— Не жалко, абаджиим.
— Но ведь ты соскучишься по отцу…
— Отца мне жалко… Но я не очень его люблю, абаджиим…
— Хорошо, если так, почему загрустила?
Мунисэ молчала, потупившись. Я пробовала настаивать, но девочка притворно смеялась, обнимала меня. Я не верила этой фальшивой веселости. Уж я‑то могла отличить подлинную радость моей девочки от наигранной!
Ее ясные глаза были подернуты грустью. Как я ни вызывала ее на откровенность, ничего не получалось.
Сегодня случай помог мне узнать тайное горе детского сердечка.
Под вечер Мунисэ вдруг исчезла, хотя ей было известно, что она нужна мне (мы еще не все уложили в дорогу). Я несколько раз позвала ее — ответа не было. Видно, девочка вышла в сад. Я открыла окно и крикнула:
— Мунисэ!.. Мунисэ!..
Тоненький голосок отозвался издали, оттуда, где находилась усыпальница Зейни‑баба:
— Я здесь!.. Иду!..
Когда Мунисэ прибежала домой, я спросила, что она делала одна на кладбище.
Девочка растерялась, начала лепетать что‑то невразумительное. Она хотела меня обмануть. Я внимательно посмотрела ей в глаза — они были красные, на побледневших щеках следы недавних слез. Меня охватило беспокойство. Я взяла Мунисэ за руки и принялась настойчиво расспрашивать, что она делала у гробницы, почему плакала. Девочка отворачивалась, прятала лицо, губы ее дрожали.
Надо было во что бы то ни стало заставить Мунисэ признаться, и я заявила, что если она будет такой скрытной, то я оставлю ее в Зейнилер. Тут девочка не выдержала, опустила голову, точно каялась в смертном грехе, и робко пробормотала:
— Меня пришла проведать мама… Узнала, что я уезжаю… Не сердись, абаджиим…
Я поправила волосы, упавшие ей на лицо, нежно погладила по щеке, мягко и спокойно сказала:
|
— Чего же ты боялась? Почему плакала? Ведь это твоя мама. Конечно, ты должна была проститься с ней…
Бедняжка не верила своим ушам. Она пугливо поглядывала на меня и придумывала смешные детские отговорки, стараясь уверить, что не любит эту женщину, которую все проклинают и ненавидят. А я видела: как горячо она любит мать!..
— Дитя мое, — сказала я, — это очень плохо, если ты не любишь свою мать. Тебе должно быть стыдно. Разве можно не любить маму? Ступай, беги, верни ее. Передай, что я хочу непременно ее видеть. Я сейчас приду к усыпальнице.
Мунисэ припала к моим коленям, поцеловала подол платья и бегом кинулась в сад.
Знаю, я поступила неосторожно. Если в деревне станет известно, что и виделась с этой женщиной, обо мне подумают очень плохо, возможно даже, что меня проклянут. Ну и пусть…
Мне пришлось долго ждать в рощице возле усыпальницы Зейни‑баба. Несчастная мать успела уйти далеко. Кажется, чтобы вернуть ее, девочке пришлось бежать напрямик через заросли камыша.
Наконец я увидела их, мать и дочь… Боже, какая это была грустная, какая печальная картина!.. Они шли не вместе, словно стыдились, избегали друг друга, нарочно медлили, делали вид, будто вязнут в грязи.
Я приготовилась сказать этой женщине несколько ласковых слов, полных любви и нежности. Но, очутившись лицом к лицу, мы не знали, о чем говорить.
Это была высокая статная женщина в ветхом, заплатанном чаршафе. Лицо покрывала не чадра, а фиолетовый платок. На ногах стоптанные, насквозь промокшие туфли со сбитыми каблуками. Я видела, что она дрожит, словно боится кого‑то.
|
Как можно спокойнее, стараясь не волноваться, я сказала:
— Откройте лицо.
