Пароход «Принцесса Мария», 2 июля. 16 глава




Дней десять тому назад произошла очень странная история.

У нас в училище есть заброшенный зал, заваленный старыми ненужными вещами. Я зашла туда днем за учебной таблицей. Ставни были закрыты, поэтому казалось, что наступил вечер. Оглядевшись по сторонам, я заметила в углу старый, покрытый пылью орган. Сердце вдруг сладостно забилось. Меня охватила грусть. Счастливые дни моего детства прошли среди печальных и торжественных органных мелодий. Я подошла к инструменту, волнуясь, как подходят к забытой могиле друга. Я уже не помнила, зачем пришла сюда, забыла, где я. Осторожно нажав ногой на педаль, я тронула пальцем клавиши. Орган медленно издал тяжкий вздох, который, казалось, исходил из глубины раненого сердца.

Ах, этот звук!

Не думая ни о чем, машинально, я пододвинула к органу стул, села и тихо, очень тихо заиграла один из своих любимых гимнов.

Орган звучал, и я постепенно забывала обо всем на свете, словно погружалась в глубокий сон. Перед глазами вставали полутемные коридоры нашего пансиона. По ним группами проходили мои подружки, в черных передниках, коротко остриженные.

Не знаю, сколько времени я так играла, долго ли продолжался этот странный сон.

Вдруг за моей спиной кто‑то вздохнул. Казалось, ветерок пробежал по листве дерева. Я вздрогнула и обернулась. В полутьме вырисовывалось бледное лицо Шейха Юсуфа‑эфенди. Он слушал меня, опустив голову на грудь, прислонившись к сломанному шкафу. Весь его облик выражал глубокую скорбь.

Увидев, что я остановилась, он сказал:

— Продолжай, дитя мое, продолжай. Прошу тебя.

Я ничего не ответила, еще ниже склонилась над органом и играла до тех пор, пока не высохли слезы на моих глазах. Поднялась я усталая, разбитая, прерывисто дыша.

— У вас замечательные музыкальные способности, Феридэ‑ханым. Какое, оказывается, у вас чуткое сердце! Просто поражаюсь!.. Неужели детская душа может так глубоко чувствовать грусть?..

Я ответила, стараясь казаться равнодушной:

— Это религиозные гимны, эфендим… Они очень печально звучат. Грусть не во мне, а в них.

Юсуф‑эфенди не поверил мне, покачал головой и сказал:

— Я не считаю себя таким уж знатоком в искусстве… Но если надо определить, разбирая достоинства музыкального отрывка, где заслуга композитора, а где исполнителя, я никогда не ошибусь. Как в голосе певца, так и в пальцах музыканта живет своеобразное волнение… Его рождает грусть чувствительного сердца. Не могли бы вы мне дать ноты некоторых гимнов?

— Я играла на слух, эфендим. Откуда мне знать их ноты?

— Ничего… Как‑нибудь вы опять любезно сыграете на органе, а ваш покорный слуга, с вашего разрешения, запишет в свою тетрадь. В свое время ваш покорный слуга купил орган, который прежде принадлежал одному священнику, ныне покойному. У меня большое пристрастие к музыкальным инструментам, ханым‑эфенди. Этот орган я поставил у себя в углу комнаты. Мне бы хотелось играть ваши гимны…

Разговаривая таким образом, мы вышли из зала. На прощанье Шейх Юсуф‑эфенди пообещал мне:

— У меня есть вещи, написанные в минуты душевной тоски. Их никто еще не слышал. Я был уверен, что их не поймут. Как‑нибудь я вам сыграю… Хотите, барышня?

Этот случай еще больше укрепил нашу дружбу с Шейхом Юсуфом‑эфенди.

Пока я не слышала вещей, которые мне обещал сыграть композитор, но предполагаю, что это чудесная музыка. Мне кажется, прикоснись этот больной, чувствительный человек к обыкновенному куску дерева — и дерево застонет.

