III в. до н.э.
Небезопасно пользуются священными символами,
одни—смутными, другие—более ясными,
направляя умозрение к Божественному.
Плутарх
В том, что греки называли чужеземных богов именами своих, сказывалось не только желание на свой лад истолковать культы «варваров», но и уверенность, что во всех религиях есть нечто общее. Стоики подкрепили эту идею с философских позиций. Из их понятия о едином Начале бытия вытекала и мысль о некоем единстве, лежащем в основе различных верований.
Это воззрение с предельной четкостью выразил Плутарх. «Мы не различаем разных богов у разных народов, ни варварских и эллинских, ни южных и северных. Но как солнце, луна, небо, земля и море являются общими для всех и только называются у разных людей по-разному, так и для единого, все созидающего Разума, и для единого, всем распоряжающегося Промысла, и для благотворных, во всем распространенных сил у разных народов в соответствии с их обычаями существуют разные почести и названия» (1).
В таком духе пытались греческие философы разрешить загадку, которая и поныне волнует людей, загадку множественности религий. Это решение, столь близкое к индуистскому, отличалось благородной широтой и прививало терпимость к различиям во мнениях. Оно учило бережно относиться к непривычным обликам веры и примиряло пестроту их с идеей единого Божества.
Однако взгляд стоиков на религию (впоследствии усвоенный теософами) имел, при всех своих достоинствах, одно слабое место. Взятый сам по себе, он кажется убедительной, хотя и отвлеченной теорией; когда же речь заходит о конкретных верованиях и культах, он встречает немалые трудности. Слишком много непримиримого и взаимоисключающего содержат религии народов, чтобы их легко было интегрировать.
|
Идея Истории, мысль о становлении религиозного сознания, которое проходит путь исканий и ошибок, лишь постепенно поднимаясь к высшим типам веры, стоикам (как и индусам) была чужда. Для них человеческий дух оставался неизменным, как и само мироздание, а расхождения в религиях казались несущественными. Между тем на практике дело обстояло куда сложнее. Греки, например, знали, что в глазах маздеистов их боги — злые духи. Приходилось решать — кто же прав. Знали они и о том, что карфагеняне считают доблестью приносить в жертву детей. Можно ли было отождествить эту религию с теми, для которых такой обычай — гнусное преступление?
В подобных случаях философы винили во всем суеверие деисдаймониа (деисдаймониа—буквально «страх перед демонами»), затемняющее разум человека. Но тем самым они признавали, что у людей может возникнуть ложное отношение к божеству. А следовательно, было уже трудно утверждать, будто все религии одинаково истинны. Иными словами, духовный рост человечества не есть простое расширение какой-то аморфной массы идей или соединение их без разбора в одно целое, но предполагает сомнения и выбор. И в науке невозможно обходиться одними «да», где-то необходимо говорить и «нет». Даже «отрицательные открытия» (как было в случае с «вечным двигателем») могут играть огромную творческую роль. Они проясняют пути познания. Точно так же и вера не может обойтись без отрицания и отказа.
Однако если учители Израиля или Заратустра твердо знали, от чего им нужно было отказываться, то греки не имели здесь ясного критерия. Сама их религия напоминала геологический срез, где пласты разных времен и далеко не одинаковой ценности тесно прилегают друг к другу. Привычное эллинам эстетическое мерило в данном случае было неприложимо. Так, например, красивые обряды могли маскировать самые отвратительные изуверства.
|
Правда, философам порой казалось, что они знают, как отделить подлинное богопознание от суеверий. Но на самом деле критерия они не нашли и поэтому были бессильны повлиять на религиозную жизнь современников. Наиболее смелые из них (такие, как Ксенофан) не могли изменить русла народной веры. Ведь они не были ни пророками, ни ясновидцами; их религия оставалась умозрительной и абстрактной. Даже Пифагор и Сократ, при всей своей интуитивной чуткости, предпочли не выходить далеко за пределы теории, логики, науки (Сократ считал, что за разрешением высших тайн бытия следует обращаться к оракулам). Именно поэтому доктрины метафизиков оказались не в состоянии занять место веры. Философская религия Анаксагора, Зенона или Клеанфа проигрывала рядом с мистериями и восточными культами, когорые обещали дать людям связь с Божеством.
Кроме того, весь эллинистический мир тяготел к религиозному единству. Его требовало понимание «человечества», принесенное эпохой Александра. К тому же, если прежде границы народов и государств совпадали с границами почитания тех или иных богов, то теперь, когда тысячи греков жили вне родины, стало необходимым обрести веру, которая не была бы привязана к одному месту или городу.
|
Какие силы могли сыграть в этом решающую роль? Великих духовных учителей эллинизм не имел, он лишь питался наследием минувшего. И вот случилось так, что инициатива религиозных преобразований оказалась в руках монархов. Ашока, Селевкиды, Птолемей Лаг — все они, каждый по-своему, готовили условия для прихода мировой религии.
Правда, их усилия, преследовавшие чаще всего политические цели, полным успехом не увенчались. Тем не менее они покончили с окостенелостью национальных культов, раздвинули духовный кругозор народов и создали атмосферу, благодаря которой люди оказались готовыми внимать голосу Откровения. Не будь этого трехвекового периода религиозной «открытости», апостолы Евангелия натолкнулись бы на глухую непреодолимую стену. Эллинистические верования стали тем плугом, который взрыхлил землю для сеятелей Слова.
Религиозная политика царей в эпоху эллинизма шла по двум направлениям: они либо распространяли какой-нибудь один культ, либо пытались унифицировать несколько— путем синкретизма, сиияния религий.
О деятельности миссионеров Ашоки на Западе мы почти ничего не знаем, по-видимому, она оказалась безрезультатной. Но в странах, соседних с Индией, буддизм, как мы уже видели, прочно утвердился.
Селевк Никатор тоже был на свой лад миссионером. Он, вероятно, следовал старинному правилу: боги победителей должны стать и богами побежденных. Завет Александра молиться во всех храмах он отверг и планомерно осуществлял эллинизацию Востока. Вместе с ней шло наступление греческой религии на Азию.
Селевк достаточно ясно сознавал, что у самих эллинов вера в Олимпийцев ослабела. Поэтому из круга богов он решил избрать главного, наименее поблекшего, чтобы сделать его покровителем короны и империи.
Выбор царя пал на Аполлона, ибо не погас еще ореол таинственности, который издавна окружал святилище в Дельфах. В годы войн и неурядиц к Пифийскому оракулу все чаще стали обращаться опасавшиеся за свою участь люди. К тому же жрецы Аполлона всегда были сторонниками крепкой власти. Это сделало их союзниками Ахменидов и Македонии, что Селевк, естественно, должен был оценить.
И еще одна причина определила выбор царя. К тому времени греки окончательно отождествили Аполлона с Гелиосом, богом Солнца, а среди подданных Селевка солнечный культ был самым древним и популярным. Весь Восток поклонялся дневному светилу: вавилонский Мардук, сирийский Шемеш, иранский Митра считались его олицетворениями. Народам, которые привыкли видеть в Солнце зримый лик божества, было легче принять Аполлона, чем кого-либо другого из Олимпийцев.
Тем не менее Селевк Никатор не желал идти на поводу у «варваров». По его мнению, Аполлон должен был остаться греческим богом. Поэтому он противился любым попыткам придать Аполлону восточную окраску. Храмы, которые строил царь, обычаи, которые он поощрял, статуи, которые он воздвигал, ничем не отличались от того, что было принято в Элладе.
Но именно это затормозило его деятельность. Восток в религиозном отношении чувствовал себя сильнее греков; Персия, Месопотамия, Сирия по-прежнему держались своих богов. В Вавилоне или Уруке никому и в голову не приходило чтить Аполлона; в то же время сами греки стали охотно посещать местные святилища и участвовать в чужих обрядах.
В результате уже сын Никатора, Антиох I, проникшись почтением к седой азиатской старине, изменил курс. При нем Восток как бы перехватил инициативу диалога, обратившись к западному миру на доступном ему языке. Упоминавшийся уже жрец Берос посвятил Антиоху свою «Вавилонику», в которой стремился приспособить халдейские воззрения к эллинским понятиям. Подобно стоикам, он прибегал к аллегорическому толкованию древних кумиров; в его интерпретации Бэл, творец Вселенной, напоминал Зевса философов. Излагая вавилонскую историю на фоне всеобщей, Берос открыл Западу новый всемирно-исторический взгляд на события и культуры, взгляд, к которому греков уже приблизила сама жизнь (2).
Ослабив натиск эллинизации, Антиох I стал оказывать покровительство восточным религиям. Он реставрировал храмы в Вавилоне и Борсиппе, от его лица возносились молитвы Мардуку и Набу. Надписи о своих деяниях Антиох нередко стилизовал под старинные, вавилонские. Одна из них гласила: «Я, Антиукус, великий царь, могучий царь, царь мира, царь Вавилона, царь стран, управитель Эсагилы и Эзиды, первородный сын Силукку, царя макадунян... О Набу, возвышенный сын, премудрейший из богов, могучий, преславный, первородный сын Мардука, отрасль богини Аруа, царицы, создавшей рождение, воззри на меня милостиво и твоим неотменимым повелением сокруши на землю врагов моих» (3).
В эти годы Вавилон переживает свой последний ренессанс. Если его писатели и подражают грекам (как Берос), то в гораздо большей степени они захвачены воспоминаниями о славном прошлом их страны.
Возрождение национальных культур Востока скоро выливается в политическую борьбу. В Персии сопротивление грекам идет под знаменем религии Заратустры. В середине III века от державы Селевкидов отпадают Бактрия и Парфия, которые объединяют вокруг себя народы Ирана, Средней Азии и жителей Двуречья. Границы Селевкидской державы оттесняются на запад, к берегу Средиземного моря. И все же эллинство оставляет след в утраченных греками владениях. Культура «парфянских» стран, в которой отныне сплелись западные и восточные элементы, станет со временем одним из источников культуры византийской.
После отделения Парфии Селевкиды своим оплотом делают Сирию с ее столицей Антиохией. Здесь греческий элемент сильнее, нежели в странах за Евфратом. Но и тут полной эллинизации не происходит. Старые сирийские и малоазийские культы еще живы и даже начинают втягивать в свою орбиту эллинов. Тот, кого греки стали почитать под именем Зевса Кервания, был древним Ваалом хананеев (4). По всему Ливану рассеяны храмы Солнцу, которому поклоняются под разными именами. Одно из этих святилищ, Баалбекское, впоследствии приобретает мировую известность.
Что же привлекало греков в культах Сирии? Главным образом то, что эти религии давали своим исповедникам мистическое чувство близости к таинственным силам мироздания. Особенно популярны были проникнутые эротической магией обряды в честь Адониса.
Познакомились с ними греки давно, еще в VI веке; об Адонисе упоминает поэтесса Сафо, а в Афинах его первые почитатели появились в эпоху Перикла. Средоточием культа Адониса была Финикия и остров Кипр, который служил как бы мостом между Элладой и Азией.
Храмы Адониса возвышались среди причудливых скал, нависших над морем. Туда по крутым ступеням люди поднимались с таким же трепетом, как в Дельфийское святилище. Багровые цветы анемоны, росшие в окрестностях, считались брызгами крови Адониса. Эту кровь напоминали и воды реки, когда весной они краснели от глины. На ее берегу ежегодно справлялись праздники, посвященные Адонису. Со временем эти Адонии достигли Греции и Египта.
В «Сиракузянках» Феокрита есть красочное описание александрийских Адоний. Поэт изображает ликующие толпы, ряды колесниц и воинов, драгоценные ткани, покрывающие ложе бога. Праздник знаменовал брак прекрасного Адониса с Афродитой Кипридой. Их изображения несли в пышной процессии к морю.
По обычаю, этот триумф весны, любви, плодородия должен был сменяться скорбью. Вспоминали миф о гибели Адониса. Раненный вепрем в горах, он истек кровью, и слишком поздно нашла его возлюбленная. Зевс не внял мольбам Киприды и отказался воскресить Адониса. Лишь тело его он сохранил нетленным. В память об этом изображение юного бога бросали в волны.
Пока плачет безутешная Афродита, вянет трава и сохнет земля. Женщины, собравшись на берегу моря, вторят богине жалобным хором. Лукиан, побывавший в Сирии, рассказывал о том, что в эти дни «местные жители подвергают себя истязаниям, оплакивают Адониса и справляют оргии, а по всей стране распространяется великая печаль» (5).
Этот траур нашел отражение в стихах многих античных поэтов:
Реки оплакать хотят Афродиты смертельное горе,
И об Адонисе слезы ручьи в горах проливают.
Даже цветы закраснелись — горюют они с Кифереей,
Грустно поет соловей по нагорным откосам и долам,
Плача о смерти недавней «Скончался прекрасный Адонис!»
Эхо в ответ восклицает: «Скончался прекрасный Адонис!» (6).
Богиня хочет, чтобы на земле остался хотя бы след любимого. С упреком обращается она к Паркам:
Не все подчиняется в мире
Вашим правам, — останется памятник вечный.
Слез, Адонис, моих, повторное смерти подобье
Изобразит что ни год над тобой мой плач неутешный.
Кровь же твоя превратится в цветок. (7)
Но в конце концов умерший оживает, и с ним — природа. Любовь богини, пусть на время, вырывает его из Аида.
Адониса не случайно называли «ассирийцем» (8). Культ его пришел из Месопотамии. Он — тот Думузи, или Таммуз, которого еще в глубокой древности чтили шумеры и вавилоняне. Именно за ним, как гласит миф, сходила в преисподнюю Иштар, халдейская Венера, финикийцы, сохранившие культ этого бога растительности, называли его просто Господом, Аденом (отсюда греческое — Адонис). Обаяние архаических обрядов оказалось столь сильным, что они могли соперничать с Олимпийским культом. Напомним, что и в Израиле пророки с негодованием указывали на женщин, «плачущих о Таммузе» (9).
Из земледельческих ритуалов, связанных с произрастанием злаков, культ Адониса превратился в мистерию, которая рождала в ее участниках волнующее чувство сопереживания божеству. Адонии были проникнуты печальной красотой разлуки, затрагивали самые тонкие струны человеческой души. У христианских народов они стали прообразом службы Страстной пятницы (10).
Это, разумеется, вовсе не означает, что Евангелие есть продукт сирийского язычества. По самому существу своему христианство бесконечно далеко от поклонения силам природы, а в нем-то и заключалась основа религии Адониса.
Философы хотели, чтобы человек равнялся на природу. И вот в верованиях своих далеких пращуров люди, как им казалось, нашли путь к ее таинствам. Адонис — дух нив, виноградников и садов — увядает с ними и вновь воскресает. Подобно тому как стоики учили о вечном возвращении, поклонники Адониса верили в извечную повторяемость циклов мировой жизни. Оплакивание бога и ликование в день его выхода из Аида понималось как магическое приобщение к круговороту Вселенной. Достигалось это и драматическими действами, изображавшими историю Адониса, и звуками музыки, которая возбуждала чувства.
Греки утверждали, что отцом Адониса был царь Кинир. На самом деле Кинир — тоже древнее семитическое божество. Его праздники проходили с неизменным участием то ли музыкантов, бренчавших на кинорах (арфах, которые хорошо известны из Библии). Древние ритмы, пришедшие из незапамягных эпох, играли в сирийских культах ту же роль, что и в вакханалиях.
Экстатический, оргийный характер культа Природы особенно ярко проявился в религии Аттиса, мифического героя, во многом подобного Адонису и Осирису.
Родиной Аттиса была малоазийская Фригия, суровая гористая страна. Фригийцы издавна считали сосну священным деревом; из ее семян готовили хмельной напиток. В то же время сосна связывалась с Аттисом. В греческом варианте мифа о нем повествуется, что Кибела, великая Матерь богов, полюбила прекрасного Аттиса, но потом из ревности навела на него и его спутников безумие (мотив чисто дионисический!). Римский поэт Катулл так описывает эту сцену:
Зазвенела медь кимвалов. Загудел протяжно тимпан.
По хребту Зеленой Иды полетел спеша хоровод.
Ударяет в бубен Аттис, задыхаясь, хрипло кричит.
Обезумев, мчится Аттис через дебри, яростный вождь. (11)
И наконец в полном исступлении Аттис бросается под священную сосну и, оскопив себя, умирает. После смерти он превращается в дерево. Так объясняли культ сосен в Малой Азии. По словам поэта,
Любит их Матерь богов, ибо некогда Аттис Кибелин,
Образ утратив мужской, в стволе заключился сосновом. (12)
Во время праздников Аттиса его изображение привязывали к сосне, и служители богини, корибанты, совершали вокруг ствола ритуальную пляску, справляя вместе с Кибелой тризну по Аттису.
В диалогах сатирика Лукиана Афродита упрекает бога любви:
«Ведь ты дошел до такой дерзости, что даже Рею (Греческое имя Кибелы) в ее преклонных летах, мать стольких богов, заставил влюбиться в мальчика, в молодого фригийца. И вот она благодаря тебе впала в безумие: впрягла в свою колесницу львов, взяла с собой корибантов, таких же безумцев, как она сама, и они вместе с ней мечутся вверх и вниз по Иде: она скорбно призывает своего Аттиса, а из корибантов один ранит себе мечом руки, другой с распущенными по ветру волосами мчится в безумии по горам, третий трубит в рог, четвертый ударяет в тимпан или кимвал; все, что творится на Иде, это сплошной крик, шум и безумие» (13).
Подобного рода обычаи возникли на основе старых оргиастических обрядов, во время которых неистовый танец ввергал людей в эротическую одержимость. Участники их не только истязали себя, но и в припадке сексуального помешательства совершали самооскопление. У финикиян такие радения считались своего рода жертвой богине. В оргии корибанты имитировали безумие Аттиса и после ночи разгула падали без сил, залитые кровью и изувеченные.
Катулл саркастически описывает страшное отрезвление корибанта, которое исторгло у безумца «раскаянья стон»: «Себя сгубил я! Что сделать я мог!»... В заключение Катулл обращается к богине: «Пусть других пьянит твой ужас, твой соблазн безумит других!» (14). И действительно, сколь бы странно это ни казалось, самоистязания в честь Кибелы и Аттиса обладали поистине магнетической силой. За миг дикого, извращенного наслаждения и экстаза многие готовы были платить дорого, иногда даже жизнью.
Впрочем, нашлись люди, которые постарались умерить эти первобытные изуверства. Около 300 г. до н. э. элевсинский жрец Тимофей Евмполид направил свои усилия на то, чтобы придать азиатскому культу, покорившему эллинов, более гармоничный характер. Общепризнанный знаток верований, «известный богослов», как называли его древние, Тимофей провел свои реформы не только во Фригии, но и в других странах (15).
Восточный миф о боге Аттисе он превратил в сказание о любви богини к юному пастуху, исключив из него историю с оскоплением. Однако «оргии» Тимофей сохранил, ибо они были вполне в духе Дионисовой веры. Таким образом, реформатор сделал для малоазийского культа то, что некогда Меламп — для дионисизма (См. том 4. «Дионис, Логос, Судьба»).
25 марта, в день весеннего равноденствия, во всех городах, где чтили Кибелу и Аттиса, торжественно провозглашали возвращение умершего к жизни. Праздник нового расцвета земли выливался в бурное проявление радости. Устраивались карнавалы, на время отменялись законы и правила благопристойности.
Верили ли участники этих торжеств, что вместе с Аттисом они обретут бессмертие? Источники говорят об этом глухо и неясно. Скорее всего подобная мысль появилась позднее, когда фригийский культ проникся идеей спасения. Пока же основой праздника оставалось безудержное ликование, растворенное в весенней природе.
По-видимому, именно Тимофей сумел слить культ Кибелы с религией Элевсина. Это оказалось нетрудно, ибо азиатская богиня во многом напоминала Деметру греков.
Смерть, любовь, рождение — единство этих трех аспектов природы сознавалось еще в доисторической религии. В обрядах Адониса и Аттиса под эротической оболочкой мы находим все то же стремление вернуться к поклонению божественной Матери, которое одушевляло индийских шактистов. Кибела, Деметра, Афродита, Астарта, Иштар — все они лишь разные облики любящей и рождающей, убивающей и животворящей Матери-Природы.
Но было в ее культе и нечто иное, более глубокое — поиски материнского начала в мировом Божестве. Эти поиски почти столь же стары, как и сама религия. С ними мы уже знакомы по Индии. Наиболее чистый и возвышенный характер это почитание Бога в женском образе приобрело у поклонников Исиды, самой популярной богини Египта.
Тимофей, отождествивший азиатскую Матерь богов с греческой, говорил теперь о том, что Исида — это Деметра, носящая египетское имя (16). «Македонский Фараон» Птолемей I Сотер заинтересовался идеями Тимофея и добился, чтобы элевсинский жрец прибыл к нему. Таким образом, поток религиозной эллинизации достигает благодаря Тимофею берегов Африки.
Александрия уже в те годы поражала воображение современников. Недаром именно здесь покоился прах Александра — честь, за которую боролись многие города; столица Птолемея более всего соответствовала духу великого объединителя народов.
Построенная по строгому плану, с прямыми широкими улицами и обширной гаванью, Александрия резко отличалась от столиц, создававшихся веками. Славилась она и своими дворцами, парками, храмами, Музеем. Здесь работали инженеры, архитекторы, художники. При Музее жили десятки ученых, поэтов, писателей. По приказу Птолемея у входа в бухту начали строить грандиозный маяк Фарос. С его башни, по высоте почти равной пирамидам, огни должны были освещать путь кораблям, идущим в порт. А собирались корабли со всех концов земли.
Город был поистине интернациональным. В нем вели торговлю египтяне, арабы, персы, индийцы. Но основную массу его населения, кроме коренных жителей, составляли греки и евреи. Во время войн между диадохами Птолемей I вторгся в Палестину и привел оттуда тысячи поселенцев (17). Он дал им многие права и привилегии, стараясь возвести греко-еврейскую плотину против египтян, которых побаивался. В то же время, как дальновидный политик, царь щадил религиозные чувства туземного населения и проявлял широкую веротерпимость. Статуи египетских богов, вывезенные персами, он вернул храмам и старался не раздражать влиятельное жречество, хотя кое в чем и оказывал на него давление. Еще будучи сатрапом, он, в отличие от Селевка Никатора, считался с местными традициями, а став монархом, венчался на царство по древнему обряду фараонов. Птолемей открыто почитал богов страны, тем самым официально признав синкретизм в религии.
Вскоре и другие греки стали молиться в египетских храмах, изображать свою Афродиту в головном уборе Исиды, а Зевса — с рогами, как у Амона Фиванского. В свою очередь египтяне начали именовать своих богов по-гречески, называя Тота — Гермесом, а Птаха — Гефестом.
Мало того. Понимая, что религия составляет одну из важнейших основ народной жизни, Птолемей решил создать культ, который сблизил бы египтян с греческой традицией (В отношении же иудеев, для которых синкретизм был неприемлем, он ограничился лишь свободой вероисповедания). Царь предложил Тимофею основать в Александрии мистерии Деметры, которая была объявлена греческой Исидой. В этом Тимофею помогал жрец Исиды Манефон, египтянин, «усвоивший греческую образованность» (18).
Миф об Исиде очень напоминал сказания о Деметре, Кибеле и Киприде. Так же, как и они, богиня потеряла любимое существо, и во дни ее скорби жизнь на земле замирала. Естественно, что новые реформаторы старались слить образ Исиды с образом Матери богов. От них, вероятно, и берет начало космическое истолкование религии Исиды. По словам Плутарха, она есть «женское начало природы и она вмещает в себя всякое порождение». В другом месте он изображает богиню как источник вселенской красоты. Исида «наполняет собой наш мир всем прекрасным и благим, что имеет отношение к рождению» (19).
Соединившись в сознании народа с Деметрой и Кибелой, Исида все больше приобретала черты универсальной Богини. Она олицетворяла мировой Океан и Лоно богов, Судьбу и законы природы. В одной египетской надписи говорится: «Я отделила землю от неба. Я указала пути звездам. Я установила движение солнца и луны. Я изобрела морское дело. Я утвердила силу справедливости. Я свела жену с мужем... Я установила, что истина считалась прекрасной... Я установила языки для эллинов и для варваров... Судьба послушна мне» (20).
Эти слова проникнуты сверхчеловеческим величием. В Царице мира сходится все: ритмы природы, нравственные и социальные законы. Все, что мог сказать человек о Божестве, сосредоточилось в этом материнском образе. В эпоху, когда женщины обрели большую свободу, Исида стала их небесной покровительницей. «Я та, — говорится в надписи,— которая у жен прозвана Божеством».
Но и Осирис, ее супруг-возлюбленный, вырастает в то время до исполинских масштабов. Бог растений и царь подземного мира, он превращается в абсолютного миродержца, «Всебога». Его почитают в одном лице с источником жизни, Нилом-Хапи. Владыка жизни и смерти Усире-Хапи (Осирис-Апис) объемлет властью все области Вселенной.
Птолемей I оценил значение этого божества и замыслил сделать его, как и Исиду, греко-египетским.
Предание, сохраненное Тацитом, рассказывает, что царю приснился дивный юноша, который приказал вывезти свою статую из греческого Синопа в Александрию. Птолемей будто бы медлил, но повторные сны заставили его выполнить волю божества (21).
В Синопе был храм бога Преисподней, которого называли одновременно и Аидом, и Дионисом. Изваяние его, напоминавшее Фидиева Зевса, принадлежало резцу знаменитого мастера Бриаксиса. Его-то и велел Птолемей отправить в Александрию.
По другой версии легенды, царь увидел статую во сне, но не знал, где она находится. Ответ подсказали ему жрецы, друзья Манефона и Тимофея, которые знали о Синопском храме (22). Они же провозгласили Диониса-Аида Осирисом-Аписом, в греческом произношении — Сераписом.
Тацит говорил, что синопцы не желали расставаться со святыней и стеной стали вокруг своего храма, но идол якобы сам перешел на александрийский корабль. Плутарх тоже намекает, что статую похитили и вывезли «не без божественного содействия». Эти легенды и слухи распространял, возможно, сам Птолемей, чтобы придать своему святотатству вид поступка, угодного богам.
Как бы то ни было, скоро на месте старого храма Осириса в Александрии вырос новый, огромный Серапейон, предназначенный стать духовным центром эллинистического Египта.
В соответствии с замыслом реформаторов Серапис был почитаем как всемирное, наднациональное Божество. В одном из древних текстов говорится, что Серапис — «Бог богов, вмещающий в себя весь мир и всех богов. Из него исходит для души мудрость, для тела здоровье, для всех вещей доброе; он господствует и на небе, и на земле, и на море. На море он поднимает и успокаивает вихри, на небе он направляет солнце и посылает благословение с облаков, а из глубин земли посылает богатства и всяческое благословение для людей и животных» (23).
Поскольку еще орфики считали Диониса ипостасью Зевса, то и Серапис стал отныне «отцом богов». На статуе его была высечена лаконичная, но многозначительная надпись: «Единый Зевс-Серапис».
Короче говоря, александрийская реформа вела в области веры к тому же, что и стоическое богословие. Египетский Зевс, «держащий море и сущу», был не кем иным, как тем самым Божеством, которого славил в своем гимне Клеанф.
Однако эта попытка установить единобожие путем признания и слияния всех культов имела непрочную основу. Мало того, что местные египетские боги успешно конкурировали с Сераписом, — создание культа, который сохранил бы нетронутыми любые проявления язычества, вело лишь к механическому соединению плохо сочетавшихся элементов.
В каком-то смысле этот вид религии можно было назвать универсальным и «открытым», но, с другой стороны, он походил на дом, у которого нет стен, а одни двери. Птолемей, жрецы, народные массы, желая найти высшую, общую для всех веру, включали в нее все, что породили человеческое воображение, страх, заблуждения.
Существует рубеж, за которым терпимость и умение видеть ценности в разных религиях должны смениться ограждением высших понятий от несовершенных и суеверных. Но найти этот рубеж человеческий разум не мог. Для этого нужна была иная ступень Откровения.
Единственная религия, которая находилась тогда на этой ступени, выступила со всей решительностью против язычества. Учители иудейства на опыте убедились, как легко затемняется сознание человека ложными понятиями и как опасен для веры компромисс.
Об иудеях и их религии греки до времен Александра практически ничего не знали. Среди той массы народов и племен, с которыми эллины столкнулись в годы персидских войн, евреи были малочисленной и неприметной этнической группой, и их, как правило, легко смешивали с соседями (24). Поэтому, когда Аристотель встретился с иудейским мудрецом, который к тому же был «греком не только по языку, но и по духу», философ расценил это как чудо или сон. К сожалению, мы не знаем, какие воззрения развивал перед Аристотелем этот эллинизированный еврей, но они показались ему замечательными (25). Так впервые соприкоснулись Ветхий Завет и греческая философия.
Стагирит и его ученики Клеарх и Теофраст сближали иудейскую религию с индийской. Посол Селевка Мегасфен писал: «Все суждения, высказанные о природе вещей древними, были заявлены также теми, кто философствовал вне Эллады, притом отчасти в Индии брахманами, отчасти же в Сирии так называемыми иудеями» (26). Другой греческий писатель связывал с иудейством происхождение Пифагорова союза. Из этого следует, что греки видели в еврейской религии нечто загадочное и возвышенное и в то же время считали иудеев чем-то вроде секты.
После присоединения Палестины к державе Птолемеев греки ближе познакомились с евреями. Знаменитый александрийский ученый Гекатей Абдерский в своей книге повествует о родине иудеев, об их великолепном Храме и приводит сведения о религии иудаизма. От египтян он знал, что евреи некогда жили в их стране, но потом покинули ее, так как не желали чтить местных богов. «Во главе этих эмигрантов, — пишет Гекатей, — стоял некто по имени Моисей, отличавшийся как мудростью, так и мужеством» (27). Ученый довольно верно излагает законы Торы, в том числе защищающие права бедняков. Стремление иудеев вести обособленный образ жизни Гекатей объясняет тем, что установленный Моисеем культ «резко отличался от жертв других народов» (28).
Особенно поразило Гекатея отношение этого народа к общепринятым на Востоке и у греков поверьям. Рассказывая о своем путешествии по Палестине, ученый приводит такой эпизод. Когда караван его шел близ Красного моря, один гадатель велел всем остановиться, чтобы определить по полету птицы, удачен ли будет путь. В тот же миг еврей Моссалам молча натянул лук и подстрелил ее. Все пришли в негодование, но стрелок ответил: «Что вы, несчастные, неистовствуете! Как же она, которая не позаботилась о собственном спасении, могла бы нам предвещать что-нибудь разумное относительно нашего пути!»
Все это казалось грекам удивительным и достойным восхищения. Зато египтяне относились к евреям иначе. Ведь эти чужеземцы служили в птолемеевской армии, занимали посты чиновников, а египтяне всего этого были лишены. Поэтому, не имея сил противостоять грекам, они всю свою неприязнь обратили на иудеев
Жрец Манефон написал трактат по отечественной истории, где отождествил иудеев с гиксосами, которые некогда владели страной и были изгнаны. Свой рассказ он соединил с легендой о выдворении из Египта «прокаженных». Вероятно, так в древности называли гиксосских завоевателей, которые разрушали храмы и вначале не признавали туземных богов. По преданию, священным животным Сета, гиксосского Ваала, был осел. Отсюда родилось мнение, будто евреи поклоняются ослиной голове. Этот вымысел, повторенный греческими и римскими писателями, впоследствии был перенесен и на христиан (29).
Впрочем, настоящие конфликты между иудеями и египтянами начались позднее, век или полтора спустя. В III же столетии положение еврейской колонии в Александрии было прочным.
Центром духовной жизни иудеев диаспоры были синагоги, которых в Александрии насчитывалось несколько десятков. Главная из них отличалась размерами и роскошью убранства. Говорят, что слова чтеца не долетали до ушей тех, кто стоял сзади, и когда наступал момент возгласить «аминь», служитель должен был делать народу знак.
Синагоги были местом, где люди собирались не для совершения храмового культа, а для совместной молитвы, назидания и чтения священных книг (О происхождении синагог см. том. 5). Александриец Филон говорит, что целью еженедельных собраний в молитвенных домах было «воспитание в отечественной философии». Он называл синагоги «школой благоразумия, мужества, мудрости, благочестия и нравственной чистоты» (30).
В Александрии появились и первые обращенные в иудаизм иноверцы. Огромной помехой для них был непонятный язык Писания. Да и сами египетские иудеи почти забыли наречие отцов. Уже начиная с Плена они говорили в быту на арамейском, а теперь их живым языком стал греческий диалект койне. Отсюда возникла настоятельная потребность в переводе священных книг. Осуществляться он начал около 250 года до н.э. в правление Птолемея II Филадельфа, царя, известного своим благожелательным отношением к иудеям.
Нашлись, конечно, и консерваторы, которые увидели в этом предприятии посягательство на святыню. Поэтому защитники перевода, чтобы подкрепить его авторитет, создавали вокруг него легенды. Одна из этих легенд записана около 200 года до н.э. в повести «Послание Аристея» (31). Книга содержит самый ранний, дошедший до нас рассказ о событиях, связанных с первым переводом Библии. Однако историческая ценность многих деталей в «Послании» вызывает сомнение.
Автор повествует о том, как Деметрий Фалерийский, библиотекарь царя, навел Птолемея II на мысль включить иудейский Закон в число книг Музея. Царь не только согласился с этим, но и выполнил желание Аристея — освободил еврейских рабов, а желающих уехать на родину — отпустил. Затем были отправлены послы в Иерусалим к первосвященнику Элеазару с просьбой прислать переводчиков. Элеазар, хотя и оговорился, что дело это необычное, выразил готовность помочь царю. Были выбраны ученые, по шесть человек от каждого колена, которые и прибыли в Александрию. Царь принял их с необыкновенным почетом и дал каждому из семидесяти двух старцев отдельную келью, где они могли бы работать. Эти помещения находились на острове Фаросе, недалеко от знаменитого маяка. Работа была будто бы закончена за семьдесят два дня, и у каждого из старцев получились тождественные тексты. Перевод было решено оставить в неприкосновенности как вдохновленный свыше.