После некоторого колебания женщина откинула платок. Она была светловолосая и довольно молодая, не более тридцати — тридцати пяти лет на вид. Но лицо было такое усталое, такое измученное…
Я думала, подобные женщины сильно красятся. Но на лице у нее я не увидела и следа краски. Больше всего меня поразило их внешнее сходство. На мгновение мне даже почудилось, что эта сама Мунисэ, которая вдруг выросла, стала взрослой женщиной. Затем, затем…
Я схватила девочку за плечи, прижала к себе. Грудь моя вздымалась от волнения, глаза наполнились слезами. Я взяла на себя большую, очень большую ответственность. Но я непременно воспитаю Мунисэ порядочной женщиной, и это будет моим самым большим утешением в жизни.
Я сказала женщине, словно была уверена, что в эту минуту она думает то же самое:
— Моя дорогая ханым, волею судьбы вам не выпало счастья воспитать самой эту маленькую девочку. Что поделаешь? Такова жизнь. Я хочу вам сказать: пусть ваше сердце будет спокойно. Я приютила Мунисэ и воспитаю ее, как свою дочь. Я ничего не пожалею для нее.
Кажется, мои слова приободрили женщину.
— Я все знаю, милая барышня, — сказала она. — Мунисэ говорила… Иногда, когда мне случалось бывать в этих местах, я заходила ее проведать… Да наградит вас аллах…
— Значит, вы виделись с Мунисэ?
Я почувствовала, что ручонки Мунисэ, обнимающие меня, задрожали. Опять открылся ее секрет. Значит, девочка тайком виделась с матерью?.. Но самое грустное во всем этом было другое — Мунисэ стыдилась говорить матери, что скрывает от меня эти встречи.
|
— Если бы мы остались здесь, вы всегда могли бы видеть Мунисэ, — сказала я. — Но завтра мы уезжаем в Б… Куда мы двинемся оттуда, неизвестно. Пусть ваше сердце не тревожится, моя дорогая ханым. Не могу обещать, что я заменю ей вас, — мать никто не может заменить. Но я постараюсь быть для нее заботливой сестрой.
Кто‑то шел внизу, в зарослях камыша. Это был, наверно, отец моего ученика Джафер‑аги. Он часто ходил на болото охотиться на диких уток.
Женщина вдруг заволновалась.
— Мне надо уходить, моя дорогая ханым. Никто не должен видеть меня рядом с вами…
Эти слова лишний раз подтверждали ее чуткость. О том же говорила ее внешность, манера держаться. Мунисэ унаследовала от своей несчастной матери и лицо, и тонкую благородную душу.
Бедная женщина старалась уберечь меня от сплетен, но задела мое самолюбие. Так хотелось, чтобы в ее сердце сохранилось теплое чувство ко мне.
Я сделала вид, что сплетни нимало не волнуют меня, и сказала:
— Почему вы торопитесь? Побудьте еще немного.
Несчастная мать с глубокой признательностью смотрела на меня. Я видела, что она страстно желает поцеловать мою руку, но не смеет прикоснуться ко мне.
Мы присели на тонкий ствол тополя, поваленного последней бурей, и посадили между собой Мунисэ. Бедная женщина заговорила. Она волновалась, спешила, словно чувствовала, что ей станет легче, если она расскажет о своей жизни. У нее был правильный стамбульский выговор.
Я услышала простую, но грустную историю. Она родилась в Стамбуле, в
Румеликавак[68], в семье мелкого чиновника. Вскоре умер отец, затем и мать. Сироту удочерила богатая семья из Бакыркейя. Девочку воспитывали вместе с другими детьми, обращались с ней, как с маленькой барышней. Когда ей исполнилось пятнадцать — шестнадцать лет, к ней стали присылать сватов из состоятельных семей. Но девушка под разными предлогами всем отказывала. Дело в том, что сердце ее было отдано другому. Она любила младшего сына в приютившей ее семье, юношу, у которого едва только начали пробиваться усики. Он учился в военной школе «Харбие». У девушки не было никакой надежды, она понимала, что является в доме всего‑навсего приемышем. Но какое это было счастье — видеть хоть раз в неделю его лицо, слышать его голос!..