Несколько дней назад один из наших учителей принес показать ему уд[81], который собирался купить. Шейх Юсуф‑эфенди только легонько тронул струны, а мне уже стало казаться, будто он коснулся моего сердца.

 

Б…, 5 мая.

 

Вчера я, кажется, нарушила правила учительской морали. Со страхом думаю, что все может открыться. Знаю: я поступила неблагоразумно. Но что делать? Так мне подсказало сердце.

Каждый учитель раз в неделю остается в училище на ночное дежурство. Вчера была моя очередь. Вечером, когда девушки готовили в классах уроки, мы с Шехназэ‑ханым делали обход. Заметив, что в одном классе газовый рожок горит недостаточно ярко, мы вошли туда. Муавинэ‑ханым была мастером на все руки. Она пододвинула к стене скамейку и стала осматривать горелку. В этот момент в класс вошла старая уборщица. Она подошла к девушке по имени Джемиле, сидевшей на задней парте, и протянула ей письмо.

Вдруг раздался голос Шехназэ‑ханым:

— Стой, Айше! Что это у тебя?

— Ничего… У привратника оставили письмо для Джемиле‑ханым.

— Дай его сюда. Сколько раз вам говорилось, что письма, которые приходят ученицам, сначала должна читать я! Какая ты бестолковая!

И тут случилось неожиданное. Джемиле вдруг вскочила и вырвала письмо из рук уборщицы.

Сохраняя спокойствие, Шехназэ‑ханым приказала:

— Подойди ко мне, Джемиле.

Джемиле не шевелилась.

— Я сказала, подойди ко мне. Почему ты не слушаешься, Джемиле?

У худенькой, болезненной Шехназэ‑ханым был такой властный голос, что даже я вздрогнула. В классе воцарилась мертвая тишина. Можно было услышать полет мухи.

Джемиле, потупившись, медленно подошла к нам. Это была симпатичная девушка лет шестнадцати. Я замечала, что она всегда сторонится подруг, задумчиво бродит одна в пустынных уголках сада. И на уроках Джемиле тоже рассеянна и грустна.

Посмотрев на девушку вблизи, я поняла, что она страдает. В лице ее не было ни кровинки, губы побелели. Она часто моргала глазами, казалось, у нее дрожат веки.

— Джемиле, дай сюда письмо!

Шехназэ‑ханым гневно, нетерпеливо топнула ногой.

— Ну, чего ты ждешь?

— Зачем вам оно, ханым‑эфенди? Зачем?

В этом «зачем», в этом маленьком слове, звучал тоскливый протест.

Резким движением Шехназэ‑ханым протянула руку, разжала пальцы девушки и вырвала письмо.

— Так, а теперь иди на свое место!

Шехназэ‑ханым бросила взгляд на адрес, и брови ее чуть сдвинулись. Однако она тут же взяла себя в руки. В классе по‑прежнему царила гробовая тишина, но чувствовалось, что девушки взволнованы.

— Письмо от брата Джемиле, который в Сирии! — сказала Шехназэ‑ханым. — Но так как она повиновалась мне не сразу, я отдам ей письмо только завтра.

Ученицы опять склонились над учебниками.

На пороге я украдкой обернулась. Несколько девушек на задних партах собрались в кружок и о чем‑то перешептывались. Джемиле сидела, положив голову на парту, плечи ее легонько вздрагивали.

В коридоре я сказала Шехназэ‑ханым:

— Вы очень строго наказали девушку. Как она будет ждать до завтра? Кто знает, как ей сейчас мучительно и тяжко!

— Не беспокойся, дочь моя, — ответила муавинэ‑ханым. — Джемиле поняла, что никогда не прочтет письмо.

— Как, Шехназе‑ханым? Разве вы не отдадите ей его? Ведь это от брата!

— Не отдам, дочь моя.

— Почему же?

— Потому что оно не от брата. — Шехназэ‑ханым понизила голос и продолжала: — Джемиле — дочь довольно состоятельных родителей. В этом году она влюбилась в молодого лейтенанта. Но отец слышать не хочет об их помолвке. И дома и в школе девушка находится под надзором. Лейтенанта отправили в Бандырму. Мы стараемся постепенно излечить девушку. Но офицер без конца бередит ее рану. Уже третье письмо попадает мне в руки.

Мы вошли в кабинет Шехназэ‑ханым. Она резким движением скомкала письмо, открыла дверцы печки и швырнула туда комок бумаги.

Была уже полночь. Я сидела в комнате для дежурных учителей и никак не могла уснуть. Наконец я решилась. Отослав под каким‑то предлогом дежурную служанку, я направилась в кабинет Шехназэ‑ханым. Там было пусто, сквозь незанавешенные окна падал тусклый лунный свет. Дрожа, как воришка, я открыла печную дверцу и нашла в куче порванных, смятых бумаг письмо бедной Джемиле.

Мне нравится во время ночных дежурств, когда все спят, бродить по пустым коридорам, темным, безмолвным спальням. Я укрываю девушку, разметавшуюся во сне, поправляю у больной ученицы матрац, бедную мучит кашель даже во сне, и я тихонько касаюсь ладонью ее горячего лба. Я смотрю на девушку, каштановые волосы которой рассыпались по подушке, и спрашиваю себя, какая радость, какая надежда вызвали улыбку на ее тонких полуоткрытых губах? Мне кажется, что эту темную, безмолвную спальню, спящих девушек окутал тяжелый сонный туман. И чтобы не рассеять его и не нарушить покой спящих, которым рано еще просыпаться от безмятежного сна, я ступаю на цыпочках, и сердце мое стучит тихо‑тихо.

Подойдя в ту ночь к кровати Джемиле, я поняла, что бедняжка только что заснула. Слезы на ее ресницах еще не успели высохнуть. Я тихонько склонилась над ней и прошептала:

— Славная маленькая девочка, кто знает, как ты обрадуешься, когда утром найдешь в кармане своего передника письмо от возлюбленного! Ты будешь спрашивать, какая добрая фея принесла этот листочек, который ты считала навеки потерянным. Джемиле! Это не фея! Это всего‑навсего несчастная неудачница. Ей суждено вечно сжигать письма от ненавистного ей человека, сжигать вместе с частицей своего сердца.

 

Б…, 20 мая.

 

Вчера в училище кончились занятия. Через три дня — экзамены.

Все женские школы Б… устроили сегодня по случаю праздника мая гулянье на берегу речки, протекающей в часе ходьбы от города.

Я не люблю шумные увеселения, поэтому решила никуда не ходить и провести день у себя в саду. Но Мунисэ, увидев толпы школьниц, проходившие по улицам с песнями, надулась. Я стала успокаивать ее. Вдруг в ворота постучали. Оказалось, что это моя сослуживица Васфие и несколько учениц с последнего курса. Директор послал Васфие, приказав во что бы то ни стало доставить меня к месту гулянья. Молодая женщина рассказала, что Реджеб‑эфенди разгневан. «Клянусь вам, — кричал он, — я специально для нее велел нашпиговать козленка, сделать халву. Что за безобразие?! Нельзя так, милые, нельзя!»

Что касается моих учениц, то их послали девочки старшего курса с таким требованием: «Если Шелкопряд не придет, мы все уйдем с гулянья!»

Шелкопряд — это мое новое имя. Чалыкушу уже нет. Теперь появился Шелкопряд. Ученицы старших курсов не боятся называть меня так даже в лицо.

Честное слово, это прозвище задевает мое самолюбие, мое учительское достоинство. Я не жаловалась бы, если бы оно не вышло за стены школы. Но вчера, когда я проходила мимо какой‑то кофейни, грубый мужчина в шароварах

и минтане[82], по слухам очень богатый торговец шелком, закричал на всю улицу:

— У меня восемь тутовых садов!.. Да будут все они жертвой такому Шелкопряду!..

От стыда я готова была провалиться сквозь землю. Ноги моей больше не будет на той улице.

Я была в затруднении: если заупрямлюсь, откажусь, скажут, что я кривляюсь, начнут насмехаться. Пришлось надеть чаршаф и пойти следом за посланницами.

Берег реки напоминал луг, усыпанный ромашками. Ученицы младших классов были в беленьких платьицах. Господи, как много, оказывается, в этом месте женских школ! По узким тропинкам, извивающимся меж зеленых садов, нескончаемым потоком шли ученицы, распевая марши.

Учителя‑мужчины уединились в рощице на противоположном берегу речушки. С нами остался только Реджеб‑эфенди. Он бродил по лужайке в своей неизменной голубой ляте, размахивал огромным черным зонтиком и, покрикивая, отдавал распоряжения поварам, сооружающим в стороне очаг из камней. Учительницам и взрослым девушкам хотелось снять чаршафы и порезвиться с непокрытой головой. Они долго уговаривали Реджеба‑эфенди пойти к мужчинам. В конце концов им удалось прогнать его.

Сегодня я почему‑то не могла развлекаться со всеми. Беззаботное веселье этих девушек, их радость нагоняли на меня грусть и задумчивость.

Рядом девочки начальной школы пели под музыку. Чуть поодаль молоденькие девушки, толкаясь и крича, кидали мяч или играли в разбойников. Еще дальше ученицы, столпившись в беспорядочную кучу, аплодировали своей подружке, которая читала стихи, а может быть, произносила речь.

Мунисэ исчезла в толпе, разве станет шалунья скучать возле меня? Неподалеку, на краю оврага, росло несколько каштанов, там молодые учительницы и старшеклассницы устроили качели. Среди густой листвы мелькали разноцветные платья, повсюду слышны были громкий крик и смех.

Незамеченной мне удалось спуститься к реке, я уселась в тени большой скалы. На берегу меж камней росли тощие желтые цветочки. Я срывала их и бросала в воду, плескавшуюся у моих ног. Мысли мои были где‑то далеко‑далеко.

Вдруг сзади кто‑то закричал тоненьким голоском:

— Нашла!.. Шелкопряд здесь!..

Оказалось, меня разыскивали, чтобы качаться на качелях. Почти насильно девушки отвели меня к каштановым деревьям. Я отказывалась: «Не могу, устала, не умею!» Но разве их уговоришь. Ни мои коллеги, ни ученицы слушать ничего не хотели. Мюрювет‑ханым, та самая учительница с черными проницательными глазами, изъявила желание во что бы то ни стало покачаться со мной. Мы забрались на доску. Но у меня ничего не получалось: руки дрожали, колени подгибались. Бедняжке Мюрювет пришлось порядком потрудиться, чтобы раскачать качели. В конце концов она отказалась:

— Все напрасно, мой Шелкопряд! Ты действительно боишься качелей. Побледнела, как полотно. Еще упадешь…

Во время обеда Реджеб‑эфенди был с нами. От него тоже не ускользнуло мое грустное настроение. Он все время кричал мне:

— Эй, ты чего не смеешься, проказница? Когда я говорю: «Не смейся!» — ты хохочешь. А почему теперь такая хмурая?

Он не оставлял меня в покое и после обеда, — специально для меня велел притащить из школы самовар и хотел собственноручно заварить чай.

Вдруг одна из учительниц издали позвала меня. Я подошла. Учительница сказал:

— Мы послали служанку, и она принесла тамбур[83]. Надо уйти подальше и заставить Шейха Юсуфа‑эфенди сыграть нам. Только как‑нибудь избавься от этого пустомели.

Действительно, такой случай нельзя было упускать. Музыка Шейха Юсуфа‑эфенди все больше и больше захватывала меня. Бедный учитель долгое время болел и не появлялся в школе… Несколько дней назад мы узнали, что композитор встал с постели. И вот сегодня он захотел вместе со всеми принять участие в весеннем празднике.

Наши учительницы под каким‑то предлогом отозвали Шейха Юсуфа‑эфенди от мужчин. Всего нас набралось человек десять. Стараясь быть незамеченными, мы направились по узенькой тропинке вдоль реки.

Шейх Юсуф‑эфенди выглядел хорошо, он был оживлен, весел и даже подтрунивал над теми, кто беспокоился, не устал ли он.

— Пусть эта тропинка тянется до бесконечности! — говорил он. — Все равно не устану. Сегодня я чувствую себя сильным и бодрым!

Кто‑то из нашей компании шепнул мне на ухо, что мужчины, уединившись, пили водку, и Шейх Юсуф‑эфенди тоже выпил несколько рюмок. Возможно, бодрость Шейха и была в какой‑то степени результатом действия спиртного.

Минут через пятнадцать мы дошли до разрушенной водяной мельницы. Это место называлось Водопад. Скалистые берега речушки неожиданно сужались, образуя глубокое ущелье, куда редко заглядывали лучи солнца. Поэтому казалось, будто под водой только что наступил рассвет.

Мы могли быть уверены, что здесь нас никто не услышит. Шейха Юсуфа‑эфенди усадили под густым ореховым деревом и дали ему в руки тамбур.

Я примостилась чуть поодаль на скале, вокруг которой, пенясь, бежала река. Но приятельницы опять не дали мне покоя.

— Нет, нет, иди сюда! — закричали они. — Непременно иди к нам!

Меня посадили напротив композитора. Тамбур зазвенел. Эта музыка всю жизнь будет звучать в моих ушах! Учительницы полулежали на зеленой лужайке. Даже у наиболее бесчувственных дрожали губы, а на глаза навертывались слезы. Я шепнула Васфие, прижав губы к ее каштановым волосам:

— В первый раз я услышала игру Шейха в училище. Конечно, это было прекрасно, но не так, как сейчас.

Грустный взгляд Васфие сверкнул многозначительной улыбкой.

— Да, — сказала она. — Это потому, что Юсуф‑эфенди никогда в жизни не был таким счастливым и в то же время несчастным, как сегодня…

— Почему? — удивилась я.

Васфие пристально посмотрела мне в глаза, потом опять склонила голову мне на плечо и сказала:

— Молчи. Давай слушать.

Сегодня Шейх Юсуф‑эфенди играл и пел только старинные песни. Я прежде никогда не слышала их. Каждый раз, когда он кончал, мое сердце замирало: «Все… Неужели больше не споет?!» Но песни сменяли одна другую. Глаза композитора были полузакрыты, щеки заметно побледнели и покрылись испариной. Я не могла отвести взора от этих полузакрытых глаз. Вдруг я увидела, что по его впалым щекам поползли слезы. Сердце мое защемило: разве это не грех — так утомлять больного человека? Я не выдержала и, когда после очередной песни наступила пауза, сказала:

— Может быть, вы отдохнете немного? Вы так взволнованы… Что с вами?

Шейх Юсуф‑эфенди ничего не ответил, только взглянул на меня печально своими чистыми детскими глазами, подернутыми слезой, и снова прислонил голову к грифу тамбура. Он запел новую песню:

Моя светля любовь, не открывай мне уста, не надо!

Не проси меня петь никогда, сердце полно муками ада.

Жестокая, не перечь мне. В тебе лишь отрада.

Не проси меня петь никогда, сердце полно муками ада.

Юсуф‑эфенди закончил песню, и голова его обессиленно склонилась на тамбур. Все растерялись. Я сказала:

— Это мы виноваты. Не надо было так утомлять его.

Перепрыгивая с камня на камень, я кинулась к реке, чтобы намочить платок. Это был легкий обморок, пожалуй, даже просто головокружение. Когда я подошла к Шейху Юсуф‑эфенди с мокрым платком, он уже открыл глаза.

— Вы нас напугали, эфендим, — сказала я.

Композитор слабо улыбнулся и ответил:

— Ничего… Со мной это случается.

Мне показалось, что коллеги мои ведут себя как‑то странно. Они многозначительно поглядывали на меня, перешептывались.

Назад наша компания возвращалась той же дорогой. Мы с Васфие шли позади всех.

— С Шейхом Юсуфом‑эфенди что‑то происходит, — сказала я. — У меня такое впечатление, будто он тайно страдает.

Васфие опять глянула на меня многозначительно и спросила:

— Ты со мной искренне говоришь, Феридэ? Не сердись, но я не могу поверить. Неужели ты ничего не знаешь?

Я изумленно уставилась в лицо приятельнице.

— Ничего не знаю. Зачем же скрывать?

Васфие не захотела верить.

— Как ты можешь не знать того, о чем говорит весь Б…?

Это рассмешило меня. Я пожала плечами.

— Тебе ведь известно, я живу уединенно, обособленно. Мне нет никакого дела до других.

Васфие схватила меня за руки.

— Феридэ, ведь Шейх Юсуф‑эфенди влюблен в тебя!

От неожиданности я даже закрыла лицо руками.

На берегу реки все еще продолжалось веселье. Девочки кричали, шумели, смеялись. Я незаметно отделилась от всех, свернула на узенькую тропинку, бегущую меж двух садов, и вернулась домой.

 

Б…, 25 июля.

 

Кажется, лето будет тянуться до бесконечности. Жара невыносимая. В городе не найдешь зеленого листочка. Все сожжено солнцем. Изумрудные холмы стали бледно‑желтыми. Под ослепительным летним солнцем они кажутся мертвыми, бесцветными. Можно подумать, что это огромные кучи пепла. Тоскливо. Тоскливо до смерти, хоть в петлю лезь. Город опустел. Ученицы разъехались. Многие наши учителя тоже на летние месяцы покинули Б… Незихе и Васфие присылают мне иногда из Стамбула письма. Они пишут, что Стамбул в этом году особенно красив, восхищаются Босфором, Принцевыми островами и надеются остаться там, если представится хоть малейшая возможность.

Откровенно говоря, мне тоже не хочется здесь оставаться. История с Шейхом Юсуфом‑эфенди сильно меня огорчила. Мне стыдно появляться среди людей. Когда начнется новый учебный год, я попрошу перевести меня в какое‑нибудь другое место. Согласна даже поехать в глушь. Пусть мне там придется туго, пусть надо много работать и я буду уставать. Это ничего. Лишь бы остаться наедине с собой.

 

Б…, 5 августа.

 

Вот уже второй раз я вижу, как мои ученицы выходят замуж. На этот раз обстояло иначе, чем в Зейнилер, когда мы отдавали Зехру за чабана Мехмеда. Сегодня ночью, в этот час Джемиле уже не лежит в своей постели с невысохшими слезинками на ресницах. В эту ночь, в этот час красивая головка Джемиле покоится на груди ее возлюбленного лейтенанта. Молодые люди проявили такую стойкость в своем чувстве, что их родители были вынуждены сдаться.

Джемиле, как и Зехру, я наряжала своими руками. Уже давно я упорно отказывалась бывать на вечеринках и гуляньях, но Джемиле пришла ко мне домой, целовала мне руки, умоляла. Интересно, догадалась ли она, что это я тогда ночью вложила в карман ее передника конфискованное письмо? Не знаю… Но в тот день, когда девушке удалось наконец склонить на свою сторону родителей, я была первой, кому она сообщила радостную весть. Думаю, она все‑таки догадалась.

Да, я сама нарядила Джемиле, сама накинула на нее дувак. В Б… есть обычай вплетать в волосы молодых девушек серебряные нити, какие обычно носят только невесты. Считают, что они приносят счастье. Несмотря на мой решительный протест, мать Джемиле вдела сбоку в мои волосы кусочек такой нити. Я ничего не могла поделать.

Мне очень хотелось взглянуть на лейтенанта. Я могла поверить счастью молодых, только увидев их вместе рука об руку. Но этому желанию не суждено было сбыться. Мне пришлось раньше времени уйти со свадьбы.

В тот вечер женщины, как всегда, тайком поглядывали на меня, перешептывались. С уст у них не сходило слово «Шелкопряд».

Жена председателя муниципалитета, толстая женщина, вся увешанная золотыми безделушками и бриллиантами, пристально глянула на меня, затем громко, так что даже я услышала, сказала соседкам:

— Этот Шелкопряд действительно способен погубить… Неспроста несчастный мучается!..

Нельзя было больше терпеть. Я извинилась перед матерью Джемиле и сказала, что больна и не могу остаться.

Невеста стояла в окружении нескольких моих коллег по училищу. Старушка показала в их сторону рукой.

— Учителя дают Джемиле советы и наставления. Ты бы тоже, барышня, сказала ей несколько слов.

Улыбнувшись, я согласилась выполнить это невинное желание, отвела девушку в сторону и сказала:

— Джемиле, мама просила, чтобы я, как твоя учительница, что‑нибудь посоветовала тебе. Лучшее наставление дало твое сердце. Я хочу посоветовать только одно… Смотри, дитя мое, если сейчас, перед тем как придет твой жених, вдруг кто‑нибудь сообщит, что на улице тебя ждет незнакомая женщина и хочет поговорить с тобой по секрету, не слушай никого, беги от этой женщины, спрячь свою голову на сильной груди лейтенанта…

Кто знает, как удивилась моим словам Джемиле! Она права. Даже сейчас я сама удивляюсь и спрашиваю себя, в чем смысл этих слов, точно услышала их от кого‑то другого.

 

Б…, 27 августа.

 

Сегодня вечером в нашем маленьком садике было веселье. Мы с Мунисэ пригласили на ужин семью Хаджи‑калфы. Ради шутки я попросила купить в городе несколько красивых бумажных фонариков. Мы повесили их на ветках миндального деревца над столом. Увидев это украшение, Хаджи‑калфа пришел в восторг:

— Эй, да ведь это не ужин, а праздник Десятого июля[84].

Я улыбнулась.

— Сегодняшний вечер — это мое собственное Десятое июля.

Да, этот вечер был праздником моего освобождения. Ровно год тому назад Чалыкушу вырвалась из клетки. Год — это триста шестьдесят пять дней. Как много!

В начале ужина я была очень весела, без конца смеялась, болтала. Я так шутила, что мадам из Саматьи задыхалась от хохота. Засветившееся радостью пухленькое личико Айкануш сделалось того же цвета, что мои фонарики. Хаджи‑калфа хлопал себя по коленям и заливался безудержным смехом.

— Уж не бесенок ли в тебя вселился, дочь моя?

Мы допоздна болтали в саду. На прощанье я подарила Айкануш и Мирату по красному фонарику и проводила гостей.

Мунисэ набегалась за день и клевала носом еще за столом, пока мы разговаривали. Я отправила ее спать, а сама осталась в саду.

Была дивная ночь. В соседних домах погасли огни. На фоне звездного неба вырисовывался черный, страшный горб горы. Я прижалась руками и лбом к холодной решетке сада. Кругом было тихо, безмолвно. Только внизу под обрывом еле слышно журчала речушка, не пересыхающая даже в такую жару. В ее воде отражался клочок звездного неба.

Свечи догорали в бумажных фонариках. Я чувствовала, как вместе с ними угасала и радость в моем сердце. Душа моя погружалась в глубокую, беспросветную тьму.

Я перебирала в памяти и светлые и темные дни минувшего года. Как все это было давно, господи! Как давно!

У меня крепкое тело… Оно безропотно переносит холод, страдания, другие тяготы. Возможно, я проживу еще сорок, даже пятьдесят лет. Возможно, и тогда мне придется праздновать печальную годовщину этой печальной победы. Как бесконечна жизнь, господи! Как долог этот путь!

Возможно, у меня тогда не будет даже Мунисэ. Волосы мои поседеют. Я буду надеяться, терпеть. Хорошо!.. Я согласна и на это. Но для чего? Чего я жду? В течение года я несколько раз не могла совладать с собой, плакала. Но ни разу еще в моих слезах не было такой горечи, как сегодня. Этой ночью слезы жгли мои щеки, как расплавленный свинец. Тогда плакали только глаза, а сегодня плачет мое сердце.

 

Б…, 1 октября.

 

Вот уже неделю идут занятия. Почти все наши учительницы вернулись в Б…, даже Васфие, которая любой ценой стремилась остаться в Стамбуле. Бедняжка так и не нашла вакантного места в столице. А вот Незихе повезло. Как‑то раз, в пятницу, они встретили на берегу Золотого Рога молодого офицера. Он проводил их до самого Фатиха. Мужчины, с которыми знакомились мои подружки, всегда отдавали предпочтение Васфие. На этот раз случилось то же самое. Офицер назначил ей свидание в парке, не помню каком. Но, как назло, у Васфие в этот день были гости. Не желая обманывать офицера, она попросила подругу:

— Дорогая Незихе, пойди вместо меня, предупреди, что я не могу быть сегодня, и сговорись о встрече на другой день.

Вернувшись вечером, Незихе сказала, что не встретила молодого человека. Но с девушкой творилось что‑то странное…

Через несколько дней все выяснилось. Незихе в тот вечер завоевала симпатию молодого человека, и через неделю они обручились.

Васфие мучительно переживала это событие. Ей было обидно, что любимая подруга обманула ее; вместе с тем она грустила, потому что осталась совсем одна.

Теперь она часто говорит мне, вздыхая:

— Ах, Феридэ‑ханым, какими замечательными подругами могли бы мы быть с вами! Как жаль… Вы очень славная, веселая, общительная девушка, но у вас нет вкуса к жизни…

Когда вылупятся птенцы, в гнезде начинается веселая жизнь. Сейчас школа кажется мне именно таким гнездом.

Сильная гроза с молнией и громом, которая разразилась несколько дней назад, как рукой сняла мою преждевременную жизненную усталость, тоску, навеянную жарким, спокойным летом. Мне так легко! Я так весела!

 

Б…, 17 октября.

 

Вот уже дней десять льют дожди, да такие сильные! Погибли последние цветы, которые в начале весны радовались солнцу вместе со мной. Тогда их бледные стебли тянулись к свету, медленно наливались живительным соком, а сейчас они дрожат в саду, понурые, съежились под нескончаемым дождем, словно хотят сказать ему: «Хватит, довольно, перестань!»

Такой же плачевный вид был, вероятно, и у меня, когда я сегодня вечером вернулась из школы. Я промокла до нитки, чаршаф прилип к телу, чадра — к лицу. Прохожие на улице посмеивались, глядя на меня.

Мунисэ показалась мне чересчур бледной. Испугавшись, что она простудилась, я насильно уложила ее в постель пораньше и заварила липовый цвет. Девочка капризничала, подсмеивалась над моей мнительностью.

— Абаджиим, — говорила девочка, — что может холод сделать человеку? Разве ты забыла, как прошлой зимой ночью я спряталась в соломе?

Мне почему‑то не спалось. Уложив Мунисэ, я взяла книгу и легла на тахту, прислушиваясь к раздраженному говору дождя, который барабанил по крыше, шумел в водосточной трубе. Вот уже две недели продолжалась эта траурная музыка.

Не знаю, сколько времени прошло. Вдруг раздался сильный стук в дверь. Кто это мог быть в такой поздний час?

Я побоялась сразу открывать, прошла в гостиную и выглянула из джумбы[85]. У двери, стараясь укрыться от дождя, стояла высокая женщина. В руке она держала фонарь, прикрытый сверху клеенкой. Свет от фонаря отражался в лужах.

— Кто это? — спросила я.

Дрожащий голос ответил:

— Откройте, мне нужно повидать Феридэ‑ханым.

Открывая дверь, я вся тряслась. С того злополучного вечера в Стамбуле незнакомые женщины‑гостьи наводили на меня страх. Стоило мне узнать, что какая‑нибудь незнакомка ищет меня, как я сразу же начинала думать о дурном известии.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: