1. Сведения о диадохах и их преемниках — «эпигонах» — сохранились главным образом у Плутарха, Диодора, Иустина и Арриана. См. Р. Пелъман. Очерк греческой истории и источниковедения. — В кн. Общая история европейской культуры, т.I, СПб., 1908, с. 190 сл.
2. Иустин, XV, 2.
3. Об Этолийском союзе и других попытках создать федерацию как альтернативу империи см.: И. Дройзен. История эллинизма, т. 2. М., 1893, с. 242 сл.
4. Когда мы говорим так об империи, т е. насильственном объединении нескольких народов под эгидой одного, следует указать на исключения. В тех случаях, когда метрополия намного превосходит по степени развития подчиненные области, возникает колониальная держава. При всех своих теневых сторонах этот тип государства может не препятствовать демократии, хотя бы в метрополии (как это было в Британской империи).
5. Заслуживающей внимания представляется точка зрения К. Даусона, который, исходя из мысли о двойственной (духовной и материальной) основе любого общества, подчеркивал роковую роль «античной урбанизации». Перемещение главных сил нации в города, по его мнению, нарушило связь человека с природой и подорвало его жизненные силы. Именно это привело к кризисам, которые постигли греческий мир сразу же после взлета при Перикле. «Когда эллинская наука,— говорит Даусон, — была в полном расцвете, жизнь эллинского мира снизу уже иссякла, под блестящей поверхностью философии и литературы высыхали источники народной жизни. Сила эллинской культуры зиждилась на региональном и аграрном основаниях. Гражданин был не только землевладельцем, но и крестьянином, и даже его религия была неотделима от фамильных склепов и гробниц местных героев. В глазах писателей классической эпохи типичным греком был не софист или речистый левантийский торговец, а грубый акарнийский крестьянин и не менее его — сельский дорийский аристократ, «человек, сражавшийся при Марафоне» или Платее. Но за два столетия, отделявшие Персидские войны от эллинистического периода, греки перестали быть земледельческим народом, превратившись в нацию горожан... Отсюда вырождение греческого типа. Народ был представлен теперь не гражданином-солдатом, повергнувшим в прах могущество Персии, а «голодным греком» Ювеналовых сатир, мастером на все руки от риторики до пляски на канате» ( Ch. Dаwsоп. Рrоgress and Religion, р.58-59).
|
6. Плутарх. Об Исиде и Осирисе, 23. Пер. И. Трухиной.
7. Афиней, 253 д.
8. Плиний Старший. Естественная история, П, 22.
9. Вопросами астрологии интересуется уже Теофраст. О проникновении астрологии в Грецию см. Ф. Зелинский. Умершая наука — ЗИ, т. III, с. 256 сл.
10. Александрийская поэзия. Пер Л. Блуменау. М, 1972, с. 330.
Глава шестая
ЭПИКУР И СКЕПТИКИ
Афины и Элида, III в. до н.э.
Я обзавелся норой, и, кажется, получилось удачно.
Ф. И. Кафка
«Я—поросенок Эпикурова стада»,—шутя сказал о себе однажды Гораций. Это должно было означать, что он — человек, любящий пожить в свое удовольствие. Действительно, уже с древности слово «эпикуреец» связывалось с представлением о жуире, который ни в чем не желает себя ограничивать. Между тем Эпикур мало повинен в такого рода толковании его философии.
Пусть это звучит как парадокс, но у Эпикура гораздо больше общего с Буддой, чем с некоторыми мнимыми эпикурейцами. Исходной точкой размышления для обоих служил универсальный факт страдания, царящего в человеческой жизни. Оба они искали средства освободить людей от власти зла. «Четыре благородные истины» Будды чем-то предвосхищают Тетрафармакон. «Четверичное лекарство», предложенное Эпикуром для исцеления мира:
|
Не надо бояться богов.
Не надо бояться смерти.
Можно переносить страдания.
Можно достичь счастья.
Сближает греческого и индийского мудрецов также их огромное личное влияние на учеников, которое можно сравнить лишь с влиянием Пифагора или Сократа. Успех эпикурейства
неотделим от того глубокого впечатления, которое производил философ на окружающих. Даже те немногие отрывки из его писем, что дошли до нас, рисуют Эпикура человеком исключительного обаяния. Он пленял людей своей мудрой кротостью, дружелюбием, душевной гармонией. Знаменательно, что, в отличие от стоицизма и кинизма, эпикурейство называется не иначе как по имени своего основателя. Это именно учение Эпикура, которого адепты считали величайшим наставником истины. Сам философ сознавал роль своего авторитета и заботился о том, чтобы его писания тщательно изучались.
Два века спустя поклонник Эпикура Лукреций изобразил его появление как приход некоего пророка-избавителя:
Первые подали всем утешения сладкие жизни,
Мужа родивши, таким одаренного сердцем, который
Все объяснил нам, из уст источая правдивые речи,
Даже по смерти его откровений божественных слава,
Распространившись везде, издревле возносится к небу (1).
Будду на поиск истины подвигло сострадание к другим людям; Эпикур же познал необходимость врачевания мира на опыте собственной нелегкой жизни. Центральный нерв его учения можно обнаружить, лишь приняв во внимание чувство страха, владевшее философом в ранние годы его жизни: страха смерти и страха перед неведомым...
|
Сын бедного афинского переселенца, Эпикур провел детство на острове Самосе, родине Пифагора (2). Мать его была заклинательницей злых духов и зарабатывала на хлеб своим искусством. Эпикур еще ребенком вынужден был сопровождать ее, когда она ходила по домам, воюя с демонами. Ужас от постоянной близости чего-то зловещего мог соединиться у мальчика с досадой, что его отрывают от детских игр. Таким образом, отечественная религия с самого начала предстала перед Эпикуром в отталкивающем виде, отождествляясь с ремеслом матери.
Лет в двенадцать будущий философ прочел Гесиода и сделал заключение, что боги не так уж страшны, ибо заняты своими делами и мало интересуются людьми. В то же время врожденная нравственная чуткость подсказала ему, что грубые мифы едва ли изображают богов правильно.
Вторым испытанием был страх смерти. Хотя Эпикур прожил долгую жизнь (341—271), но из-за терзавших его мучительных недугов он, вероятно, всегда чувствовал себя обреченным. Острые боли, рвота, слабость постоянно вызывали в нем мысль о близком конце.
Другой человек на месте Эпикура мог бы превратиться в унылого меланхолика. Но сын заклинательницы нашел в себе силы справиться с тем, что его угнетало.
Освобождение от своих страхов Эпикур, как ему казалось, обрел в философии Демокрита, с которой познакомился в ранней юности. Членом школы атомисгов он не стал—видимо, из-за ее учителя. По его словам, это был «скверный человек и занимался такими вещами, посредством которых нельзя достичь мудрости» (3).
Высылка эмигрантов из Афин заставила Эпикура в 322 году уехать в Малую Азию. Там он скитался несколько лет, изучая философию, читая лекции и терпя порой крайнюю нужду. Постепенно у него сложилась собственная система взглядов. Он считал ее вполне оригинальной. И в этом была доля правды, несмотря на то что Эпикур целиком усвоил метафизику атомизма. Стержнем эпикурейства стала не космология, а новое отношение к жизни. Его-то и решил философ предложить людям как панацею от всех бедствий.
«Пусты слова того философа, который не врачует никакое страдание человека,—писал он.—Как от медицины нет никакой пользы, если она не изгоняет болезней из тела, так и от философии, если она не изгоняет болезней души» (4).
А главным душевным недугом Эпикур объявил страх.
В подчеркивании страха не было ничего унижающего для людей. В этом сложном и трагическом мире они, действительно, как бы стоят над бездной, готовые ежеминутно сорваться. Чувство страха—естественная реакция на Вселенную, исполненную зла и несовершенства. Победа над ним раскрываег духовное величие человека, и то, что Эпикур стремился преодолеть страх, делает его истинным мудрецом, несмотря на все слабости его философии.
Тридцати двух лет Эпикур начинает проповедовать свою доктрину и излагать ее письменно. Летом 306 года он возвращается в Афины, где быстро находит учеников, ставших его преданными и любящими друзьями. Этот немощный страдалец, неизменно спокойный и просветленный, делает их как бы членами одной семьи. По примеру слушателей Платона и Аристотеля, они приобретают для Эпикура участок земли близ Дипилонских ворот. Туда, в тенистый сад, сходятся все желающие принять участие в беседах мудреца. Философ угощает их хлебом и родниковой водой и учит находить радость в самом простом и необходимом. На воротах Эпикур велел написать: «Гость, тебе здесь будет хорошо, здесь удовольствие—высшее благо».
Эпикуров сад становится своего рода обителью, ограждающей от назойливого шума города. События века: борьба диадохов, партийные распри, попытки сбросить македонское иго — обходили его стороной. К политической жизни философ питал непреодолимое отвращение. «Надо высвободиться из уз обыденных дел и общественной деятельности»,—говорил он. Девиз его «Живи незаметно» (5).
О чем же велись беседы среди мирт и цветов Эпикурова сада?
Начать с того, что философ, считая Вселенную скоплением атомов, тем не менее всегда отклонял обвинения в нечестии или атеизме. «Боги существуют,— заявлял он. Познание их—факт очевидный. Но они не таковы, какими представляет себе их толпа». По его мнению, нечестивец вовсе не тот, кто отрицает бытие богов, а скорее тот, кто «прилагает к богам представление толпы» (6). Говоря это, он, наверно, вспоминал свою мать и ее волхвования.
Эпикур вполне доверял опыту и при этом последовательно, как позднейшие прагматисты, распространял это доверие на опыт религиозный. Строгий атомист, он не признавал ничего чисто духовного. Следуя Демокриту, Эпикур даже природу богов рассматривал как материальную.
Их бытие рисовалось ему вершиной мирового совершенства. А это совершенство исключало для него промыслительную роль богов. Он считал их свободными от такой обузы, как руководство миром. Боги живут в небесных сферах, общаясь между собой и иногда вступая в контакт с людьми, но без особой заинтересованности. «Блаженное и бессмертное (существо),— по словам Эпикура,— и само не имеет хлопот, и другому не причиняет их, так что оно не одержимо ни гневом, ни благоволением; все подобное находится в немощном» (7). Здесь его «материалистическое богословие» неожиданно соприкасается с апофатизмом мистиков.
Боги Эпикура не имеют, конечно, нужды в молитвах и жертвах Однако, чтобы не вызывать нареканий, не смущать других и себя, философ рекомендует соблюдать все обряды. «Мы, по крайней мере,— говорит он, — будем приносить жертвы благочестиво и правильно, по законам, нисколько не тревожа себя (обычными) мнениями относительно существ самых лучших и уважаемых. Кроме того, мы будем свободны от всякого обвинения по отношению к высказанному мнению» (8). Это очень напоминает слова современника Эпикура, китайского философа Сюнь-цзы, который советовал участвовать в ритуалах «не потому, что желаемое достигается вознесенными молитвами, а ради благопристойности» (9).
Итак, мир людей и мир богов, согласно Эпикуру, две почти ничем не связанные области. Это должно убить всякий страх перед божественным. Столь же бессмыслен и «страх Судьбы».
Против фатализма Эпикур ополчается с особенной горячностью, причем приводимые им аргументы скорее эмоциональные, чем философские. Вера в Судьбу, по его словам, навевает угнетенное состояние, и поэтому ее нужно отбросить. Лучше уж верить мифам, чем быть «рабом Судьбы физиков». Ведь мифология хотя бы «дает намек на надежду умилостивления богов посредством почитания их», а Судьба «заключает в себе неумолимую необходимость» (10). Иными словами, следует избегать взглядов, которые могут повредить душевному миру человека.
Случай, согласно Эпикуру, — это не какое-то божество, а лишь свойство бытия атомов. Если бы их движение было точно предопределено, то мир оказался бы скован фатальным Порядком. Атомы же иногда могут случайно отклоняться со своего пути, и в силу этого во всей Вселенной сохраняется элемент свободы. Важнее всего, что свобода дает человеку возможность выбирать тот или иной поступок. Цицерон прямо указывает, что Эпикур выдвинул гипотезу об отклонениях атомов, чтобы избежать детерминизма (11).
С неуклонной настойчивостью борется Эпикур против всего, что может вызвать ужас перед неведомым. Предлагая чисто естественные объяснения фаз луны, молний, циклонов, движения облаков, радуги, града, он не настаивает на точности своих теорий и легко готов принять любые другие, лишь бы они не были связаны с чем-то таинственным. Естествознание не интересует его само по себе. Своему другу Пифолку он советует бежать «на всех парусах» всякого образования. Гипотезы нужны ему только для того, чтобы оградить человека ог страхов. «Если бы нас нисколько не беспокоили подозрения огносительно небесных явлений и подозрения о смерти, что она имеет к нам какое-то отношение, а также непонимание границ страданий и страстей, то мы не имели бы надобности в изучении природы»,—откровенно заявляет он (12).
Мысли о природе и ее законах отвлекали Эпикура от болей. «Во время болезни,— писал философ,— меня не занимали телесные страдания, и с посещавшими меня я не беседовал о подобных вещах. Я продолжал свои ранее начатые научные работы, интересуясь главным образом тем, как мысль, несмотря на причастность к подобным движениям в теле, сохраняет тем не менее свой внугрснний мир, преследуя свойственное ей благо» (13).
Словом, изучение Вселенной и стихий подчинено у Эпикура единственной цели — «обретению ясного спокойствия». Эта атараксия, свобода от всех забот и страданий, несколько напоминает отрешенное состояние буддиста или даоса, а слова Сюнь-цзы о мудреце, который «всегда сохраняет в чистоте и невозмутимости сердце», вполне могут стать рядом с афоризмами Эпикура.
Во имя атараксии человек должен выкинуть из головы мысль о смерти. «Смерть,—доказывал Эпикур,— не имеет никакого отношения к нам: ибо то, что разложилось, не чувствует, а то, что не чувствует, не имеет никакого отношения к нам». Смерть не касается ни живых, ни мертвых, «так как для одних она не существует, а другие — уже не существуют» (14).
Покончив таким образом с «самым страшным из зол», Эпикур пребывает в уверенности, что нашел секрет счастливой жизни. «Мы рождаемся один раз»,— говорит он и советует не откладывать того, к чему мы предназначены природой. А созданы мы для блаженства, для «удовольствия». Многим подобное утверждение казалось низменным и пошлым. Но, как справедливо говорил, защищая Эпикура, Монтень, кто станет всерьез доказывать, будто цель человека бедствия и страдания?..
Основа блага, согласно Эпикуру,— «удовольствие чрева», т. е. удовлетворение телесных потребностей. Человек прежде всего ценит «удовольствия, получаемые посредством вкуса, посредством любовных наслаждений, посредством слуха и посредством зрительных восприятии красивой формы» (15). Однако, приученный к умеренности своим недугом, Эпикур понял, что приятнее всего иметь как можно меньше желаний. «Я плюю на дорогие удовольствия,— говорил он,— не за них самих, но за неприятные последствия их» (16).
Тщеславие, властолюбие, алчность, распутство — все это, по мнению философа, болезни, которые изнуряют человека, лишая его внутреннего равновесия. «Благополучие и счастье не в обилии денег, не в высоком положении, не в должностях каких-либо или силе, но в свободе от печали, в умеренности чувств и расположении души, полагающих (всему) пределы, назначенные природой» (17).
Так поиски атараксии приводят Эпикура к проповеди воздержания. «Лучше тебе не тревожиться, лежа на соломе, —пишет он другу,— чем быть в тревоге, имея золотое ложе и дорогой стол». Эпикуру кажется, что нравственное поведение естественно для человека, что сама природа его направлена к добродетели. Он проходит мимо трагических конфликтов личности, которые с такой силой изображали Софокл и Еврипид.
Эпикур не признает ничего, что стояло бы над людьми, требуя от них борьбы с миром и с собой. Самоотверженность и героизм для него лишены смысла. Человек должен из собственного разума извлекать правила жизни. Они — не воля Неба и не какой-то высший закон, ибо Вселенная, как и боги, вполне равнодушна к людям.
Подобно Будде, Эпикур видел человечество одиноким, предоставленным только самому себе. Но если Будда при этом постиг реальность Запредельного и звал туда своих последователей, то греческий мыслитель не знает ничего, кроме космоса, который «всегда был, каков он теперь, и всегда будет таким, потому что нет ничего, во что он изменится» (18). В нем начисто отсутствует смысл, и люди должны приспособиться к этому факту (тезис, который много веков спустя экзистенциалисты атеистического толка предложат как новинку философии).
Библейский Иов восставал против зла, ибо знал, что мир и человек имеют высшее предназначение. Он требовал справедливости. Эпикур же кротко приемлет жизнь такой, какая она есть, ведь он не верит ни в осмысленность мира, ни в конечную Правду. Он нашел тихое убежище. Что может потревожить затворника, который в своем саду вкушает радость общения с друзьями, отгородившись от мира суеты? Даже мучения, причиняемые болезнью, заставляют Эпикура лишь острее переживать радость бытия.
Уже умирая, старается он сохранить безмятежность, думает о прекрасном, печется о близких. Между приступами он пишет своему ученику: «В этот счастливый и вместе с тем последний день моей жизни я пишу вам следующее. Страдания при мочеиспускании и кровавый понос идут своим чередом, не оставляя своей чрезмерной силы. Но всему этому противоборствует душевная радость при воспоминаниях бывших у нас рассуждений. А ты, достойно твоего с отроческих лет расположения ко мне и к философии, заботься о детях Метродора» (19).
Как мог не восхищать такой человек? Удивительно ли, что его проповедь с одра болезни казалась целительным бальзамом для усталых душ. Она воспитывала твердость, не требуя внешних подвигов, насыщала ум, не уводя его в дебри науки и метафизики. Сочинения Эпикура читали и перечитывали, пытаясь научиться от него светлой примиренности. Лукреций, охваченный благодарным восторгом, писал:
Отче! Ты сущность вещей постиг. Ты отечески роду
Нашему ныне даешь наставленья, и мы из писаний
Славных твоих, наподобие пчел, по лугам цветоносным
Всюду сбирающих мед, поглощаем слова золотые,
Да, золотые, навек достойные жизни бессмертной! (20)
В другом месте Лукреций даже называет Эпикура богом, намекая на то, что тот достиг бесстрастия и покоя, свойственного лишь небожителям.
Хотя проповедь Эпикура, казалось бы, вполне отвечала запросам времени, однако мы должны помнить, что речь идет о Греции, где философски мыслящие люди не склонны были легко принимать на веру гипотезы атомистов. Теория познания от Парменида до Аристотеля проделала большой путь. После этого упрощенная метафизика Эпикура представлялась наивной и догматичной.
Кроме того, если цель мудреца — невозмутимость, то какой смысл связывать себя сомнительными гипотезами? Не лучше ли вовсе отказаться от них и таким образом радикально покончить со всеми спорами? Уже софисты положили начало философскому релятивизму, а дальнейшая борьба школ могла его лишь упрочить. Поэтому среди тех, кто хотел оставаться до конца последовательным в рациональной философии, зародилось учение скептицизма. Так же как эпикурейство, оно предлагало кратчайший путь к нерушимому внутреннему миру.
Патриархом скептиков считается Пиррон из пелопоннесского города Элиды (365—275). Подобно Эпикуру, он искал секрет счастья, которое понимал как свободу от всех оков мира. Пиррон изучал философию у атомиста Анаксарха, много странствовал, пробовал свои силы в живописи (21). Но решающим для его мировоззрения оказалось участие в походах Александра на Восток, где он увидел много поучительного. Особенно поразили его индийские подвижники. С изумлением наблюдал грек за их жизнью, восхищался их презрением к плоти. Он, конечно, не мог предложить своим соотечественникам, чтобы они во всем подражали этим аскетам, но бесстрастие навсегда осталось для Пиррона идеалом. Сын рационалистического века, представитель народа философов, он попытался найти путь к свободе через логику.
Вернувшись в родную Элиду, Пиррон стал проповедовать учение, которое, как он думал, способно избавить мыслящего человека от заблуждений и тревог.
Книг Пиррон не писал, и о его взглядах мы знаем в основном по трудам его последователей — Тимона и Секста Эмпирика. Как и эпикурейцы, они смотрели на познание вполне утилитарно, ставя три основных вопроса: что представляют собой вещи? как мы должны к ним относиться и что можем извлечь из них для себя?
Ответы, даваемые скептиками на эти вопросы, были негативными. В отличие от «догматиков», т.е. тех, кто предлагал какие-либо теории о мире, скептики объявляли себя просто скромными «искателями». Но это были искатели, которые ничего не находили и не надеялись найти. Их кропотливый анализ возможностей познания начинался с деления всего на вещи, доступные чувствам, и на реальность, которая может быть постигнута одним разумом. Еще старые натурфилософы утверждали, что чувства не дают подлинной картины бытия, скептики же возводят сомнение в принцип и согласны только на вероятностные гипотезы. Мы можем, говорили они, лишь сказать, что нам кажется, будто вещь такова, а какова она на деле — никогда не узнаем.
Исследуя человеческие суждения, скептики пришли к выводу. что «всякому положению можно противопоставить другое, равное ему» (22). Все должно быть подвергнуто испытанию логикой, но поскольку разум не способен давать неоспоримых доказательств, а ищет аксиом, то всякое теоретическое утверждение лишено объективной ценности.
Следовательно, ответ на второй вопрос должен гласить, у нас нет никакого безусловного суждения о чем-либо. Все остается под вопросом. Даже сам «отказ от суждений», эпохэ, не должен быть аксиомой.
Таков предельный итог рационализма, грань, за которой начинается капитуляция разума. Скептицизм, по словам П. Флоренского, не просто сомнение, в смысле неуверенности, но «абсолютное сомнение, как полная невозможность утверждать что бы то ни было, даже свое неутверждение» (23)
Действительно, если рассудок — последний судья, то он способен выносить одни убийственные приговоры. Все что угодно: материализм, сенсуализм, идеализм — в глазах пирронистов суть
только шаткие домыслы. Демокрит, например, верит в атомы. Но где бесспорные доводы в пользу их реальности? Допустим, их даже можно увидеть, что помешает скептику сказать, что это просто феномены, «явления», а не природа как таковая? Ведь между человеческим познанием и миром нет третейского арбитра. Мы обречены жить одними «мнениями».
Подобная позиция, если полагаться исключительно на рассудок, по-своему неуязвима. Недаром она много раз находила отклик, начиная с Академиков и вплоть до нашего времени. Философы типаЮма и Рассела, в сущности, продолжали линию Пиррона. Скептики показали, что нет такого рационального критерия, который был бы достаточно прочным фундаментом мировоззрения. В этом бесспорная заслуга пирронистов в истории мысли.
Характерно, что и здесь они были верны себе, оговариваясь, что сам тезис об отсутствии критерия нуждается в доказательстве, которого нет. Поэтому правильным остается все то же «воздержание от суждений». Но это еще не цель. Цель указана в ответе на третий вопрос: каков практический смысл философского скепсиса? «Вследствие равносильности в противоположных вещах и речах,— говорит Секст,—мы приходим сначала к воздержанию от суждений, а потом к невозмутимости» (24).
В этом пункте Пиррон сомкнулся с Эпикуром и греческая мысль еще раз пересеклась с буддийской. Высшим состоянием Пиррон признал невозмутимость, которая переходит в полную апатию, то есть бесстрастие.
Человека, который усомнился во всем, уже ничто не может слишком волновать в этом мире. Он проходит по жизни как гость, как посторонний; он безразличен к ее треволнениям и больше всего дорожит своим покоем. Он не даст втянуть себя в бесплодные споры, которые смущают душу. Ему хорошо в своей скорлупе. Он может снисходительно посмеиваться над бреднями «догматиков». Тимон даже посвятил отдельную книгу пародиям на все философские системы. Правда, оберегая безмятежность души, скептик готов примириться и с «мнениями» людей. Так, Пиррон, хотя и считал, что о Боге ничего определенного сказать нельзя, все же не отказывался от звания жреца в своем родном городе.
В качестве примера мудрого поведения Пиррон приводил случай, который наблюдал во время бури на корабле. Среди шума волн, качки, криков людей один лишь поросенок мирно ел из своего корытца.
Философ всегда стремился достичь подобного равнодушия к окружающему. Рассказывают, что как-то, спасаясь от собаки, Пиррон залез на дерево, но потом говорил, что действовал импульсивно, а не повинуясь разуму. Однажды философ шел мимо болота со своим учителем Анаксархом, и тот провалился в воду. Пиррон, видя это, преспокойно ушел, считая, что лучше сохранить невозмутимость, нежели тревожить себя, помогая упавшему. Возможно, все это — анекдоты, вымышленные врагами философа, не они верно отражают характер и жизненные установки Пиррона.
Понятно, что скептицизм не мог выйти за пределы узкого круга людей, занимавшихся философией и при этом убежденных в бессилии мышления. Кое-кто, конечно, пользовался идеями Пиррона для прикрытия циничного отношения к жизни. Но чаще всего скептицизм казался абсурдным. Ему противилось глубокое, хотя порой и смутное убеждение в том, что истина достижима. Путь Пиррона вел к тупику, между тем как человек искал выхода, искал решения коренных жизненных проблем.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава шестая
ЭПИКУР И СКЕПТИКИ
1. Лукреций. О природе вещей VI, 2-8. Пер Ф. Петровского.
2. Сведения об Эпикуре сохранились главным образом во фрагментах из его трудов и писем, а также в Х книге «О жизни, учении и изречениях знаменитых философов» Диогена Лаэртского (М., 1979), автора, жившего в первые века н.э.
3. Эпикур. Письма и фрагменты, V В, 22. Тексты Эпикура цитируются по переводу И. Соболевского в кн.. Материалисты древней Греции. Собрание текстов Гераклита, Демокрита и Эпикура. Под ред. М. Дьшника. М., 1955.
4. Эпикур. Письма и фрагменты, V В, 54.
5. Там же, V В, 87.
6. Там же, III (с. 209).
7. Там же, IV, I.
8. Там же, V В, 57.
9. Сюнь-цзы. Гл. «Учение о небе»— АМФ, I, с. 226.
10. Эпикур. Письма и фрагменты, III (с. 212).
11. Цицерон. О роке, 20.
12. Эпикур. Письма и фрагменты, IV, XI.
13. Слова Эпикура, приведенные в кн. Марк Аврелий. Наедине с собой, IX, 41.
14. Эпикур. Письма и фрагменты, III (с. 209)
15. Там же, V В, 10.
16. Там же, VВ, 37.
17. Там же, V В, 85.
18. Там же, I (с. 182)
19. Диоген Лаэртский. Цит. соч, X, 22.
20. Лукреций. Цит. соч., III, 9-13.
21. Предания о жизни Пиррона можно найти у Диогена Лаэртского (IX, 61-108).
22. Секст Эмпирик. Три книги Пирроновых положений, 1,6, 12.
23. П. Флоренский. Столп и утверждение истины. М., 1914, с 36.
24. Секст Эмпирик. Там же, 1, 4, 8.
Глава седьмая
«ЖИТЬ СОГЛАСНО ПРИРОДЕ!»
Афины и Коринф, V—Ш вв. до н. э.
Следует заботиться о том, чтобы не было ничего искусственного.
Ж.-Ж. Руссо
Принято думать, что толпы оборванных молодых людей, которые слоняются по дорогам и улицам больших городов, появились только в нашу эпоху, пресыщенную цивилизацией. Между тем античный мир тоже знал своих хиппи; они во многом были похожи на нынешних, хотя, в отличие от них, исповедовали ясную и законченную философию опрощения.
Уже во времена Платона и Аристотеля эти люди, по виду казавшиеся последними нищими, гордо расхаживали среди удивленных горожан, которые нередко узнавали в них отпрысков знатных и состоятельных семей. Центром их сборищ был гимнасий Киносарг, откуда и пошло название киники, или циники; впрочем, кое-кто производил его от слова кинос, пес, намекая на собачий образ жизни этих врагов цивилизации.
В свое время Эсхил возлагал все свои надежды на благоустроенный город как оплот человечности, разума и культуры; киники же, напротив, подняли настоящий мятеж против городской цивилизации. Они ставили ей в вину чуть ли не все бедствия, постигающие людей, и требовали возврата к жизни «согласно природе».
Подобные взрывы отвращения к цивилизации сопровождали ее многие века, от Лао-цзы до Руссо и Толстого. Это явление неслучайное, оно тесно связано с противоречиями, изначально присущими цивилизации.
Хотя цивилизация и культура тесно переплетены, они существенно отличаются друг от друга. Цель культуры раскрытие и обогащение духовного мира человека, цивилизацию же создает труд, обеспечивающий материальные потребности людей. Поэтому цивилизация является аналогом борьбы за существование, свойственной природному миру. Но в то же время ее развитие, следуя собственной логике, уводит человека от естественного образа жизни, что не может не отражаться на душевном укладе людей. Цивилизация постепенно начинает выступать как враг природы, а разрыв с природой человек переживает болезненно. Отсюда ощущение, что цивилизация подтачивает жизненные корни человечества. Она представляется уже не крепостью, но коварным врагом, готовым поработить людей. XX век подтвердил эти опасения. Техника превратилась как бы в некую «вторую природу», над которой человек теряет власть и которая обращается против него самого.
Мифы приписывали начало цивилизации богам, в ее победах справедливо видели дары неба. Но со временем на нее стали смотреть как на дело всецело земное, как на предмет гордости, основу самоутверждения человека. Гимн софокловой «Антигоны» во славу разума и слова софистов о человеке как «мере всех вещей» были фанфарами, возвестившими наступление «светской» эпохи...
Но скоро, очень скоро начинают обнаруживаться изъяны в этой наивной вере. Цивилизация не делает людей более счастливыми, и они начинают сомневаться в ее абсолютной ценности.
Самая серьезная попытка «вернуться к природе» исходила из мысли, что человек должен искать руководства в чем-то, стоящем над ним. В качестве такой основы часто называли «естественный Порядок», отражающий Божественное бытие. «Все выходит хорошим из рук Мироздателя, все вырождается в руках человека», — говорил Руссо, выступая против условностей и искусственности цивилизованной жизни. В Греции выразителями этого протеста стали киники.
Цицерон однажды остроумно заметил, что после разговоров с Сократом у разных людей складывались самые неожиданные и далекие друг от друга воззрения. Такова была многогранность этого удивительного гения. Оказал он влияние и на основателя кинизма Антисфена (435—370). Антисфен был настолько увлечен беседами Сократа, что ежедневно ходил к нему из Пирея, расположенного в нескольких километрах от Афин.
Однако взгляды их во многом расходились. Сократ свято чтил законы и традиции города, Антисфен же их желчно высмеивал. Сын фракийской рабыни, он не имел гражданства и поэтому называл себя «непородистым псом». Антисфен мстил несправедливому порядку тем, что не желал его признавать, издевался над Платоном и другими людьми, гордившимися своим родом. Принадлежность к эллинской нации он не ставил ни во что. Раб и свободный были для него равны. Умозрительные поиски Сократа тоже не могли слишком интересовать Антисфена. Он прошел школу диалектики у софиста Горгия и в этом смысле мало что заимствовал у Сократа.
Главным Антисфен считал «искусство жить», что делает его предтечей всей эллинистической философии. Именно этому искусству хотел он научиться у Сократа. В афинском мудреце его восхищала спартанская выдержка, мужество, непритязательность и умение оставаться счастливым в нужде. Все это в глазах Антисфена было вершиной человеческого достоинства. «Благородство и добродетель, —говорил он,— одно и то же. Достаточно быть добродетельным, чтобы быть счастливым; для этого ничего не нужно, кроме Сократовой силы духа. Добродетель проявляется в поступках и не нуждается ни в обилии слов, ни в обилии знаний» (1).
Антисфен старался во всем подражать учителю, а иногда был даже не прочь перещеголять его в «простоте». Так, например, он решил носить лишь один плащ на голом теле, складывая его вдвое. Плащ был дырявый, и Сократ, видя эту причуду Антисфена, добродушно заметил: «Сквозь плащ просвечивает твое тщеславие». Тем не менее он любил этого одаренного, хотя и вздорного человека; в последний день жизни он пожелал видеть его у себя в тюрьме среди самых близких людей.
После казни Сократа Антисфен нашел способ отплатить его врагам. Как утверждают, он «был причиной изгнания Анита и смерти Мелата» — главных обвинителей мудреца.
Вскоре Антисфен вознамерился основать собственную школу. Поначалу это ему удавалось плохо. Взлохмаченный чудак в ветхой одежде, с посохом и сумой, вызывавший улюлюканье мальчишек, казался карикатурой на философа. Но постепенно его образ жизни и его «чарующая беседа» нашли ценителей. Киносарг становился людным. Многим нравилось, что Антисфен не требует знания математики, как Платон, что кинические правила доступны всем сословиям. Добровольное нищенство даже стало входить в моду среди людей, желавших прослыть мудрецами. Правда, иметь дело с Антисфеном было непросто. Со своими учениками он обращался довольно строго, порой пуская в ход палку. «Врачи тоже суровы с больными»,— говорил он.
Основным своим призванием Антисфен считал исправление нравов, которое понимал как возвращение к естественности. Он нападал на роскошь, высмеивал женские наряды. Не только жизненные удобства, но и любые общепринятые правила он считал ненужной обузой, которую человек по глупости сам взвалил на себя.
Антисфен отрицал народную религию и, в отличие от Эпикура, вообще не верил в греческих богов. Однажды, когда к Антисфену обратился сборщик пожертвований на храм Кибелы, он ответил, что не даст «матери богов» ничего: «Пусть ее содержат ее дети».
Религией Антисфена был несколько туманный деизм, но, к сожалению, книги философа дошли до нас лишь в отрывках, и мы плохо осведомлены о его теологии. У одного из поздних киников мы находим следующее суждение о культе: «Божеству нет надобности ни в статуях, ни в кумирах; их придумал слабый и далекий от Божества, как «небо от земли», человеческий род» (2). Это воззрение противоречило всем исконным понятиям греков, однако оно нашло сочувствие у многих мыслящих людей в эпоху эллинизма.
Посвященный в орфические мистерии, Антисфен верил в посмертное бытие, но эта вера нисколько не мешала его жизнелюбию. На слова жреца о загробном блаженстве философ иронически заметил: «Почему же ты не умираешь?»Раз воля к жизни присуща человеку, значит, она естественна и свяшенна.
В своих книгах Антисфен излагал и философские аргументы в пользу кинизма. «Разум, —писал он,— незыблемая твердыня; ее не сокрушить силой и не одолеть изменой. Стены ее должны быть сложены из неопровержимых суждений». Идеализм Платона он подвергал резкой критике. «Всеобщность» для Антисфена — лишь абстракция. «Я вижу лошадь, —шутил он,— а лошадности не вижу» (3). В мире реально существует только частное и конкретное. Любое утверждение о предмете есть только суждение о нем, не более.
Сократ призывал своих учеников «познавать самих себя», но для него это был путь к познанию сущего в целом. Антисфен же воспринял этот призыв буквально. Человеку нужно лишь ясно определить, чем он сам является от природы, а что в нем— наносное. Так и только так философия может послужить людям.