Неожиданно главу семейства перевели в Б… на должность дефтердара[69]. Пришлось сниматься с места. В Стамбуле остался только младший сын — воспитанник «Харбие».
Четыре месяца, пока девушка не видела своего возлюбленного, показались ей четырехлетней разлукой. Она чуть не сошла с ума от тоски. Наконец юноша приехал в Б… на летние каникулы. И тут все обнаружилось. Бей‑эфенди, ханым‑эфенди, их дочери — все разом ополчились против несчастной сироты, не захотели ее больше держать в своем доме и отправили в окрестную деревушку к какой‑то женщине. Там и родилась старшая сестренка Мунисэ, умершая потом в четырехлетнем возрасте от дифтерита. Кто мог жениться на женщине в таком положении, с ребенком на руках?
Наконец она вынуждена была уступить уговорам и согласилась выйти замуж за чиновника лесничества. Сначала она даже пыталась примириться со своей участью, покориться судьбе. Но когда мужа перевели в деревню Зейнилер, безысходная тоска охватила ее… Она чувствовала, что сходит с ума в темной, закопченной лачуге, и таяла с каждым днем.
Рассказывая все это, бедняжка, казалось, видела себя снова на дне страшной пропасти. На лицо ее легла тень усталости, плечи опустились, тело обмякло.
Женщина продолжала рассказ.
Как раз в то время в деревне остановился отряд жандармов, выслеживавший разбойников. Солдаты разбили палатку у зарослей камыша. Молодой капитан, командир отряда, целый месяц преследовал ее, добиваясь любви. В конце концов она поддалась искушению, бросила мужа, ребенка и сбежала с офицером.
Не знаю почему, но эта история растрогала меня.
Опускались сумерки. Я поднялась и пошла к школе, оставив мать и дочь одних. Несомненно, у этих двух людей, которые, возможно, никогда больше не увидятся, было что сказать друг другу в минуту расставания. В моем присутствии они не смогли бы свободно обняться, поплакать. В их сердцах навеки осталась бы боль от невысказанных слов, невыраженных чувств.
По дороге к школе, переступая через могильные камни, я глубоко задумалась…
Мунисэ, я любила тебя потому, что считала одинокой. Мне всегда было жаль маленькую сиротку. Но в эту минуту я ревную тебя. Ревную к твоей матери. Она — несчастная падшая женщина, но все‑таки она тебе мать. Расставаясь с родными местами, ты увезешь с собой в сердце память о нежных материнских глазах, а на губах горькую сладость материнских слез.
Б…, 5 марта.
Сегодня утром, когда Мунисэ еще спала, я набила портфель бумагами, привезенными из Зейнилер, и отправилась в отдел образования. Час был ранний, двери учреждения только что открылись, в комнатах сидело несколько заспанных чиновников. Они лениво пили кофе, курили наргиле.
За столом, где когда‑то восседал старший секретарь в красном кушаке, я увидела худощавого эфенди с курчавой черной бородкой и засаленным воротом. Я справилась у какого‑то чиновника, тот объяснил мне, что вместе с заведующим отделом сменился и старший секретарь. Значит, мне следовало обратиться именно к этому бородатому эфенди.
Я подошла, поздоровалась, представилась и сказала, что мне надо сдать документы школы Зейнилер, которая была закрыта по приказу нового заведующего отделом образования.
Старший секретарь подумал и сказал:
— Да, да, верно… Хорошо… Вы немного подождите в коридоре. Сейчас придет господин заведующий.
Ровно три часа пришлось мне провести в мрачном коридоре с низким потолком. Проходившие мимо косо поглядывали в мою сторону, а некоторые даже зубоскалили.
У подоконника стояла сломанная лестница. Я присела на перекладину и
принялась ждать. Окно выходило в запущенный двор медресе[70]. Какой‑то софта[71]в голубых штанах, засучив рукава, мыл в бассейне зелень. На развесистой чинаре, крона которой подступала к самому окну, резвилась стайка воробьев. Я сидела, упершись локтями в колени и подперев подбородок ладонями.
Вчера утром в это время мы еще были в Зейнилер. Мои ученики, от мала до велика, проводили меня до самой дороги, которая тянулась между скал.
Какое у меня глупое сердце! Я так быстро привязываюсь к людям.
Когда я жила в Текирдаге, муж тетки Айше, дядя Азиз, брал меня за руки и говорил:
— Ох, и назойливая же ты! Сначала дичишься людей, убегаешь от них, а потом так пристанешь, хуже, чем липучая смола.
Дядюшка верно определил эту черту моего характера. Покидая Зейнилер, я жалела детишек, потому что они были для меня и самыми красивыми, и самыми уродливыми, и самыми бедными…
Что ж станет со мной, если в каждом месте, откуда мне придется уезжать, будет оставаться частичка моего сердца?
У дороги бедные дети один за другим подходили ко мне и целовали руку. Чабан Мехмед и Зехра прислали мне новорожденного козленка, у которого даже еще не открылись глаза. Я передала этот теплый комочек в руки Мунисэ. Подарок пастуха растрогал меня до слез. Наконец грустно зазвенели колокольчики, и телега покатила по безлюдной дороге, оставив позади деревню Зейнилер. Мы с Мунисэ махали ребятам до тех пор, пока их головы не скрылись за черными скалами.
Едва наша телега остановилась перед гостиницей, мы оказались свидетелями веселой картины. Старый Хаджи‑калфа гнался за огромной кошкой,
которая выскочила из дверей с куском печенки в зубах. Размахивая марпучем[72], как плеткой, он промчался мимо телеги, крича:
— Погоди у меня, проклятая кошка! Я тебе шкуру спущу!
Я окликнула:
— Хаджи‑калфа!
Старик остановился, но не мог сразу сообразить, кто его зовет.
Тут наши глаза встретились. Хаджи‑калфа вскинул вверх руки и прямо посреди улицы что было силы завопил:
— Ах, моя дорогая учительница!
Надо было видеть радость старого номерного. Он весело крикнул вслед кошке, которая с добычей в зубах пыталась вскарабкаться на стену разрушенного сарая:
— Беги, жри себе на здоровье! Не бойся, все тебе прощаю!.. — и кинулся ко мне.
Хаджи‑калфа был так рад встрече, что заметил Мунисэ, которая шла следом за мной с козленком на руках, только на втором этаже гостиницы.
— Вай, ходжаным, а кто это? Откуда она взялась? — спросил старик.
— Это моя дочь, Хаджи‑калфа. Разве ты не знаешь? Я в Зейнилер вышла замуж, и теперь у меня дочь.
Хаджи‑калфа погладил Мунисэ по щеке.
— Смотри не на того, кто говорит, а на того, кто заставляет говорить. И такое случается, если бог захочет. Девочка хорошая, крепкая, ладная.
По счастливой случайности моя старая комната с голубыми обоями оказалась незанятой. Как я обрадовалась!
Вечером Хаджи‑калфа потащил меня к себе домой ужинать. Я хотела отказаться, сославшись на усталость. Но старик и слушать не хотел.
— Вы посмотрите на нее! Устала!.. Хоть шесть месяцев будешь идти пешком — все равно цвет твоего лица не изменится. Клянусь тебе!..
Все хорошо, все прекрасно, но вот только один вопрос не дает мне покоя… Вчера вечером, перед сном, я занялась финансовыми расчетами. Результат оказался столь плачевным, что мне не хотелось даже верить. Я вторично посчитала, уже по пальцам. К сожалению, ошибки никакой не было. Все складывалось очень грустно, но я не могла удержаться от смеха. До сих пор мне казалось, что я живу на деньги, заработанные моим трудом. Но оказывается, я расходовала те скромные сбережения, которые у меня имелись.
Моя бедная Гюльмисаль‑калфа говорила, что я поступаю очень опрометчиво, отправляясь в чужие края и не имея при себе достаточно денег. Она продала бриллиант, доставшийся мне от матери, зашила вырученные деньги в мешочек и отдала мне.
Все это время у меня было много расходов. И понятно: ведь я так долго сидела без работы. Много денег ушло на переезды. Да я никогда и не думала, что мне придется работать всего‑навсего сельской учительницей с мизерным окладом. Меня окружали голодные, несчастные дети, и я считала своим долгом оказывать им посильную помощь. Но люди часто бывают бессовестными… Видно, мое доброе лицо придавало беднякам смелость, и в последнее время количество рук, протянутых ко мне за подаянием, увеличилось.
Конечно, моего жалованья (я до сих пор так и не знаю, сколько оно составляло) не могло хватить на все мои нужды. За два месяца мне даже не уплатили. Итак, расходов было много, и всякий раз, когда наступали денежные затруднения, я обращалась к своему заветному мешочку. Но сейчас мешочек был так легок, что я даже не осмеливалась пересчитать его содержимое. Оказывается, несмотря на все мытарства и страдания, последние пять месяцев я могла просуществовать только благодаря средствам, оставшимся у меня после смерти родителей.
Я сидела в коридоре на лестничной перекладине и задумчиво теребила листочки чинары, которые лезли в окно. От этих грустных мыслей мне хотелось и плакать и смеяться. Но я снова придумала себе утешение:
«Не горюй, Чалыкушу! Да, ты ничего не заработала… Но ведь ты узнала, что такое жизнь, узнала, что значит перебиваться, научилась терпеть. А разве этого мало? Теперь ты бросишь ребячество и станешь солидной благовоспитанной дамой…»
Вдруг в темном коридорчике поднялся переполох. Старый служитель с пальто в одной руке, с тросточкой — в другой промчался к кабинету заведующего.
Через несколько минут на лестнице показался сам крошка‑заведующий. Величественно подняв голову, поблескивая моноклем, он проследовал к себе.
Я хотела войти следом за ним, но тут передо мной вырос бородатый служитель, который только что пронес пальто и трость Решита Назыма.
— Погоди, погоди, ханым, — остановил он меня. — Пусть бей‑эфенди передохнет. Куда торопишься? Удивляюсь, как ты девять месяцев высидела в животе у матери?
Я уже успела привыкнуть к подобному обращению, поэтому и не подумала сердиться, а, напротив, мягко попросила:
— Дорогой папаша, когда бей‑эфенди выпьет свой кофе, дай ему знать. Скажи: «Приехала учительница, которую вы ждете…»
Разумеется, заведующий отделом образования не ждал меня. Но я решила, что, если скажу так, служащий, возможно, проявит большее усердие. Что делать? Приходилось прибегать к подобным хитростям.
Через пять минут старый служитель опять появился в дверях. Так как я была в черном чаршафе, он не сразу заметил меня и принялся ворчать:
— Где эта женщина? Хай, аллах!.. Торопит только человека, а сама убегает.
— Не сердись, отец, я здесь. Можно войти?
— Входи, входи, желаю удачи.
Решит Назым с непокрытой головой восседал за столом. Он разговаривал с пожилым мужчиной, который развалился в кресле. Важный, надменный голос заведующего как‑то не вязался с его крошечной фигурой.
— Эфендим, что за страна, что за страна! — восклицал он. — Совершают такое мотовство, живут так расточительно и не могут заказать себе визитную карточку! Сотни человек в день передают через служителя, что они хотят меня видеть. Но разве может служитель правильно выговорить их имена!.. Вот и получается неразбериха! Я сторонник того, чтобы в учреждениях применять
систему Петра Безумного[73]. За чиновниками надо следить не только на работе, но и в их личной, частной жизни. Надо смотреть, что они едят, что пьют, где сидят, где гуляют, как одеваются. Надо повсеместно вторгаться в их жизнь. Как только я пришел, первым делом разослал по школам указ, где заявил, что уволю всех учителей, которые не будут бриться хотя бы раз в два дня, которые будут ходить в неглаженых брюках и носить рубашки без воротничков. Вчера делал ревизию в одной школе. Встречаю у дверей учителя. Я сделал вид, что не узнаю его, и говорю: «Пойди скажи учителю, пришел заведующий отделом образования». Тот мне отвечает: «Эфендим, учитель — ваш покорный слуга…» Я ему говорю: «Нет, ты, наверно, сторож в этой школе. Учитель не может ходить в таком тряпье. Если бы я встретил учителя, одетого таким образом, я бы за шиворот вытолкал его на улицу…» Неряха даже остолбенел, а я, не глядя на него, вошел внутрь. Завтра опять наведаюсь в эту школу и, если увижу учителя в таком же одеянии, тотчас уволю.
Я ждала, когда заведующий замолчит, чтобы заговорить самой. Но он уже не мог остановиться и кипятился все больше и больше:
— Да, эфендим… Недавно я разослал по школам приказ: «Учителя и учительницы должны непременно заказывать себе визитные карточки. Обращения в инстанции без оных будут оставаться без внимания». Но разве кто поймет тебя… — Тут заведующий неожиданно обернулся ко мне и сердито сказал: — Держу пари, что госпожа учительница тоже получила мой приказ. Но, несмотря на это, она обращается ко мне все‑таки без визитной карточки. И вот служитель опять пропел свою старую песню: «Вы вызывали одну ханым, она пришла…» Какая ханым? Что за ханым? Мехмед‑ага в желтых сапогах?..
Я остолбенела. Выходит, весь этот поток красноречия, весь этот гнев были адресованы мне, и только потому, что я осмелилась войти без визитной карточки.
— Я не получала от вас приказа, — сказала я.
— Это почему же? Где вы учительствуете?
— В селении Зейнилер. Вы приезжали к нам на прошлой неделе… Это та самая школа, которую вы приказали закрыть.
Заведующий вскинул вверх одну бровь, подумал немного, затем сказал:
— Ах да, вспомнил… Так что вы сделали? Формальности окончены?
— Все сделано, как вы приказали, эфендим. Я привезла бумаги, которые были затребованы.
— Хорошо, отдайте их старшему секретарю, пусть изучает…
Старший секретарь с засаленым воротом допрашивал меня битых два часа. Он несколько раз перечитывал одни и те же документы, спрашивал у меня что‑то такое, чего я никак не могла понять, требовал расписки за мелкие расходы, расписки в получении денег, счета, копии заявлений и так далее и тому подобное. Наконец он заявил, что считает недействительными протоколы деревенского совета старейшин, которые я привезла с собой из Зейнилер.
Отвечая, я все время путалась, сбивалась. Старший секретарь пренебрежительно кривил губы, словно хотел сказать: «Разве это учительница!» Он чуть не заставил меня разреветься из‑за неправильно наклеенной гербовой марки. Он придирался к каждой мелочи. Не помню, сколько лет тому назад какой‑то учительнице в Зейнилер дали двести пятьдесят курушей на ремонт школьной крыши. Так вот расписки в получении этих денег не оказалось.
Старший секретарь прямо‑таки вскипел:
— Где же счет, подтверждающий затраты на ремонт? Где расписка? Не найдешь — пойдешь под суд!
— Бей‑эфенди, — сказала я, — что вы говорите? Я ведь там и полгода не работаю…
Я чуть не плакала, но старший секретарь и знать ничего не хотел.
Наконец он воскликнул:
— Хватит, ханым‑эфенди! Я не допущу такого безобразия. У меня нет времени, от ваших дел с ума можно сойти! — и, схватив бумаги, кинулся в кабинет заведующего.
В комнате сидели еще два секретаря. Один был в чалме, другой — молодой человек, у которого только начали пробиваться усики. Во время моей беседы со старшим секретарем они, казалось, были всецело поглощены работой и не обращали на нас никакого внимания.
Но не успел старший секретарь выйти из канцелярии, как оба чиновника вскочили со своих мест, припали к двери кабинета заведующего и стали подслушивать.
Впрочем, секретари старались напрасно: через две минуты Решит Назым разразился такой громовой бранью, что его можно было услышать не только в соседней комнате, но даже на улице.
Секретарь в чалме радостно похлопал молодого по спине и сказал:
— Да наградит аллах нашего мюдюр‑бея. Дай‑ка жару этому рогоносцу! Пусть неверный проучит безбожника!
Заведующий выговаривал старшему секретарю:
— Надоел ты мне, милый, надоел! Что это за формализм?! Ты заплесневелый бюрократ. Женщина права. Ведь не может она родить тебе такую стародавнюю расписку!.. Если ты ничего не соображаешь, — ступай отсюда. Иди, можешь убираться куда хочешь. Сам не уйдешь, я тебя уберу. Живо! Тотчас пиши заявление об отставке. Не напишешь — ты не мужчина!
Я чувствовала себя очень неловко.
— Послушайте, господа, — обратилась я к чиновникам, — кажется, я невольно стала причиной большой неприятности. Может, мне лучше уйти?.. А то разгневанный старший секретарь скажет мне что‑нибудь неприятное.
Секретарь в чалме готов был плясать от радости.
— Нет, сестричка, — сказал он, — не придавай этому никакого значения. Так и надо рогоносцу! Наглый пес на шею сядет, если кто‑нибудь еще более бессовестный изредка не будет воздавать ему по заслугам. Да наградит тебя аллах. После такой взбучки он успокаивается на несколько дней. И сам отдыхает, и мы тоже.
Заведующий за дверью умолк. Чиновники тотчас бросились по своим местам. Секретарь в чалме громко зашептал:
— Хорошая поговорка: «Пусть неверный проучит безбожника…»
В канцелярию вошел старший секретарь. У него заметно тряслись колени и борода. Не поворачивая головы, он краем глаза взглянул на своих коллег. Те так смиренно и старательно работали, что бюрократ, получивший только что взбучку, успокоился и, бормоча себе под нос, сел на место. Но он еще долго не мог оправиться, пыхтел, отдувался, наконец тихо заговорил:
— Пятьдесят лет рогоносцу, занимал такие посты, а в делах разумеет меньше нашего сторожа! Сам он завтра уберется отсюда к чертовой матери, а гром грянет на наши головы. Так и будет. Наскочит какой‑нибудь ревизор, глянет в наши бумаги и тут же скажет: «Ну и типы, ну и ослиные головы! Почему нет расписки на эти двести пятьдесят курушей? Как вы допустили такое безобразие?» Он будет прав, если всех нас загонят на скамью подсудимых. Есть закон о государственной казне. С ним шутки плохи. Клянусь аллахом, если даже мы все околеем, эти деньги вычтут с наших внуков.
Секретари подняли головы от конторских книг и с почтительным видом слушали эти проникновенные слова.
Старший секретарь счел обстановку благоприятной и спросил:
— Слыхали, какую чепуху нес этот тип?
Секретарь в чалме сделал удивленное лицо:
— А что такое? Мы слышали какой‑то голос… Но к вам ли это относилось?
— Частично ко мне… Пустомеля!
— Не огорчайтесь. Что он понимает в делопроизводстве? Не будь вас, в этом учреждении в три дня все пошло бы прахом…
И это говорил секретарь в чалме, тот самый, который минуту назад, как ребенок, радовался, слушая, каким оскорблениям подвергается его старший коллега! Господи, что за странные люди!
Но прогнозы секретаря в чалме оказались верными. После полученной взбучки старший секретарь заметно смягчился и успокоился. Он закурил сигару и, попыхивая во все стороны, сказал:
— Эх, и это благодарность людям, которые так преданно служат государству!
Старший секретарь больше не придирался и в один миг принял от меня дела.
Когда я минуту спустя опять вошла в кабинет заведующего, у меня от усталости подкашивались ноги, а в глазах потемнело.
Решит Назым был занят уже другим делом. Под его руководством слуги вытирали в комнате пыль. Он ругал их, заставлял по нескольку раз перевешивать картины на стенах, а сам то и дело поглядывал в ручное зеркальце, поправляя прическу или галстук.
Несколько фраз, которыми заведующий обменялся с пожилым эфенди, по‑прежнему сидевшим в углу комнаты, объяснили мне причину столь тщательных приготовлений: в Б… приехал французский журналист Пьер Фор. Вчера на приеме у губернатора Решит Назым познакомился с ним и его женой. По словам заведующего, Пьер Фор был очень интересным человеком, и он надеялся, что журналист обязательно напишет ряд статей под заголовком: «Несколько дней в зеленом Б…».
Решит Назым взволнованно рассказывал:
— Супруги обещали нанести мне визит сегодня в три часа. Я покажу им несколько наших школ. Правда, у нас нет такой школы, которую мы могли бы с гордостью показать европейцу, но мы прибегнем к политическому маневру. Во всяком случае, я надеюсь, нам удастся вырвать статейку в нашу пользу. Хорошо, что здесь я. Случись это при моем предшественнике, мы бы с головы до ног опозорились в глазах европейцев.
Я продолжала стоять у дверей возле ширмы.
— Ну, что еще, ханым‑эфенди? — спросил меня торопливо заведующий.
— Я сдала все дела. С формальностями покончено, эфендим.
— Отлично. Благодарю вас.
Я стояла и смотрела на него.
— Благодарю вас, вы можете идти.
— Вы собирались распорядиться в отношении меня. Я имею в виду новое назначение.
— Да… Но сейчас у меня нет вакантных мест. При случае мы что‑нибудь придумаем. Встаньте на учет в канцелярии.
Эти слова заведующий произнес торопливо и резко. Он ждал, чтобы я поскорее ушла.
Вакантное место!
Эту фразу я часто слышала в Стамбуле в министерстве образования. К сожалению, ее смысл был мне очень хорошо известен.
Раздраженный тон заведующего пробудил во мне странный протест. Я сделала шаг к двери, намереваясь выйти, но в эту минуту вспомнила про свою Мунисэ, которая ждала меня в гостинице в нашем маленьком номере, забавляясь с крошечным козленком.
Да, теперь я была уже не прежней Феридэ. Я была матерью, на которой лежала ответственность за судьбу ребенка.
И тогда я вернулась опять к столу. Я стояла, опустив голову, как нищенка, просящая милостыню под дождем. В моем голосе звучали страх и мольба.
— Бей‑эфенди, я не могу ждать. Мне стыдно говорить, но я стеснена материально. Если вы сейчас же не дадите мне работу…
К горлу подступил ком, глаза наполнились слезами. Как мне было стыдно и горько!
Заведующий все так же раздраженно и нетерпеливо ответил:
— Я уже сказал вам, ханым: у меня нет вакансий. Правда, в деревушке Чадырлы есть школа… Если хотите, отправляйтесь туда. Но пеняйте потом на себя. Говорят, это ужасное место. Кажется, дети там занимаются в сельской кофейне. Жилья для преподавателя нет. Если вы согласны, я назначу вас туда. Если хотите лучшего места — терпите…
Я молчала.
— Ну, ханым‑эфенди, жду вашего ответа…
Я слышала, что деревня Чадырлы во много раз хуже Зейнилер. Но лучше было ехать туда, чем месяцами прозябать в Б… и подвергаться всевозможным оскорблениям.
Я еще ниже опустила голову и не сказала, а скорее вздохнула: