ПРИЧАЩЕНИЕ ТАЙН ДВУХ БЕСКОНЕЧНЫХ МИРОВ




 

— Но что это там за юноша, окруженный сочувственной толпой? Сколько ликования в каждом его движении! Как светится его чело! Что у него за радость? Откуда он идет?

— Этот юноша только что причастился, — с серьезным видом ответил мне мой вожатый. — У нас немного обрядов, но есть один, соответствующий тому, который у вас назывался первым причастием. Мы очень пристально следим за каждым молодым человеком, внимательно присматриваясь к его вкусам, его характеру, его поведению. И едва замечаем, что он ищет уединенных уголков и предается там размышлениям, что он подъемлет растроганный взор свой к небесному своду и в немом восторге созерцает голубую завесу небес, словно ожидая, что она сейчас раскроется перед ним, мы понимаем, что медлить больше нельзя; это значит, что разум юноши созрел и он уже способен воспринять картину чудес творения. Тогда мы выбираем такую ночь, когда небо безоблачно и на нем видны все звезды в полном их блеске. Юношу вместе с его родителями и друзьями приводят в нашу обсерваторию. И тут мы внезапно приближаем к его глазам телескоп[82]и заставляем проплыть перед его взором Марс, Сатурн, Юпитер, все эти небесные тела, в строгом порядке движущиеся в пространстве: мы, так сказать, открываем ему бездну бесконечного. Все эти сверкающие светила чредой проходят перед изумленными его очами. И тогда какой-нибудь почтенный пастырь говорит ему внушительным и торжественным голосом: «Юноша! Ты видишь пред собою бога вселенной, явившегося тебе среди творений своих. Возлюби Создателя, чей блеск и величие запечатлены на поверхности послушных его законам светил. Созерцая все эти чудеса, им содеянные, ты постигнешь, сколь щедро может он вознаградить сердце, что вознесется к нему.[83]Помни, что среди величественных творений божьих человек, наделенный способностью видеть и понимать их, занимает первое место и, будучи детищем бога, должен быть достойным сего высокого звания!».

Вслед за тем картина меняется: приносят микроскоп, и юноше открывается новый мир, еще более дивный, более удивительный, нежели первый. Эти впервые представшие его глазам живые точки, которые в непостижимой малости своей движутся и наделены такими же точно органами, что и колоссы земли, являют ему еще одну примету мудрости Творца.

И пастырь продолжает свою речь:

«Слабые создания, предназначенные жить меж двух бесконечных миров, чувствующие со всех сторон свою подвластность величью божьему, возблагодарим же в молчании ту руку, что, воспламенив такое множество светил, вложила жизнь и чувствования также и в тела бесконечно малые. Нет сомнения, что глаза, предусмотревшие тончайшее строение сердца, нервов и жил мельчайшей твари, способны проникнуть в самые глубокие тайники человеческого сердца. Нет такой затаенной мысли, которая могла бы остаться скрытой от всепроникающего этого взгляда, для коего нет разницы между Млечным путем и хоботком мухи. Пусть же все мысли наши будут достойны бога, видящего их возникновение и следящего за их течением. Сколько раз на протяжении дня может душа устремляться к богу, ища силы в лоне его! Увы! Славить имя его и возносить ему мысленно благодарственные молитвы — это лучшее, на что можем мы употребить свою жизнь!».{95}

Юноша взволнован, поражен, он находится под двумя этими впечатлениями, полученными почти одновременно, он плачет от восторга, он не может насытить пылкую свою любознательность, все более разгорающуюся по мере того, как перед ним открывается на каждом шагу в обоих мирах нечто новое. Слова его полны восхищения, это нескончаемый гимн Создателю. Сердце его учащенно бьется от изумления и священного трепета. Понимаете ли вы, как пламенно, как искренне поклоняется он в эти минуты творцу всего живого? Как чувствует всем существом своим его присутствие? Как расширяет, как возвеличивает телескоп все его мысли, делая их достойными обитателя этой удивительной вселенной! Чуждым становятся ему земное тщеславие и те мелкие распри, кои оно порождает; нежная любовь ко всем людям охватывает его, ибо всех людей одинаково одушевляет дыхание жизни. Он ощущает свою кровную связь со всем тем, к чему прикоснулась рука Творца.[84]Отныне единственное его стремление — бесконечно черпать из этой небесной сокровищницы чудес. Он чувствует себя менее ничтожным после того, как ему посчастливилось лицезреть сии великие творения. Он говорит себе: «Бог явил мне себя. Я видел Сатурн, Сириус, созвездия Млечного пути. Я чувствую себя выше с тех пор, как бог соблаговолил протянуть некую нить между своим величием и моим ничтожеством. О, как же я счастлив, что мне дарованы жизнь и разум! Какое блаженство ожидает человека добродетельного! О великий боже, сделай так, чтобы я вечно тебе поклонялся, вечно тебя любил!». Несколько раз возвращается он в обсерваторию, стремясь сильнее проникнуться высокими этими чувствами. И с этого дня его причисляют к мыслящим существам; однако все, что открылось ему, он держит в строгой тайне, дабы оставить до времени в неведении тех, кто по возрасту еще неспособен познать все эти чудеса. Сколь поучительное зрелище — эти толпы любящих бога людей, что собираются в день восхваления Создателя на башне обсерватории; преклонив колени, припав к телескопам, мысленно предавшись молитве, они устремляют свои глаза и души к тому, кто сотворил сии дивные чудеса.[85]В этот день у нас поются особые гимны, сочиненные на понятном всем языке лучшими писателями нации; гимны эти знает у нас каждый, в них воспевается мудрость и милосердие божьи. Нам кажется непостижимым, как мог целый народ обращаться к богу на языке, которого не понимал;{96} народ этот либо был очень глуп, либо его толкал на это пагубный фанатизм. Случается, что такой юноша, поддавшись благоговейному порыву, высказывает перед собранием чувства, которые переполняют его сердце,[86]и тогда восторг его передается всем, даже самым холодным сердцам. Пламенной любовью проникнуто каждое их слово. И кажется тогда, будто сам Предвечный спустился к нам и внимательно слушает детей своих, превозносящих его священные деяния и высокое его милосердие. В эти радостные дни наши физики, наши астрономы спешат объявить нам о своих замечательных открытиях; провозвестники бога, они заставляют нас постигать его в предметах, что кажутся нам неодушевленными: все проникнуто богом, — говорят они нам, — бог во всем обнаруживает себя.[87]Поэтому мы сомневаемся, чтобы во всем нашем королевстве нашелся хотя бы один атеист.[88]Не то чтобы кто-нибудь страшился обнаружить свое неверие; подобного человека мы сочли бы достойным жалости, и единственным наказанием ему был бы позор; мы просто изгнали бы из своей среды того, кто бы осмелился открыто выказывать себя врагом столь осязаемой, спасительной и утешительной правды.[89]Однако мы прежде заставили бы его прилежно изучать на опытах физику; невозможно представить себе, чтобы он после этого мог оспаривать те очевидные доводы, которые откроются ему в ходе углубленного изучения сей науки» Она сумела обнаружить такие удивительные связи между явлениями, связи, столь отдаленные и оказавшиеся столь простыми, с тех пор как мы их познали; она является кладезем такого множества чудес, прежде безвестно покоившихся в ее лоне, а ныне доступных каждому; наконец, природа так изучена ею в малейших своих элементах, что на того, кто попытался бы отрицать существование разумного творца,[90]стали бы смотреть не только как на безумца, но и как на существо порочное, и вся нация в этом случае облачилась бы в траур в знак глубокой своей скорби. Никто в нашем городе, благодарение богу, не страдает презренной манией бахвалиться нелепыми суждениями, противоречащими всеобщему мнению людей, а потому в этом важном вопросе все мы единодушны; теперь вам нетрудно будет понять,[91]что высокие принципы нравственности сами собой вытекают из сей неколебимой основы. В ваш век полагали, будто невозможно дать народу религию, основанную на одном разуме; это было серьезной ошибкой. Некоторые ваши философы оскорбляли человеческую природу этим ложным суждением. А между тем не так трудно постигнуть идею бога, свободную от всякой оскверняющей ее примеси. Полезно повторить это снова: «Бога постигают душой». Неужели ложь более присуща человеку, нежели правда? Вам достаточно было изгнать лицемеров, торговавших священными понятиями и притязавших быть посредниками между богом и человеком; люди эти насаждали предрассудки еще более подлые, чем те деньги, которые за это получали. Но в конце концов идолопоклонство, это чудовищное порождение древности, дружно поддержанное художниками, скульпторами и поэтами ради слепоты и несчастья человечества, пало под победоносными нашими ударами. Существование извечного единого бога, Разумного существа — вот основа нашей религии. Вселенной нужно одно только солнце. Нужна лишь одна животворная идея, чтобы просветить человеческий разум. Все эти ненужные, искусственные подпорки, которые стремились подставлять разуму, лишь губили его; порой (не будем этого отрицать) они давали ему силу, которую иной раз неспособно придать лицезрение голой истины; но то было словно опьянение, которое становилось опасным. Религиозный дух породил фанатизм; появилось желание предписывать — кому надлежит поклоняться, это оскорбляло самую прекрасную привилегию свободы человека и привело к справедливому возмущению. Нам отвратительна такого рода тирания, мы ничего не требуем от бесчувственного сердца; но найдется ли сердце, способное отринуть те трогательные и светлые чувствования, которые предлагают ему для его же счастья. Клеветать на разум, представляя его в виде неверного и обманчивого вожатого, — значит оскорблять Бесконечно-совершенное существо. Всем этим искусственным религиям, выдуманным священниками, мы противопоставляем божественный Закон, одинаково внятный во всех концах земли. То, что религии эти ложны, доказывается пагубными последствиями, к коим они ведут; это башня, которая кренится набок и которую постоянно надобно подпирать. Естественная религия — это здание незыблемое:[92]не раздоры несет она, а мир и равенство. Обманщики, осмеливавшиеся вешать от имени бога, делая его глашатаем собственных страстей, самые черные поступки выдавали за добродетели; но, прославляя жестокосердного бога, эти жалкие люди склоняли к неверию чувствительные сердца, которые предпочитали отвратиться от мстительного бога, нежели являть его миру столь устрашающим.[93]Мы, напротив, устремляем сердца наши к благости Творца, столь явно обнаруживающейся во всем. Земные призраки, преходящие невзгоды, одолевающие нас в этом мире, страдания, смерть — нам не страшны: все это, конечно, необходимо, все это ниспосылается нам для нашей пользы, ради наивысшего нашего блаженства. Знаниям нашим положен предел. Не можем мы знать того, что ведомо богу. Пусть даже исчезнет вселенная! Какие бы ни произошли в ней перемены, мы всегда окажемся в лоне божьем.

 

Глава двадцать вторая

УДИВИТЕЛЬНЫЙ ПАМЯТНИК

 

Я вышел из храма. Меня повели на расположенную неподалеку площадь, дабы я мог как следует рассмотреть недавно сооруженный здесь памятник. Он был из мрамора. Он возбудил во мне любопытство и желание глубже проникнуть в смысл символических фигур, которыми был окружен. Мне не захотели объяснить, что они означают, предоставив честь и удовольствие догадываться об этом самому.

Одна из фигур, особо выделявшаяся среди других, прежде всего привлекла мои взоры. По спокойно-величавому ее челу, по благородной осанке, по атрибутам согласия и мира, которые она держала, я догадался, что она изображает любовь к человечеству. У ног ее скульпторы расположили фигуры коленопреклоненных женщин, чьи позы выражали скорбь и раскаяние. Увы! Смысл этого символа нетрудно было разгадать — женщины эти олицетворяли собой нации, умоляющие простить им те тяжелые раны, кои на протяжении более двадцати веков они наносили человечеству!

Франция на коленях молила простить ей страшную Варфоломеевскую ночь, бесчеловечную отмену Нантского эдикта, преследование мудрецов, родившихся на ее земле;{97} как могла она, с ее нежным челом, совершать столь черные преступления!

Англия, отрекаясь от своего изуверства, от обеих своих роз,{98} — и белой и красной, — протягивала руки к философии и клялась не проливать никакой иной крови, кроме крови тиранов.[94]Голландия проклинала секты Гомара и Арминия и казнь достойного Барневельта.{99} Германия, поникнув горделивой главой, со стыдом вспоминала историю своих внутренних раздоров, свою неистовую ярость и богословские страсти,{100} столь не вяжущиеся с природной ее холодностью. Польша с негодованием отвращала взор от презренных конфедератов,{101} которые в мое время терзали ее землю и возрождали жестокость крестовых походов. Испания, еще более преступная,{102} чем ее сестры, стенала, вспоминая о тридцати пяти миллионах трупов, которыми покрыла она новый континент, о множестве истребленных ею племен, жалкие остатки которых прятались в чащах лесов и расселинах скал, о том, что это она приучила животных, куда менее кровожадных, чем люди, лакать человеческую кровь.[95]{103} Но как ни стенала она, как ни молила простить ее — ей не было прощения; медленная пытка, коей подвергала она стольких несчастных, осужденных на работы в золотых рудниках, оставалась для нее вечным укором и вечным обвинением.[96]Скульптор изобразил рядом с ней нескольких искалеченных рабов, которые, обратив к ней глаза свои, кричали о мщении: я невольно содрогнулся от ужаса, мне почудилось, будто я слышу их крики.[97]Фигура Испании была из белого мрамора с кровавыми прожилками, и этот страшный цвет был неистребим, как и память о ее злодеяниях.

В некотором отдалении от других стояла Италия, принесшая миру столько бед,{104} первоисточник неистовств, осквернявших собой оба Света. Распростертая ниц, она, казалось, не осмеливалась подойти ближе, чтобы вымолить себе прощение. Ноги ее попирали горящий факел — символ отлучения от церкви. Я хотел было разглядеть ее черты, но недавно ударившая сюда молния совершенно изуродовала ее лицо, и, приблизившись, я увидел, что оно все почернело от небесного огня.

Среди этих униженных, смиренных женщин возвышалась женская фигура с открытым пленительным лицом, олицетворяющая счастливое человечество. Я обратил внимание, что скульптор придал ей черты той свободной и мужественной нации, что разбила оковы, в которых она томилась по воле своих тиранов.{105} Шляпа великого Телля{106} украшала ее голову, и это была самая достойная корона, которая когда-либо венчала чело монарха.[98]Она улыбалась сестре своей, священной философии, а та, простирая к небу свои белые, незапятнанные руки, отвечала ей взглядом, исполненным любви.

Я уже покидал площадь, когда заметил с правой стороны стоявшую на великолепном пьедестале фигуру негра — с непокрытой головой, протянутой рукой, гордым взором и благородной осанкой. Вокруг него валялись обломки двадцати скипетров. У его ног высечена была надпись: «Мстителю Нового Света».

Радостный крик удивления вырвался из груди моей.

— Да, — ответили мне так же радостно, — природа, наконец, произвела на свет того необыкновенного, бессмертного человека, которому суждено было освободить мир от самой длительной, самой гнусной и оскорбляющей человечность тирании. Его ум, мужество, терпение, твердость и жажда справедливой мести были вознаграждены: он разбил цепи, сковывавшие его соплеменников. Эти тысячи рабов, томившихся под тяжким игом, казалось, лишь ждали его призыва, чтобы все как один стать героями. Бурный поток, опрокидывающий все плотины, разящая молния — менее сокрушительны и менее стремительны, чем были они. В один и тот же миг полилась кровь всех их тиранов: французы, испанцы, англичане, голландцы, португальцы — все они стали жертвами ножа, яда или огня. Земля Америки жадно впитывала эту кровь, которой давно уже алкала, и кости некогда злодейски умерщвленных здесь людей, казалось, шевелились в ней, содрогаясь от радости. Туземцы вновь получили извечные свои права, ибо права эти дарованы им самой природой. Этот героический мститель освободил Новый Свет, для которого он стал божеством, а Старый Свет чествует и высоко чтит его. Он явился, подобно грозе, нависшей над преступным городом, которому суждено быть испепеленным небесным огнем; он был словно ангел смерти,{107} коему праведный бог вручил меч правосудия: он показал на примере, что рано или поздно жестокость бывает наказана и что Провидение всегда хранит в запасе отважные души, которых оно посылает на землю, дабы восстановить равновесие, нарушенное несправедливым, необузданным властолюбием тиранов.[99]

 

Глава двадцать третья

ХЛЕБ, ВИНО И ПРОЧЕЕ

 

Я был так очарован своим проводником, что все время боялся, как бы он не покинул меня. Наступило время обеда. Поскольку мы находились далеко от той части города, где был мой дом, а все знакомые мои умерли, я стал искать глазами вывеску какого-нибудь трактирщика, чтобы пригласить своего спутника пообедать со мной и хотя бы таким способом отблагодарить его за любезность. Но я прошел несколько улиц и, к удивлению своему, так и не встретил ни одной подходящей вывески.

— Куда же подевались, — воскликнул я, — все эти трактирщики, харчевники, виноторговцы, что населяли некогда этот большой город и, занимаясь одним и тем же делом, разделялись на самостоятельные, вечно соперничающие друг с другом корпорации.[100]Прежде от них отбоя не было на каждом перекрестке.

— Это было еще одно мошенничество, с которым мирился ваш век. У вас допускалась чреватая опасностью подделка вин, губившая здоровье обитателей этого города. Бедняки, — другими словами, три четверти населения Парижа, — не имевшие возможности выписывать дорогостоящие натуральные вина, стремясь после трудового дня утолить жажду и восстановить свои иссякающие силы, находили медленную смерть, ежедневно употребляя этот коварный напиток,{108} пагубного действия коего не замечали. Здоровье их расстраивалось, все внутренности постепенно высыхали…

— Что вы хотите? Ввозные пошлины были столь велики, что намного превышали стоимость продуктов. Можно было подумать, будто вина запрещены законом или будто французская земля принадлежит Англии. Но никому дела не было до того, что целый город может быть отравлен, лишь бы повышался из года в год доход откупщика.[101]Ради утоления его ненасытной жадности с помощью гербовой бумаги разорялись семьи и непомерно росли цены на вино; а поскольку от этой скрытой отравы умирали не вельможи, их нимало не трогало, что погибает чернь, как называли они трудящуюся часть нации.

— Возможно ли, чтобы у вас умышленно отвращали взоры от этого душегубства, бывшего столь гибельным для общества. Как! В вашем городе открыто продавали отраву, а городские власти бездействовали? О, какой жестокий народ! У нас подобный обман считается уголовным преступлением и отравитель приговаривается к смерти; поэтому и удалось нам начисто вывести у себя гнусных вымогателей, кои портят все, до чего только касаются. Вино привозят на городской рынок без всяких примесей, в естественном своем виде. И теперь всякий парижский житель, беден он или богат, выпивает стакан целительного вина за здоровье любимого им короля, который любовь своих подданных ценит не меньше, чем их уважение.

— А дорог ли у вас хлеб?

— Он почти всегда остается в одной и той же цене,[102]потому что мы благоразумно устроили общественные амбары, всегда заполненные на случай голода, и не продаем неосмотрительно свое зерно за границу с тем, чтобы через месяц вновь покупать его втридорога. У нас интересы хлебопашца и потребителя уравновешены,{109} и тот и другой получают свою долю. Вывоз хлеба у нас не запрещен, ведь он приносит большую пользу, однако ему положены разумные пределы. За этим следит честный и просвещенный человек, который велит закрыть порты, как только равновесие грозит поколебаться.[103]К тому же наше королевство перерезано каналами, которые обеспечивают свободное движение судов; нам удалось соединить Сону с Мозелем и Луарой и создать таким образом новый путь между обоими морями, который куда удобнее, нежели прежний. Торговцы перевозят свои товары из Амстердама в Нант, из Руана в Марсель. Мы прорыли Провансальский канал, его ведь так не хватало в этом прекрасном крае, обласканном горячими лучами солнца. Тщетно в ваше время один ревностный гражданин{110} предлагал вам свои знания и дерзновение… Двадцать лет сей достойный человек вынужден был томиться от безделья, между тем как никуда не годным работникам платились огромные деньги. К тому же земли наши так прекрасно возделываются, положение хлебопашца стало столь почетным, в наших деревнях царят такой порядок о свобода, что если бы какой-нибудь влиятельный вельможа вздумал злоупотребить своим положением и завладеть каким-нибудь откупом, правосудие — а у нас оно диктует законы дворцам — обуздало бы его предприимчивость. Правосудие уже не является у нас пустым словом, как это было в ваш век; своим мечом оно разит любую преступную голову, и это пример, призванный устрашить скорее вельмож, нежели народ. Ибо первые стократ более склонны к воровству, грабежам и всякого рода лихоимству.

— Прошу вас, остановимся подробнее на этом важном вопросе.. Вы, по-видимому, придерживаетесь мудрого правила ссыпать зерно в амбары; это превосходная мера; нет более падежного способа предотвратить общественное бедствие. Мой век в этом отношении совершал огромные ошибки; он превосходно умел считать, но при этом никогда не принимал в расчет устрашающее число злоупотреблений. Писатели, движимые благими намерениями, бездоказательно предполагали, что все должно идти наилучшим образом. О! Сколько было споров по поводу пресловутого закона об экспорте,[104]и как же голодал народ во время этих горячих споров!

— Возблагодарите Провидение, которое охраняло это королевство, — иначе вам пришлось бы питаться одной травой с лугов. Но оно пожалело и простило вас, ибо вы не ведали, что творили. Сколь добрые уроки извлекли мы из ваших заблуждений! Существует занятие, обязательное у нас почти для всех граждан, — это земледелие в широком смысле слова. Женщины, как существа более слабые и предназначенные для домашних забот, никогда не трудятся на самой земле; их руки ткут шерсть, полотно и т. д. Мужчины посовестились бы обременять их каким-либо тяжким занятием. Три дела в особой у нас чести: родить ребенка, засеять поле, построить дом. Поэтому труд поселянина у нас не тягостен. Вы не увидите в полях поденщиков, надрывающихся от зари до зари, работающих целыми днями под палящим солнцем и к вечеру падающих от усталости, тщетно моля уделить им хоть малую толику тех богатств, кои создаются благодаря им. Было ли что-нибудь страшнее и тягостнее, нежели судьба тех подначальных земледельцев, которые ничего не видели в своей жизни, кроме нескончаемого труда, чей короткий век наполнен был лишь жалобными стенаниями! Уж легче рабство, чем эта вековечная борьба против презренных тиранов, являвшихся опустошать их очаги, облагая податями самых неимущих! Это приниженное состояние притупляло в них даже чувство отчаяния, и крестьянин, угнетенный, бесправный в жалкой доле своей, прокладывая борозду, низко клонился головой к земле и, казалось, ничем не отличался от своего быка.{111}

А наши плодородные поля оглашаются веселым пением. Каждый отец семейства распевает песни радости. Работают у нас в меру, и стоит только работе кончиться, как начинается веселье. Перерывы на отдых заставляют еще усерднее трудиться; они заполнены играми и плясками. Когда-то в поисках удовольствий отправлялись в города — ныне их находят в селениях; здесь видишь одни довольные, улыбающиеся лица. Труд не является, как прежде, чем-то отталкивающим, отвратительным, ибо он уже не кажется уделом рабов. Ласковый голос призывает людей к выполнению долга, и работа их спорится, становится легкой, даже приятной. Наконец, поскольку у нас нет более множества бездельников, кои, подобно застойным сокам, затрудняли обращение крови в теле нации, и с леностью покончено, каждый имеет у нас возможность наслаждаться сладостными часами досуга, и ни один класс людей не оказывается придавленным оттого, что ему приходится тащить на себе другой. Таким образом, поскольку, как вы понимаете, у нас нет ни монахов, ни священников, ни бесчисленных слуг, ни бесполезных лакеев, ни людей, изготовляющих предметы нелепой роскоши, мы за несколько часов успеваем произвести значительно больше, чем это требуется для удовлетворения нужд общества; эти несколько часов дают нам превосходные продукты, притом всякого рода; излишек их мы сбываем за границей, а в обмен получаем новые товары. Взгляните на наши рынки, заваленные всем, что необходимо для жизни, — овощами, фруктами, рыбой, птицей. Богачи не морят у нас голодом тех, кто беден. Мы не страшимся, что нам чего-то не хватит! Нам чужда ненасытная жадность, когда покупается в три раза больше того, что можно употребить: к расточительству у нас относятся с отвращением. В те годы, когда природа бывает к нам неблагосклонна, недород не уносит уже тысячи человеческих жизней — тогда открываются амбары; таким образом человеческое предвидение противостоит непогоде и бешенству стихий. Желудки наиболее трудолюбивых людей уже не наполняются скудным, сухим, скверно приготовленным постным кушаньем. Богачи не отделяют для себя самую тонкую муку, оставляя другим одни отруби: такой нелепый, оскорбительный поступок был бы сочтен постыдным преступлением. Если бы до нас дошел слух о том, что кто-то страдает от голода, мы все почувствовали бы себя словно виноватыми в этом и вся нация выплакала бы себе глаза. Таким образом, последний бедняк не испытывает у нас ни малейшего беспокойства при мысли о завтрашнем дне. Страшный призрак голода не заставляет его вскакивать с одра, на котором ему удалось вкусить несколько минут успокоительного сна. Проснувшись поутру, он не смотрит с тоской на первые лучи солнца. Утоляя свой голод, он не страшится того, что вместе с пищей в его желудок попадет отрава. Те, кто владеет богатством, употребляют его на различного рода новые и полезные опыты, кои позволяют углубить какую-либо науку, довести до совершенства какое-либо ремесло, они возводят величественные здания, они увековечивают себя славными начинаниями. Их состояние не растрачивается на сладострастном ложе любовниц или у тех губительных столов, где мечут игральные кости, — оно принимает форму, оно превращается в вещественный образ, на который с почтением взирают восхищенные сограждане. Вот почему стрелы зависти не долетают до их владений: люди благословляют щедрые руки, которые, блюдя то, что даровано Провидением, выполнили его предначертания, соорудив сии благодетельные общественные строения. Но вспомним о богачах вашего века — содержимое сточных канав и то кажется менее мерзостным, чем их души; в руках их было золото, но низость жила в их сердцах: составив нечто вроде заговора против бедняков, они безжалостно пользовались трудом, стараниями, усилиями великого множества измученных, несчастных людей, что работали в поте лица своего, вечно преследуемые страхом пред будущим, сулившим им лишь одинокую старость. И подобное насилие основано было на праве. Тогдашние законы лишь освящали сей грабеж. Подобно пламени пожара, охватывающего соседние постройки, богачи завладевали всем, что граничило с их землями, но стоило украсть у кого-нибудь из них одно лишь яблоко, как они поднимали оглушительный крик — искупить столь тяжкое преступление можно было только смертью…

Что было мне отвечать на это? Я понурил голову и продолжал идти, погрузившись в раздумье.

— Вас ожидают и другие предметы для размышления, — сказал мне мой проводник. — Заметьте (поскольку глаза ваши устремлены вниз, на землю), что у нас по улицам не течет кровь животных, напоминая о бойне.{112} Воздух не пропитан запахом трупов, который в ваше время возбуждал такое множество болезней. Чистота есть наиболее ясная примета общественного порядка и гармонии — она-то и царит у нас во всем городе. Из соображений чистоплотности и, осмелюсь сказать, нравственности мы вынесли бойни за пределы города. Если уж мы осуждены природой питаться мясом животных, то по крайней мере мы позволяем себе не видеть, как их убивают. Убоем скота у нас занимаются те иностранцы, которые вынуждены были покинуть свою родину; они защищены нашим законом, но не числятся гражданами нашей страны. Никто из нас не занимается этим жестоким, кровавым ремеслом, ибо мы опасаемся, как бы оно невольно не заставило наших братьев утратить естественное чувство сострадания, а ведь жалость, как вы знаете, есть самое прекрасное чувство, коим одарила нас природа.[105]

 

Глава двадцать четвертая

ПРИНЦ — ХОЗЯИН ХАРЧЕВНИ

 

— Вы хотите пообедать, — сказал мне мой проводник, — прогулка пробудила у вас аппетит. Ну что ж, зайдем в эту харчевню.

Я попятился.

— Да вы шутите, — сказал я ему, — посмотрите, вот въездные ворота, вот герб со щитом. Не иначе как здесь живет какой-нибудь принц.

— Вы совершенно правы! Это добрый принц, у которого всегда накрыто три стола — один для него и его семьи, другой для чужестранцев, третий для бедняков.

— И много в городе подобных столов?

— Да, у всех принцев.

— Но этим, должно быть, пользуется множество прихлебателей и бездельников?

— Отнюдь; ибо как только какой-либо человек — если только он не чужеземец — повадится ходить сюда каждый день, его тотчас же замечают городские блюстители нравов и, дознавшись о его способностях, подыскивают ему подходящее занятие. Но если оказывается, что этот человек способен лишь есть, его выдворяют из города, подобно тому как в пчелиной республике из улья выгоняют всех тех пчел, которые ничего не умеют, кроме как питаться из общей кладовой.

— У вас, значит, существуют блюстители нравов?

— Да, хотя их следовало бы называть иначе; это наставники, несущие повсюду свет разума; действуя то красноречием, то ласкою, то хитростью, они исцеляют строптивые или мятежные умы. Эти накрытые столы предназначены для стариков, для выздоравливающих, для беременных женщин, сирот и чужестранцев. Они садятся за них не стыдясь, без всяких колебаний. Здесь вкушают они здоровую, сытную, легкую пищу. Сей человеколюбивый принц не предлагает их взорам роскошного убранства, столь же восхищающего, сколь и вызывающего негодование; он не заставляет работать триста человек ради того, чтобы накормить обедом двенадцать; он не устраивает на своем столе некоего подобия театральной декорации; он не почитает за честь того, чего ему следовало бы стыдиться, — бессмысленного изобилия еды;{113} во время обеда он помнит, что у него всего один желудок и нечего уподоблять его некоему древнему божеству, принося ему жертвы в виде сотни различных блюд, которыми он все равно не в состоянии насладиться.[106]

Продолжая беседовать, мы прошли через два двора и вступили в обширный зал; зал этот был предназначен для чужестранцев. Вдоль всего помещения тянулся длинный стол, на котором кое-где уже стояли приготовленные приборы. Ввиду моего преклонного возраста для меня тотчас же принесли кресло. Мне подали очень вкусный суп, овощи, немного дичи и фрукты; все было сервировано просто и очень скромно.[107]

— Но это же замечательно, — вскричал я, — кормить тех, кто голоден; можно ли найти лучшее применение богатству? Подобный взгляд на вещи, кажется мне, куда благороднее и достойнее особы высокого ранга, нежели…

Обед прошел в полном спокойствии и порядке; вкусные кушанья дополнялись пристойной и оживленной беседой. Вошел принц; свои распоряжения он отдавал самым благородным и доброжелательным тоном. Он подошел ко мне и начал расспрашивать о моем веке, требуя, чтобы я отвечал ему откровенно.

— Ах, — сказал я ему, — ваши далекие предки не были столь щедры и великодушны, как вы. Все свои дни они проводили в пирах и охоте.[108]Когда они убивали зайцев, то делали это от безделья, а отнюдь не для того, чтобы накормить тех, чьим посевам вредили эти прожорливые грызуны. Мысли их никогда не возносились ни к чему высокому, они не думали о чьей-либо пользе. Они тратили миллионы на собак, лакеев, лошадей и льстецов. Словом, они просто были царедворцами и не думали о пользе отечества.

При этих моих словах все присутствующие в удивлении воздели руки к небу: им трудно было поверить, что я говорю правду.

— Но в истории, — говорили они, — нет об этом ни слова. Напротив…

— Ах, — отвечал я, — историки еще более виновны, чем принцы.

 

Глава двадцать пятая

ЗРИТЕЛЬНЫЙ ЗАЛ

 

После обеда мне предложили посмотреть театральный спектакль. Я всегда любил театр и не перестану любить его через тысячу лет, если еще буду жив. Сердце мое билось от радости. Что будут играть? Какой окажется пьеса, которая у сего народа считается образцовой? Предстоит ли мне увидеть одеянья персов, греков, римлян или же одежду французов? Будут ли в ней свергать ничтожного тирана или же вонзят кинжал в неосмотрительного простофилю? Увижу ли я какой-нибудь заговор, или же чью-то тень, под раскаты грома выходящую из могилы?

— Господа, есть ли у вас хотя бы хорошие актеры? Во все времена они встречались столь же редко, как и великие поэты.

— Разумеется, есть. Они весьма усердно учатся, беря себе в наставники лучших авторов, дабы никогда не нарушать смехотворнейшими нелепостями смысла того, что произносят. Они сговорчивы и при этом не столь невежественны, как актеры вашего века. У вас, говорят, трудно было найти порядочного актера или актрису, большинство было достойно лишь бульварных подмостков. В вашей столице, соперничавшей с Римом и Афинами, был всего один-единственный убогий, жалкий, маленький театр; к тому же им прескверно управляли. Какой-нибудь актер, неизвестно за какие заслуги получавший огромное жалованье, осмеливался задирать нос перед талантом,[109]вынужденным отдавать ему свой шедевр. У этих людей хватало бесстыдства отвергать лучшие театральные пиесы или же играть их спустя рукава, в то время как пиесы, которые вызывали их восторги, заранее были обречены на неодобрение публики и провал. Словом, публика уже не страдает от актерских распрей, столь обычных некогда в их презренном и грязном балагане.{114} У нас четыре театральных залы, расположенных в четырех главных кварталах города. Содержит их правительство, ибо театр превращен у нас в общедоступную школу, где учат нравственности и воспитывают вкус. Мы хорошо поняли, какое влияние способен оказать гений на чувствительные души.[110]Он самым удивительным образом воздействует на своих современников, не прилагая усилий, не прибегая к принуждению. Именно великим поэтам доверены, так сказать, сердца их сограждан; они изменяют эти сердца по собственному усмотрению. Сколь виновны они, когда произносят опасные суждения! Но нет границ нашей благодарности, когда случается им поразить порок, когда они служат человечности! Наши драматические авторы преследуют одну лишь цель — совершенствовать природу человека; все они стремятся возвысить его душу, укрепить ее, сделать ее мужественной и независимой. Добрые граждане с усердием посещают эти шедевры, вызывающие волнение и интерес, поддерживающие в сердцах их те спасительные чувства, что располагают к состраданию, главному признаку истинного величия.[111]

Мы вышли на красивую площадь, в середине которой возвышалось величественное здание, украшенное несколькими аллегорическими фигурами. Направо — Талия, срывающая маску с порока и перстом указующая на безобразный его лик. Налево — Мельпомена,{115} вооруженная кинжалом, коим она рассекает грудь тирана, раскрывая взорам его сердце, пожираемое змеями.

Сцена представляла собой полукружие,{116} выдвинутое вперед таким образом, чтобы все зрители удобно были расположены по отношению к ней. Каждый зритель сидел на своем месте; я вспомнил, как утомительно бывало в мое время смотреть театральное представление, и подумал, что народ этот более разумен и более заботится об удобствах граждан. Здесь не пр



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: