, Мессинг, Ванга — умели им пользоваться, всё черпали оттуда. А музыкант, если он, конечно, настоящий музыкант, всегда ходит по краю, надо только вовремя раскрыть глаза. Откуда будущее? Есть такая теория, что времени как понятия вообще не существует.
— Знаю, знаю, — перебил его я. — Теория Бартини, я читал. Время, как ветвящееся дерево, вечно и так же трёхмерно, как пространство. В самом деле, трудно поверить в то, что мир существует только сейчас, а за мгновение «до» и мгновение «после» сейчас его нет. Не лангольеры же его съедают, в конце-то концов. Об этом ещё Роман Подольный писал. Кажется, «Четверть гения» книжка называлась.
Писатель по-новому посмотрел на меня.
— Приятно поговорить с эрудированным человеком, — сказал он. — Только в эти дебри неподготовленным лучше не лезть.
— Ты б ещё сказал «непосвящённым», — усмехнулся я.
— А хоть бы и так. Понять ничего не поймёшь, а невроз заработаешь. Всё равно, что б ни говорили, шаманство, транс, вдохновение остаются основными средствами при общении с этой самой… «ноосферой».
— А как же вера в бога, религия?
— А никак! Что мы знаем о боге? В сущности, религия регламентирует, расписывает только физическую жизнь человека. О так называемой душе тоже заботятся материальными средствами. Десять заповедей, семь грехов, молитва в нужные часы. Всё регламентировано: богу — свечка, чёрту — кочерга… Но! Внутри любой религии есть скрытая, мистическая ветвь. Цзэн — в буддизме, каббала — в иудаизме, суфизм — в исламе… Вот там и происходит главное. Наверное. Мы-то с тобой всё равно об этом не узнаем.
|
— И в православии?
— И в православии! Всегда ж существовало такое явление, как святые старцы. Это старались не афишировать, но в трудные времена всегда шли к ним за советом. И хотя церковь усиленно от этого открещивается, отказаться всё равно не может, поскольку понимает, что это — сердце религии. А сердце мозгам не подчиняется. После того как церковь вышла из опалы, происходит, скажем так, массовый охват населения — новый «посев идеи». Статистическое накопление адептов, рекрутов. Церковь позволяет им делать всё, лишь бы они помогли ей одолеть безбожников. Временами это просто мерзко. Мне кажется, скоро, если ты не перекрестишься на храм, тебя расстреляют. Что из этого получится, какие будут всходы — это дело будущего. Вот, кстати, заодно можно поговорить и о тех странных датах…
— О каких странных датах?
— Ну, даты смертей рок-музыкантов, Ты забыл? Двадцать семь и прочее. Помнишь, мы с тобой говорили? Видишь ли, человек растёт, взрослеет в несколько этапов. Первый, скажем так, «животный», физиологический, длится лет двенадцать-пятнадцать — от рождения до тинейджерского возраста. Человек больше занят собственным телом, остальное его мало интересует. Следующий — этап социальной реализации. Человек выбирает профессию, учится быть кем-то, занимает своё место в обществе, делает карьеру, находит пару, заводит семью, детей, строит дом…
|
— Постой, постой. Дай угадаю: этот этап и длится от пятнадцати до двадцати семи?
— Ну-у, примерно, — согласился он. — Я б не стал утверждать наверняка. Двадцать семь, тридцать три, где-то так. Три года — достаточная погрешность. И вот тут начинается самое интересное. Гормоны уже отбушевали, в социальном плане, если человек сумел устроить свою жизнь, тоже всё тип-топ: жена и дети сыты, обуты, одеты, дом не протекает. И тут человек начинает ощущать, что ему чего-то не хватает. Не в физическом плане, в другом — сакральном, духовном. Смысл жизни не появится, если его не искать. В любом нормальном обществе на этот случай есть определённые институты: хочется духовного развития, роста — иди туда-то и туда-то, выбирай и думай на здоровье, ищи Учителя, учись и постигай. На том и погорели коммунисты, кстати говоря: ничего не предусмотрели для своих граждан после тридцати, так и застряли на этапе семьи и карьерного роста. Но и в обществе развитого капитала такая же фигня, только с другим знаком: всё меряется на деньги. Ты читал Хаксли? Человек в этом «дивном новом мире» живёт, только чтоб работать, зарабатывать и тратить. Больше ему жить незачем: всё ж продаётся! Хочешь просветления? Приходи завтра с двух до шести. Сто долларов — и будешь просветлён. Не просветлишься — деньги назад. Блин, — он состроил гримасу, — противно… Даже бог у них какой-то быстрорастворимый! Немудрено, что там процветают культы, секты и всякие там доморощенные «гуру» вроде Муна или Мэнсона. А кому верить? Слишком часто духовность подменяют религией. А молодой музыкант, достигший славы, если он по-настоящему талантлив, а не продюсерская кукла, с первыми двумя этапами справляется быстро и сразу оказывается в тупике. Как раз примерно в двадцать пять! Отсюда все эти глупости, метания: религии, наркотики, попытки суицида… Вот и выходит, и у них, и у нас человеку ищущему, думающему после тридцати девать себя некуда.
|
— Так что ж, на Западе вообще нет этой самой «мистической ветви»?
— Да есть, есть… Куда она денется? Ты видел, как негры в церкви гимны поют? Как они подпевают, хлопают, притоптывают, двигаются, чуть ли не танцуют? Видел, какие у них лица в этот момент? Вот это живое, это сразу чувствуется — настоящий религиозный экстаз! Хотя и отдаёт тем самым шаманством, которое все ругают…
Тут я вспомнил об Андрее.
— Что за фамилия такая странная — Зебзеев?
— Почему странная? — удивился Севрюк. — Очень распространённая фамилия. Даже целая деревня есть — Зебзеево.
— Коми-пермяцкая?
— Ну, раньше думали, что да. И правда ведь похоже: «зеп» — «карман», «зi» — «оса». Оса в кармане типа. Но учёные сказали — нет! Как говорят в науке: «значение затемнено». Я думаю, она другая, допермяцкая ещё. Вот у тебя, к примеру, фамилия местная, исконная — Кудымов, сразу ясно всё.
— Чего ясно? — возмутился я. — Ничего не ясно! У меня вообще отец — татарин, мать — полячка.
— Не ори, я тоже не хохол. Просто у нас понятно, откуда предки пришли, а у него — не очень. Да и на пермяка Андрюха не похож…
— Он и правда шаман?
— Кто знает… А спроси у него!
— Да с их секретами спросишь… Я вообще не понимаю, чего эта девка ко мне привязалась. Иногда думаю: может, они задумали что? Может, мне удрать, пока не поздно?
— Нет, это вряд ли. Думаю, ничего плохого с тобой не случится, если сам дурить не будешь. Меня, если честно, волнует другой вопрос.
— Какой?
— Почему она так привязалась к Игнату.
— Может, она увидела в нём талант? — предположил я. — Увидела и захотела быть рядом, чтобы он «раскрылся». Впрочем, вряд ли — она ж знала, чем это может кончиться.
— А может, всё проще? Может, она просто чувствует свою вину за случившееся? А что, с девчонки станется. Вообразит, что виновата, и будет пилить себя всю оставшуюся жизнь, исправлять ошибку. Потому и стихи такие…
— А она была, эта ошибка?
— Хороший вопрос! — Писатель задумался. — Может, она настолько боялась за свою любовь, что хотела даже уйти, лишь бы он остался жив. И всё равно не могла пройти мимо — это же её предназначение, в этом её смысл жизни! По крайней мере, она так считает… А он, наверно, тоже что-то такое понял… Блин…
Тут Севрюк умолк, затем решительным движением направил лодку к берегу, бросил вёсла и посмотрел на меня таким взглядом, что мне сделалось не по себе.
— Жан, — сказал он и поёжился. — Блин, Жан, страшно как! Неужели ж есть только два пути? И если мы хотим слушать настоящую музыку, такой рок-н-ролл, чтоб до дрожи, чтоб мурашки по коже, то ребята и дальше должны умирать?
— Да на фига умирать-то?
— Ну как же… Если неподготовленным выходишь на край, надо быть везунчиком, чтоб удержаться и не упасть! А иначе ничего не получится: у настоящей звезды рок-н-ролла должны слететь тормоза. Настоящее — оно ведь всегда за гранью. Если долго биться головой об стену, стена может и рухнуть. Другой вопрос — что за стеной. Чаще всего это пропасть. Потом другие будут заглядывать в пробитую дыру, крутить башкой: «Вот это да!» Но это такая фигня по сравнению с тем, кто прошёл эту стену навылет и успел крикнуть перед тем, как упал! Уж какие талантливые артисты и Кинчев, и Шевчук, и БГ, а всё равно до Башлачёва им как до луны. Потому что он был первым. И выходит, что выбора нет. Или слушать попсу, все эти дурацкие «ха-ра-шо!» и «ху-ху-хуе», или платить человеческими жизнями… Так, что ли? А?
— Можно воспитать шамана с детства, — неуверенно возразил я. — Мне Танука говорила, что раньше так и делали.
— Ну, можно, наверное… Если разглядишь его в толпе. Только нам-то что с того? Ему же музыка, весь этот рок-н-ролл, по барабану будет!
И мы уставились друг на друга.
— Слышь, Вадим, а как ты сам понимаешь, что такое музыка?
— Музыка? — задумался тот на миг. — Музыка — это искусство. Самое эфемерное из всех, какие создал человек. Она и существует только в момент исполнения, а потом исчезает. Можно прослушать ещё раз, но это будет другое. Если хочешь знать моё мнение, музыка — это символ времени.
— Иди ты!..
— Я серьёзно. Иногда я даже думаю, что музыка — это и есть само время. Так… — Он неожиданно засуетился и стал расправлять последнюю сетку. — Давай ставить: здесь хорошая ямина.
Я огляделся.
— Зацепиться не за что.
— Ничего, добавим камешек, привяжем балбер, далеко не уплывёт. Устал? Погреби ещё чуть-чуть, поставим сеть, а обратно по течению дойдём…
Он говорил, а его руки проворно привязывали камень снизу, пластиковую бутылку сверху, разматывали сеть… Дно лодки проседало, в углублении под ногами скапливалась вода. Я едва успевал грести. Голова моя кружилась, лицо Севрюка расплывалось перед глазами. Я опустил руку за борт и ополоснул лицо. Малость полегчало.
Наконец последняя сеть была поставлена, мы поменялись местами и двинулись обратно.
— Споем, чтобы не скучать, а? — вдруг предложил писатель. — Любимую попсу, а?
Он подмигнул и затянул, подражая одной бездарной, но знаменитой певичке:
Ах, как хочется надуться, ах, как хочется взорваться
Поперёк!
От таких бездарных песен, чей сюжет неинтересен,
Недалёк.
Взять дубинку вместо трости, сосчитать поэту кости —
Поделом!
А певице безголосой, чтобы не было вопросов,
Дать ремнём!
Он манерничал, кривлялся, шепелявил, акал, якал и закатывал глаза — получалось очень похоже. Я против воли рассмеялся.
— Сам придумал?
— Нет, мама помогала, — отшутился он, глянул через плечо и слегка подправил курс.
— Слушай, — вдруг спросил я, — у тебя есть какое-нибудь прозвище?
— Нет никакого, — не задумываясь ответил тот. — У меня фамилия круче любого прозвища.
И он умолк. Я думал, что сейчас он спросит меня о том же самом и я в припадке мужской откровенности вынужден буду отвечать, но он оглянулся через одно плечо, через другое и вновь повернулся ко мне:
— Что за странное место вы выбрали для стоянки?
— Место как место. — Я пожал плечами. — Что странного?
— Ну, как тебе сказать… — задумался он. — Там все биоценозы сразу — луговой, лесной, болотный и предгорный. Обычно так не бывает. Это потому, наверное, что там лесосека была, потом новые деревья выросли, всё смешалось. Тут неподалёку деревня, Косые. — Он мотнул головой, указывая, где — именно. Я посмотрел в ту сторону, но не увидел решительно ничего, пустое место, и вопросительно посмотрел на Севрюка. — Оттуда все уехали, — пояснил тот. — Народ на сплаве работал, потом деньги кончились. Хотя семь лет назад дома ещё стояли. А теперь всё вывезли. Сейчас там даже коровы не пасутся.
— Ну и что? — пробормотал я.
— Да ничего. Спроси у Андрея, почему он тут решил остановиться.
— А вы разве не с нами?
— Здесь? Ещё чего! Да вы тут комаров давить заколебётесь, сейчас как раз третье поколение вылетает. Не, мы ниже станем — там крутояр, хоть вещи высоко таскать, зато прогрето, сухо, сосны, чистый воздух. Дров, опять же, не надо искать. Дно хорошее — пробы брать удобно, купаться. Правда, сети негде ставить, ну так мы уже поставили.
— Хорошо… я спрошу…
— Спроси, спроси. Мне потом расскажешь, а то мне тоже интересно. И вообще, чего ты куксишься? Посмотри вокруг, взгляни, какая красота. А ведь этого всего сейчас могло и не быть. Порадуйся жизни…
Он говорил, а голос его звучал для меня отдаляясь, всё тише и тише. Мир вокруг опять стал размываться, становиться чёрно-белым. Я сглотнул и закрыл глаза. На мгновение настала полная, глухая тишина, нарушаемая только плеском воды. Накатило головокружение. Потом я снова услыхал, как мне что-то говорят, открыл глаза и увидел следующую картину.
Я по-прежнему был на реке, только это была не Яйва. Ни фига не Яйва. Широкая, даже огромная, она неторопливо и величественно несла свои воды мимо зеленеющих лугов и бескрайних полей. Была жара. Я огляделся и обнаружил, что сижу на верхней палубе большого парохода. Это был именно пароход — из двух его узких, увенчанных железными коронами труб струились чёрные дымовые хвосты, а далеко внизу шлёпало плицами гребное колесо. Мы с собеседником сидели прямо над ним, и брызги залетали к нам на палубу, принося с собой приятную прохладу. В руке я сжимал тяжёлый широкий стакан, в котором плескалась янтарная жидкость и брякали кубики льда. Я машинально поднёс его к губам, сделал глоток, но не почувствовал вкуса, только с изумлением заметил, что рука моя черная, не в смысле — в саже или краске, нет. Тёмной была сама кожа.
Так, подумал я. Очередной сон. Только теперь я в нём ещё и негр. Что ж, ладно, посмотрим, что дальше.
Я попытался сфокусировать взгляд на собеседнике и снова изумился.
Напротив меня, в плетёном ротанговом кресле тоже восседал какой-то негритос. Невероятной толщины, среднего роста, далеко не старый (да практически мой ровесник) — вряд ли ему больше тридцати пяти. В одной руке он, как и я, сжимал стакан, другою теребил брелок на золотой цепочке. Он был отменно выбрит и одет прилично, даже, я б сказал, с налётом изящества, вот только люди так не одеваются очень давно — с начала XX века. Он говорил со мной, хотя смотрел совсем не на меня, а куда-то в сторону. Лицо уверенное, спокойное, необычайно отстранённое. Глаза, укрытые за дымчатыми стёклами круглых очков, оставались неподвижными, и я скорее догадался, чем увидел, что он слеп. Между нами помещался стол, на нём — наполовину полная бутылка толстого стекла и пепельница с дымящейся сигарой. Рядом с креслом толстяка, прислонённая к спинке, примостилась видавшая виды гитара с прикрученной к ней жестяной лужёной миской. Я перевёл взгляд на его руки: словно в противовес рыхлой, похожей на лимон фигуре, пальцы были тонкие, сильные — пальцы настоящего гитариста.
Никого из людей поблизости не наблюдалось, палуба была пуста.
— …Сынок, о чём ты там, твою мать, так задумался, а? Ты вообще слушаешь меня?
Я вздрогнул, сообразив, что слова толстяка предназначались мне, пробормотал: «Да, сэр, конечно, сэр», и лишь сейчас сообразил, что и толстяк, и я говорим по-английски. Новая напасть — в обычной жизни я в нём понимаю с пятого на десятое… Но и это радовало: налицо прогресс — в этом сне я уже не был немым.
Негр, казалось, успокоился. Он уверенно, словно был зрячим, взял сигару, обмакнул её кончик в стакан, со вкусом пыхнул разок-другой и положил обратно.
— Ну так слушай меня, сынок, — растягивая слова, проговорил он. — Раз уж ты пришёл и попросил по-человечески, и выпивку мне поставил, то старина Дик тебя плохому не научит. Ты спрашиваешь, как играть тот блюз, который я играю? Я тебе отвечу, парень: чёрт его знает, как его играть. Не буду же я тебе, в самом деле, говорить, что блюз — это когда хорошему человеку плохо, ведь ты и сам это понимаешь. Меня знают по всему Техасу, а сейчас зовут в Чикаго большие люди, чтоб записывать меня на аппарат, но будь я проклят, если я знаю, как играть блюз!
— Но как же… как же вы не знаете! — запротестовал я. — Если не вы, то кто? Люди говорят, что вы — король. И я столько раз слушал вас, но никак не могу понять, как вы это делаете. Ведь наверняка есть какой-то секрет!
— Секрет… — пробормотал тот. — Я расскажу тебе историю, парень. Когда Господь низвергнул сатану с небес, то дьявол, прежде чем уйти, схитрил и попросил соизволения оставить людям что-нибудь хорошее, раз уж он столько им сделал плохого. Бог смилостивился, и сатана оставил людям несколько созвучий. Говорят, их было шесть. Они существовали много лет, тысячелетий, их теряли, находили, изменяли, приспосабливали, переделывали для всяких инструментов, пока наконец не появилась такая штука, как гитара с шестью струнами. Это и была та самая лазейка, которую оставил себе старый хитрый Папа Легба. Я слышал от отца, а тот — от своего отца, что шесть аккордов дьявола существуют, сынок, и если их сыграть как надо — в правильном порядке, двери отворятся, и он опять вернётся.
Я шевельнул губами:
— Так, значит, всё дело в аккордах? И вы знаете их, эти аккорды?
Блюзмен усмехнулся, сделал глоток из стакана и снова потянулся за сигарой.
— Парень, — сказал он, выпуская клуб дыма, — не держи меня за дешёвку. Если б я и знал хоть один, то всё равно б тебе не показал! Но в каждом настоящем блюзе точно есть один из них, и бог позволил им существовать.
Я блюзмен, сынок, а не святой, я не пою церковных песен, меня не возьмут в хор, я торгую виски из-под полы, и у меня по всему Техасу в каждом городе есть зазноба. Но никто не заставит меня играть в воскресенье, потому что мама учила меня, что по воскресеньям ни для кого нельзя играть! Ты спрашиваешь, как сыграть блюз так, чтобы он вспугнул кролика и гнал его добрую милю? Так я тебе скажу: забудь всё, чему тебя учили, забудь те правильные аккорды, которые тебе велят играть профессионалы. Эти правильные аккорды совсем не срабатывают в настоящем блюзе. Блюз вышел не из книг, а они оттуда… Я чувствую по голосу: ты крепкий парень, сынок, чем-то похож на моего друга Хадди; он водил меня когда-то. Так вот, если ты строил дороги, мотал срок, пел холлеры в полях, а потом плясал с красотками по воскресеньям в кабачке, то ты меня поймёшь.
— Так что же мне делать, если я хочу играть?
— Хочешь играть, парень, так возьми гитару, обними её, сожми в руках и попытайся врубиться: пока не было гитары, не было и настоящего блюза — все тренькали на банджо, пиликали на скрипке и орали про синие фалды. Гитара — это не просто инструмент. У неё фигура женщины и голос ангела, но если ты не сможешь понять её душу — она заберёт твою, и ты никогда не сможешь приручить её, усёк? Прежде всего найди этот звук. Найди его у себя в голове. Пусть этот звук будет с тобой и днём и ночью. Только тогда ты научишься что-то делать. Пока этого звука нет у тебя в голове, блин, ничего ты не сделаешь, усёк? Если его нет, ищи его. Слушай что-нибудь другое. Хотя бы для начала — ту собаку, которая воет ночью у тебя под окнами: может, хоть она научит тебя, как надо слушать собственное сердце… Вот так, сынок. Вот так.
Тут он умолк, поставил стакан, протянул руку за кресло, взял гитару, утвердил её на круглом пузе так, что она почти упиралась ему в подбородок, и заиграл короткими тягучими пассажами, нанизывая их на глухой, рокочущий, какой-то нутряной ритм:
There’s one kind favor I ask of you,
There’s one kind favor I ask of you,
There’s one kind favor I ask of you,
Please se that my grave is kept clean.
Will you ever hear the church bell toll (boom),
Will you ever hear the church bell toll (boom),
Will you ever hear the church bell toll (boom),
Than you know the poor boy is dead and gone.
Я слушал, как ТОЛСТЫЙ негр воспроизводит это самое «бум» — этот колокольный звон коротким аккордом на простенькой акустике, и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. А тот продолжал петь и играть, устремив свой взор в никуда.
My heart’s stop beating, my hands got cold,
My heart’s stop beating, my hands got cold,
My heart’s stop beating, Lord my hands got cold,
Now I believe what the bible told.
There’s two whie horses in a lane,
There’s two whie horses in a lane,
There’s two whie horses in a lane,
Gonna take me down to my burning ground.
Я слушал — и всё окружающее вдруг начал заволакивать туман, словно что-то пыталось вытолкнуть меня из этого мирка. Я силился прорваться сквозь эту пелену, но звуки становились всё глуше, и только издалека неслось отчаянное, на границе слышимости: «Жан! Жан, очнись! Жан!» Брызги воды с гребного колеса летели мне в лицо, чернокожий гитарист почти совсем исчез из виду. А блюз продолжал звучать. Я задыхался и напрягал слух, еле различая последние строчки:
Oh dig my grave with a silver spade,
You dig my grave with a silver spade,
Well dig my grave with a silver spade,
You may lie me down with my ball & chain.
Наконец я открыл глаза.
— Жан! Жан! Блин, да что с тобой, в конце концов? На тебе лица нет… У тебя всё нормально?
Севрюк склонился надо мной и тряс меня за плечи, заглядывая в глаза. Я замычал и вяло попытался отмахнуться. Лицо моё было мокрым, майка на груди тоже. Очевидно, писатель пытался привести меня в чувство, поливая водой.
— Извини… — пробормотал я и провёл рукой ладонью по лицу. — Я просто устал. Устал и не ел толком уж почти неделю. Отрубаюсь, блин.
— Ну да, молитва и пост — лучший способ достичь просветления, — сердито заметил Севрюк (наверное, кого-то процитировал) и, успокаиваясь, спросил: — А чего не ешь-то? Болеешь, что ли?
— Да так… Душа не принимает. Уже третий день один чай.
— Эх, ты ж!.. А я, дурак, тебя грести заставлял…
— Да ничего. Мне уже лучше.
— К врачу ходил?
— Я сам врач. Да и не до того сейчас.
Севрюк отпустил вёсла и начал шарить по карманам. Лодка продолжала бесшумно скользить по течению на запад, вослед заходящему солнцу. Оставшаяся на другом берегу цапля смотрела нам вслед, но вскоре я потерял её из виду. Постепенно мы приближались к правому берегу. Среди кустов мерцал огонёк костра, по воде стелился дым. Слышался стук топора. Ветерок дул в нашу сторону. Далеко впереди, по залитой закатом водной глади двигалось пятно, я пригляделся и различил байдарку: это возвращались Кэп с Валерой. Лопасти вёсел будто черпали жидкий огонь и подбрасывали его в воздух. Я поёжился. Стало холодать.
Тем временем писатель вытащил полплитки шоколада и протянул мне:
— Держи.
— Спасибо. — Я взял шоколадку и повертел в руках. Плитка показалась непривычно плотной и тяжёлой. Обёртки не было, одна фольга. — Только, боюсь, и шоколад в меня не полезет, — пожаловался я. — Как представлю что-то этакое — сладкое, молочное, заранее всего передёргивает…
Я сказал это и осёкся, внезапно сообразив, что практически дословно повторяю Танукины слова, сказанные ею возле дома с башней.
— Не дрейфь, кусай, — истолковав мои сомнения по-своему, подбодрил меня Вадим. — Только слишком не налегай — это особый шоколад, «Линдт», девяносто девять процентов. Ни молока, ни сахара, только какао и соль. Я его всегда с собой в поход беру. Полплитки на всю ночь хватает. Зелёный чай понижает давление, а тебе полезно немного взбодриться. Дольку съешь сейчас, ещё парочку потом с чаем.
Я развернул фольгу, отломил один квадратик и положил на язык. Зажмурился.
Терпкий, густой аромат… Горечь какао, соль… Всё верно. Рот наполнился слюной, я медленно задвигал челюстями. Может, это банальное внушение, но мне и впрямь полегчало. Наверное, что-то подобное и употребляли в пищу древние атцтеки — где-то я читал, что настоящий «чокоатль» варили с красным перцем и только позже придумали добавлять в него молоко и мёд.
— Вкусно, — сказал я, проглотив. — Необычная штука. Спасибо.
— Понравилось? Оставь себе.
На берегу возникла хрупкая фигурка в серебристой жилетке — Танука вышла нас встречать, а заодно, наверное, набрать воды. Севрюк поймал мой взгляд и оглянулся.
— Слушай, — спросил он, — у тебя с Танукой что-нибудь было?
— В каком смысле? — не понял я, но через миг сообразил. — А, нет, ты что: она же вдвое меня младше.
— Всякое бывает, — сказал Севрюк. Взгляд его был серьёзен. — Ты береги эту девочку, она мне как сестра. А то характер у неё не сахар. Никогда не знаешь, какой она фортель может выкинуть. Мы и так её тогда еле вытащили. Одно скажу точно: вреда тебе она не причинит — она на это неспособна. Разве что… Гхм! Гхм! Да…
И он замолчал.
— Ну, договаривай, — подбодрил его я. — Чего «разве что»?
— Я хотел сказать, она может затащить куда-нибудь вас обоих, — с неохотой сказал он. — Не успеет вовремя сообразить, как вы уже влипнете в историю.
— Так у неё же эта… интуиция. Она всё знает наперёд, предчувствует… Или нет?
— Бывает так, что куда ни кинь — кругом клин. Позаботься, чтоб такого не случилось, на то ты и мужик. Обещаешь?
— Сделаю, что смогу, — искренне заверил его я.
— Лучше сделай, что надо, — посоветовал Севрюк, и лодка с шелестом раздвинула прибрежную осоку. Мы причалили.
В лагере всё было спокойно. Андрей приволок большую колоду и рубил её на дрова. Танука сыпала заварку в котелок. Ещё один котелок, побольше, стоял в стороне, накрытый крышкой. Севрюк первым делом прошёл к костру, бросил в огонь обрывки браконьерской сетки, долго смотрел, как они трещат и плавятся, плюнул, отошёл и занялся своими пробами. Через минуту или две прибыла байдарка, ребята развернули невод на кустах сушиться и принялись выставлять на берег банки, набитые фиксированными мальками. Кэп и Валера, мокрые, весёлые, взъерошенные, хватали то одну банку, то другую, вертели ими друг у друга перед носом и взволнованно обсуждали улов. «Эй, вы! Чего разорались? Есть идите!» — наконец окликнул их Севрюк, и те, прервавши спор, спрятали банки и подсели к костру.
Танука сварила рисовую кашу — густую, наваристую, с двумя банками тушёнки, карри и ещё какими-то приправами, но сама не стала есть. Не смог и я, хотя от запаха накатывала слюна. Пришлось обойтись очередным кусочком шоколадки и сухариком. Впрочем, остальных это не смутило — вчетвером Андрей и «младшие научные» быстро очистили посудину, воздали должное крепкому чаю и засобирались в путь.
— Может, всё-таки заночуете? — спросил я напоследок.
— Нет, нет, и не просите! — замахал руками Севрюк. — Мы утром приплывём, часиков в шесть, сетки будем снимать. Хотите, вас разбудим?
— Вообще-то, мы уж как-нибудь сами, — запротестовал Зебзеев. — Спасибо.
— Ну, как хотите.
Странный сон не давал мне покоя. На пороге сознания вертелась какая-то мысль. Мне опять казалось, что мне дали подсказку, информацию, а я её не понял. Пожалуй, стоило посоветоваться с Севрюком, но не хотелось говорить в присутствии остальных — что-то меня останавливало. Пока другие двое загружали лодку, сматывали невод и ходили по берегу в поисках забытых вещей, писатель отлучился в кусты. Рассудив, что другого случая поговорить с ним наедине сегодня уже не представится, я встал и двинулся за ним.
— Слышь, Вадим, — окликнул я его на обратном пути, — подожди маленько, не спеши. Я ещё тебя кое о чём спросить хочу.
— Н-ну, — флегматично разрешил тот.
— Ты никогда не слышал такую вот песню? — спросил я и напел ему первый куплет приснившегося мне «погребального» блюза.
При первых словах спокойствие слетело с Севрюка, он изумлённо поджал губы и вытаращил глаза.
— Ты шутишь или как? — осторожно осведомился он.
— Нет. А что?
— Да нет, ничего. Конечно, слышал. Это Лемон Джефферсон, «Присмотри, чтобы на моей могиле было чисто». Знаменитый блюз, хоть и непопулярный. А почему ты спрашиваешь?
Я решился и вкратце, буквально в двух словах, рассказал ему о своём недавнем видении. Севрюк задумчиво хмыкал и качал головой.
— Интересно… — сказал он. — Очень интересно. Так, стало быть, ты уверен, что никогда не слышал его раньше?
— На все сто, — заверил я его. — Сам не пойму, что со мной творится. А почему ты думаешь, что я его где-то слышал?
— Да просто это очень известный блюз. Классика из классики. Его пели Мадди Уотерз, Боб Дилан, «Грэйтфул Дэд», «Кэннед Хит», «Джефферсон Эйроплэйн»… Да до фига народу пело! Ты вполне мог его слышать. Но всё остальное… Лемон Джефферсон ведь в самом деле был толстый и слепой… Как, ты сказал, он назвался?
— Дик. Так и сказал: «Старина Дик плохому не научит».
Севрюк опять покачал головой. Поскрёб ладонью подбородок. Налетевший порыв ветра с реки тронул его волосы.
— Да-а… Удивил ты меня! — медленно, растягивая слова, проговорил он. — Даже в Штатах мало кто знает, что на первых пластинках Джефферсона было написано: «Дикон Бейтс».
— А что ты скажешь про «аккорды дьявола»? Севрюк поморщился и неопределённо пожал плечами:
— Занятная выдумка, не более того. Хотя, если подумать, блюзменам ведь и правда запрещали петь в церковном хоре. В старых, религиозных негритянских семьях блюз вообще называли «песнь дьявола». Созвучия там необычные, в консерваториях таких не изучают, так что, может, что-то в этом есть. Правильно подобранный аккорд — половина песни, у Хукера, у Кэйла есть песни вообще на одном аккорде.