С моря доносится шепот. Кажется, что воркуют влюбленные. А теплое дыхание ночи, сжимающее мою грудь, вероятно, слетает с горячих губ молоденьких девушек, чьи головки покоятся на груди возлюбленных, а взоры устремлены в зеленые, потемневшие, словно ночное море, дорогие глаза.
В особняке меня приняли тепло и вежливо, как маленькую госпожу. Мой багаж никогда не был особенно тяжел, тем не менее я весьма признательна старому слуге, который не позволил мне тащить самой чемодан, выхватил его у меня из рук и принес в комнату.
Мунисэ еще слишком мала, чтобы понимать все эти тонкости. Роскошь особняка совсем ослепила ее. Когда мы поднимались наверх, Мунисэ хотела повторить шутку, которую часто проделывала дома. Посреди лестницы она схватила меня за подол и хотела стянуть вниз по ступенькам. Я поймала ее ручонку и шепнула на ухо:
— Мы у чужих, дитя мое. Вот если у нас опять будет свой дом, тогда можно…
Мунисэ поняла меня. Когда мы вошли в комнату, на ее красивом личике не было уже прежней радости. Какая чуткая душа у моей крошки! Она кинулась мне на шею, прижалась крепко‑крепко и стала целовать мое лицо.
Когда я закрывала окно, народу на набережной уже не было. Фонари погасли. Море, которое совсем недавно переливалось огнями, отступило назад, обнажив полосу песчаного берега, и, словно мирно спящий ребенок, положило свою голову на белую подушку скал…
Сегодня, когда я ехала сюда… Нет, об этом я не смею писать… Потом…
Каршияка, 7 октября.
В особняке Решита‑бея нам живется неплохо. Мои ученицы — две девушки, одна моего возраста, другая — чуть младше. Старшую звать Ферхундэ. Это копия своего папочки, но характер у нее очень капризный. В противоположность ей младшая, Сабахат, — красивая, как куколка, очень симпатичная девушка.
|
Одна из служанок как‑то сказала мне, многозначительно подмигнув:
— В то время покойная ханым‑эфенди была больна, и ее навещал молодой военный доктор. Конечно, ханым‑эфенди все время смотрела в лицо этому доктору, потому и родился красивый ребенок…
Больше всего я боюсь служанок. Зачем скрывать, разве я не одна из них? Я держу себя очень осторожно и не помыкаю ими. Поэтому они меня уважают. Однако думаю, тут сказывается и отношение ко мне Решита‑бея‑эфенди.
Мне очень не по душе, что особняк всегда гудит, как улей: гости не переводятся. Хуже того, Ферхундэ и Сабахат настаивают, чтобы я непременно выходила к каждому гостю. Но самое неприятное для меня то, что в особняке живет сын Решита‑бея‑эфенди — Джемиль‑бей, несимпатичный пустой молодой человек лет тридцати. Десять месяцев в году он транжирит деньги своего папаши в Европе, а два месяца живет здесь, в Измире. К счастью, эти два месяца уже на исходе, иначе я убежала бы из особняка еще три дня тому назад. Вы спросите почему? Все не так‑то просто…
Три дня назад Сабахат и Ферхундэ задержали меня в гостиной до позднего вечера. Распрощавшись с ними, я пошла к себе наверх. Было совсем темно. Вдруг на лестничной площадке третьего этажа передо мной вырос мужской силуэт. Я испугалась, хотела кинуться назад.
— Не бойтесь, барышня, — раздался голос Джемиля‑бея, — это я.
Из окна сбоку на лицо молодого господина падал слабый свет.
— Простите, бей‑эфенди, не узнала вас сразу… — сказала я и хотела пройти, но Джемиль‑бей шагнул вправо и загородил собой узкую лестницу.
|
— У меня бессонница, барышня. Вышел полюбоваться луной из окна.
Я догадалась о его намерениях, но сделала вид, будто ничего не понимаю, и хотела незаметно проскользнуть мимо. Однако надо было что‑то ответить, и я сказала:
— Да ведь сегодня нет луны, эфендим…
— Как нет, барышня? — зашептал Джемиль‑бей. — А эта розовая луна, которая сейчас появилась предо мной на лестничной площадке? Никакой лунный свет не может так заворожить!
Джемиль‑бей схватил меня за руки, его горячее дыхание ударило мне в лицо, и я инстинктивно отпрянула. Если бы не перила, за которые я успела ухватиться, мне пришлось бы лететь до первого этажа. Я больно ударилась обо что‑то и невольно вскрикнула.
Бесшумно, словно кошка, Джемиль‑бей опять подскочил ко мне. Я не видела его лица, но слышала, как тяжело и напряженно он дышит.
— Простите меня, Феридэ‑ханым… Вы ударились?
«Нет, ничего» — хотела сказать я. Вместо этого у меня вырвался глухой крик. Чтобы сдержать его, я поднесла ко рту платок и вдруг почувствовала, что он стал мокрым: из губы текла кровь. Видимо, в тусклом свете, падавшем из узкого окошка, увидел кровь и Джемиль‑бей. Голос его дрогнул:
— Феридэ‑ханым, я поступил низко, как самый презренный человек на свете. Будьте великодушны, скажите, что вы простили меня…
После безобразной выходки эти холодные учтивые слова вернули мне самообладание и ужасно разозлили.
— В вашем поведении нет ничего необычного, эфендим, — ответила я сухо.
|
— Уж так принято обращаться со служанками и сиротами‑воспитанницами. Соглашаясь на должность, которая мало чем отличается от положения прислуги или приживалки, я предусмотрела все. Не бойтесь, я не разболтаю, но завтра же под каким‑нибудь предлогом уеду отсюда.
Я повернулась и с безразличным видом поднялась по лестнице в нашу комнату.
Взять в руку чемодан, забрать Мунисэ, хлопнуть дверью и уйти — очень просто. Но куда?.. Прошло уже три дня, но я все еще не осуществила своего намерения и все еще здесь. Наступило время рассказать то, о чем я постыдилась написать даже у себя в дневнике.
Я приехала в Каршияка под вечер, когда уже начало темнеть. Конечно, лучше было бы дождаться следующего утра. Но я не могла поступить иначе.
В тот грустный вечер, когда я появилась здесь, особняк был полон гостей. Решит‑бей‑эфенди и его дочери решили показать всем свою домашнюю учительницу, словно только что купленную красивую безделушку. Все поглядывали на меня благосклонно и даже, кажется, с некоторой жалостью. Я держала себя скромно и вежливо, к чему меня вынуждало мое новое положение, и старалась произвести на всех самое хорошее впечатление. Неожиданно со мной случился легкий обморок. Смутно помню, как я присела на краешек стула и, стараясь сохранить на губах растерянную улыбку, на полминуты, а может, и того меньше, закрыла глаза.
Решит‑бей, его дочери, гости заволновались. Сабахат подбежала ко мне со стаканом воды и заставила сделать несколько глотков. Мы обе улыбались, словно шутили друг с другом.
Какая‑то пожилая женщина сказала насмешливо:
— Пустяки. Очевидно, это действие лодоса[96]. Ах, эти современные нервные изнеженные барышни! Стоит погоде чуточку измениться — и они блекнут, вянут, как цветы.
Гости приняли меня за неженку, которая боится трудностей, за избалованную болезненную девицу.
Я кивала головой, соглашаясь с ними. Я была им бесконечно благодарна за то, что они считали меня такой. Но я лгала им. Причиной этого легкого обморока было совсем другое. В тот день впервые за всю жизнь у Чалыкушу не было во рту ни крошки. Она была голодна.
Каршияка, 11 октября.
Сегодня к моим ученицам опять приехали гости из Измира: четыре девушки в возрасте от пятнадцати до двадцати лет. После обеда мы собирались совершить на лодке морскую прогулку до Байраклы. Но, как назло, едва мы вышли на улицу, начался дождь. Все приуныли, пришлось вернуться в гостиную. Юные барышни побренчали на рояле, посплетничали чуть‑чуть, потом разошлись парочками по углам и принялись шептаться, заливаясь изредка смехом, словно их щекотали.
Веселая и бойкая Сабахат придумывала всевозможные шутки, чтобы гости не скучали. На этажерке лежали альбомы с семейными фотографиями. Сабахат взяла один из альбомов, подозвала к столу всю компанию и принялась нас развлекать. Она показывала нам фотографии друзей семьи и вспоминала такие уморительные подробности из их жизни, что мы покатывались со смеху.
Она рассказала, как величественного пашу с огромной бородищей, всего увешанного орденами (вот такие, мне казалось, могли бы управлять вселенной), однажды поколотила веником собственная супруга.
— А теперь взгляните на этот снимок, — говорила Сабахат. — Важная дама, наша родственница. Но каждый видит — это провинциалка. Однажды, спускаясь по трапу с парохода на пристани в Кокарьялы, она оступилась, упала в море да как заорет с этаким провинциальным акцентом: «Спасайте мою дорогую жизнь! Погибаю!»
У Решита‑бея был молочный брат из Коньи; на его фотографию невозможно было глядеть без смеха: настоящий мулла в чалме и шароварах. Тут же лежала его другая фотография, где он изображался депутатом во фраке и с моноклем.
Мулла, сердито вытаращив глаза, смотрел на депутата, а депутат, скривив губы, насмехался над муллой. Это было так потешно! Я держала Сабахат за руку, чтобы она не перевернула страницу, и смеялась, как сумасшедшая.
Ферхундэ все подшучивала надо мной:
— Феридэ‑ханым, хотите, мы поженим вас? Станете женой такой замечательной личности! Сейчас он холост. Развелся со своей первой супругой и ищет ханым на европейский манер, достойную депутата.
Я, продолжая смеяться, отошла от стола и ответила:
— Сейчас же пишите письмо, Ферхундэ. Я согласна. Если даже его будущая жена не обретет счастья, то, во всяком случае, всю жизнь будет смеяться.
Сабахат перевернула еще одну страницу и поманила меня.
— Боюсь, Феридэ‑ханым, что, увидев эту фотографию, вы откажетесь от своего депутата.
Гостьи в один голос воскликнули:
— Ах, какой красивый! — и, размахивая руками, принялись за меня.
— Все напрасно, — сказала я, подходя к ним, — кто бы это ни был, я не откажусь от своего депутата.
Я склонилась над альбомом вместе со всеми девичьими головками и так же, как все, не могла сдержать легкого возгласа изумления. Из альбома на меня смотрело улыбающееся лицо Кямрана.
Над этой фотографией Сабахат не потешалась. Напротив, она очень серьезно и пылко начала объяснять подружкам:
— Этот господин — супруг моей тетки Мюневвер. Они поженились весной, когда мы были в Стамбуле. Ах, если б вы его видели! В жизни он в тысячу раз красивее! Какие у него глаза, какой нос! Скажу вам еще нечто более удивительное. Говорят, этот бей очень любил свою кузину. Это была маленькая, капризная и очень взбалмошная девушка. За это ее даже, кажется, прозвали Чалыкушу. Так вот эта самая Чалыкушу отвергла Кямрана‑бея. Сердцу не прикажешь… За день до свадьбы она убежала из дому, уехала в чужие края. Кямран‑бей месяцами ничего не ел, таял на глазах, все ждал неверную. Бедняга не понимал, что, раз она убежала накануне свадьбы, то уж никогда не вернется. Я присутствовала на обряде целования рук. Когда моя тетка Мюневвер подошла к своей свекрови, старая женщина не выдержала, очевидно, вспомнила эту странную Чалыкушу и разрыдалась, как ребенок.
Я слушала этот рассказ, облокотившись на рояль, молча, не двигаясь. А Кямран по‑прежнему улыбался мне из альбома.
Я тихо сказала:
— Бессердечный…
Сабахат обернулась ко мне:
— Вы очень правильно определили, Феридэ‑ханым. Девушку, которая не смогла быть верной такому красивому, такому благородному молодому человеку, нельзя назвать иначе, чем бессердечной.
Кямран, я тебя ненавижу. Если бы это было не так, услышав известие о твоей женитьбе, я бы лишилась чувств, плакала, убивалась. Но никогда в жизни я не смеялась так, как сегодня, никогда так не заражала окружающих радостью и весельем. Я бы назвала этот день самым счастливым в жизни, если бы со мной через несколько часов не случилось одно неприятное происшествие.
Под вечер дождь прекратился, и мы решили погулять в поле. Когда мы проходили берегом шумной речушки, кто‑то воскликнул, увидев на той стороне хризантему:
— Ах, какая прелесть! Если бы можно было достать!
Я засмеялась и спросила:
— Хотите, я подарю вам эту хризантему?
Река была опасная: глубокая и довольно широкая.
Девушка засмеялись, а кто‑то пошутил:
— Подарила бы, если б был мостик.
— По‑моему, ее можно перейти и без мостика, — ответила я и кинулась в воду.
Сзади раздались крики.
Кое‑как я перешла речушку, но хризантему мне все‑таки не удалось сорвать. У самого берега я поскользнулась и, чтобы не упасть, ухватилась за ветки колючего кустарника. Бедные мои руки, как я их изодрала!
Да, если бы не этот печальный случай, заставивший меня лить слезы в вечерних сумерках всю дорогу до особняка, я назвала бы сегодняшний день самым веселым и счастливым в моей жизни.
Кямран, я убежала в чужие края, так как ненавижу тебя. Но теперь ненависть душит меня, мне уже мало, что нас разделяет пространство: я хочу совсем убежать из этого мира, где ты живешь и дышишь.
Я твердо решила: ни за что не останусь в этом доме, поэтому часто бываю в Измире и наведываюсь в отдел образования. Два месяца назад я встретила здесь свою старую воспитательницу, сестру Берениш, которая еще в пансионе симпатизировала мне. Я рассказала ей о своих мытарствах. Вчера мы опять встретились с ней на пароходе.
Сестра Берениш обрадовалась:
— Феридэ, я уже несколько дней ищу тебя. Для нашего пансиона в Карантина нужна учительница турецкого языка и рисования. Я порекомендовала директрисе тебя. Комнату снимать не придется. Будешь жить при пансионате.
Сердце мое взволнованно забилось. Мне показалось, если опять попаду в этот мир фимиама, тяжких звуков органа, мне удастся вернуть частичку своего детства. Я ответила, не задумываясь:
— Хорошо, ma soeur, я приеду. Благодарю вас.
Сегодня, прежде чем отправиться в Карантина, я зашла в отдел образования за документами. Мне сказали, что заведующий отделом уже третий день разыскивает меня. Вот так всегда!
Увидев меня, заведующий закричал:
— Заставляешь ждать, дочь моя! Тебе повезло, есть хорошая вакансия. Поедешь в школу Кушадасы.
С одной стороны, спокойная жизнь пансиона, но — может быть, в Кушадасы меня действительно ждет хорошее место. Как быть?.. Ведь я уже дала слово работать в Карантина.
Минуты шли, а я все размышляла, что выбрать: тихую жизнь или, возможно, опять нужду и лишения? В трудностях есть своя прелесть. Я подумала о наших заброшенных малышах школьниках, чьи жизни калечатся в грубых руках. Эти несчастные, словно цветы, побитые морозом, ждут хоть немного солнца, немного ласки, чтобы согреться. Тому, кто дает им это тепло, они дарят любовь и признательность своих прекрасных сердец. Я чувствовала, что, несмотря ни на что, полюбила этих маленьких нищих. Разве Мунисэ не из их среды?
Да и два года самостоятельной жизни меня кое‑чему научили. Свет причиняет страдание больным глазам, счастье приносит боль раненому сердцу. Тьма — лучшее лекарство как для больных глаз, так и для разбитых сердец.
Я стала учительницей, чтобы заработать на жизнь. Мои расчеты оказались неверными. Человек этой профессии может в один прекрасный день умереть с голоду. Впрочем, это не страшно. Ведь моя работа позволяет мне делать добро людям. Разве это не счастье — жертвовать собой ради блага других? Да и невозможно воскресить умершие сновидения прошлого. Меня уже не волнует терпкий запах фамиама, а грустные аккорды органа, когда‑то звучавшие в моих ушах, умолкли. Я улыбнулась, подумав о будущих учениках в Кушадасы, лишенных любви и ласки, которых мне предстояло скоро увидеть, и сказала:
— Хорошо, бей‑эфенди, я поеду.
Мне не хотелось ничего говорить в особняке до тех пор, пока не придет приказ. Но один случай вынудил меня к этому. Экономка уже давно говорила со мной как‑то очень странно. Вчера ни с того ни с сего она сказала:
— Дочь моя, с каждым днем я люблю тебя все больше и больше. И не только я одна, все мы… Ферхундэ и Сабахат — девушки молодые, но они не украшают дом. После твоего приезда все стало по‑иному. У тебя чудесный характер: со знатными ты держишься как знатная, с людьми маленькими — как маленькая…
Я не придавала никакого значения этой болтовне, считая, что экономка просто говорит со мной как с коллегой. Но вечером в тот же день старая женщина вдруг разоткровенничалась.
— Дочь моя, — сказала она, — как бы нам сделать, чтобы ты покрепче привязалась к этому дому? У меня есть кое‑какие планы… Только смотри не подумай чего‑нибудь… Клянусь аллахом, со мной об этом никто ничего не говорил…
Мне было ясно: экономка действовала по чьей‑то указке. Но я не подала виду. Видимо, женщина стеснялась говорить напрямик и начала издалека:
— Наш бей‑эфенди не такой уж старый человек. Я знаю его с детства. Он не красавец, но представительный, богатый, да и характер у него неплохой… Без хозяйки дому придется худо. Не сегодня‑завтра Ферхундэ и Сабахат выйдут замуж… Не дай аллах, попадется какой‑нибудь ублюдок, — плохо нам будет. Феридэ‑ханым, девушка может выйти замуж за молодого человека с закрученными усиками, но такого богатого она не найдет. Ах, если б мы нашли для нашего бея подходящую девушку! Что скажешь, дочь моя?
Я помолчала и только горько улыбнулась. Мне всегда казалось, что Решит‑бей‑зфенди относится ко мне с уважением, придает большое значение моим занятиям с девочками. Он мог часами шутить с нами, играть в мяч. И выходит, все это… Мне вспомнились слова секретаря отдела образования: «Если бы Решит‑бей захотел, вас непременно назначили бы учительницей французского языка. Очевидно, у него какие‑то свои планы».
Несколько лет назад подобный разговор возмутил бы меня. Но теперь я только сказала как можно равнодушнее:
— Мы могли бы стать с вами свахами и найти Решиту‑бею хорошую невесту. Но жаль, что я на днях уезжаю в Кушадасы. Через несколько месяцев туда приедет мой жених, и мы отпразднуем свадьбу. Да пошлет вам аллах покой, моя дорогая… Хочу пораньше лечь… — и прошла мимо ошеломленной экономки к себе в комнату.
Кушадасы, 25 ноября.
Еще в Измире, перед тем как ехать в Кушадасы, я без конца радовалась и
говорила сама себе: «Кушадасы!.. Это так похоже на мое имя!..[97]Там я обрету душевный покои и счастье, которое ищу уже столько времени».
Предчувствие не обмануло меня. Я полюбила Кушадасы. И не за то, что это красивое местечко. Нет, Кушадасы не оказался, как я мечтала, экзотическим островом, где мы с Мунисэ, этим рыжим попугаем, будем жить мирно и одиноко, как Робинзон Крузо, не думайте, что мне здесь очень спокойно! Вовсе нет. Напротив, работать приходится больше, чем где бы то ни было. Так почему же? — спросите вы. Ответ немного смешной. Но что поделаешь, если это правда! Я люблю Кушадасы как раз за его неблагоустроенность и непривлекательность. Мне кажется, что природа, желая причинить человеку тайные душевные страдания, создала не только красивые лица, но также и красивые города, красивые моря…
Когда я месяц тому назад приехала в этот город и явилась в школу, старшая учительница, женщина лет пятидесяти, посадила меня перед собой и сказала:
— Дочь моя, в течение трех месяцев я потеряла двоих сыновей, отдала их черной земле. Это были такие крепкие ребята!.. Глаза мои не смотрят на этот мир. Тебя прислали к нам на должность второй учительницы. Ты молода и, по‑моему, образованна. Передаю школу тебе. Руководи ею как знаешь. У нас есть еще две учительницы, две старухи… От них толку мало.
Я обещала работать, не жалея сил, и сдержала слово.
Вчера старшая учительница сказала мне:
— Феридэ‑ханым, дочь моя, не знаю, как тебя благодарить. Ты трудишься в десять раз больше, чем обещала. За месяц наша школа преобразилась! Детей просто не узнаешь, расцвели, словно бутоны. Да наградит тебя аллах. Все тебя полюбили, начиная от малышей и кончая сослуживцами. Я и то иногда забываю свое горе и начинаю смеяться вместе с тобой.
Бедная женщина очень довольна и думает, что я работаю только потому, что ей этого хочется. Трудиться, отдавать себя целиком другим — как это чудесно! Чалыкушу стала совсем прежней Чалыкушу. Не осталось ни тягостной усталости, ни бунтарских протестов. Все прошло, как быстрое облако, затянувшее на минуту яркое солнце.
Мне уже не страшно, когда я думаю, что всю жизнь придется принести в жертву ради счастья чужих детей. Я отдала своим ученикам всю любовь, которая предназначалась тому, кого убили в моем сердце однажды осенним вечером, два года назад.
Кушадасы, 1 декабря.
Вот уже несколько дней у всех не сходит с уст слово «война». Так как все мои мысли поглощены школой, я сначала не обращала на это внимания. Но
сегодня в городке настоящий переполох: объявлена война[98].
Кушадасы, 15 декабря.
Полмесяца, как идет война. Каждый день в местный госпиталь прибывают раненые. Моя школа в трауре. Почти у каждого ученика кто‑нибудь в армии, или отец, или брат. Бедные ребята, конечно, не понимают по‑настоящему всего ужаса происходящего, но, как взрослые, сделались тихими, грустными.
Кушадасы, 20 декабря.
Какая неприятность, господи, какая неприятность! Сегодня по приказу командования школу заняли под временный госпиталь. Пусть делают, что хотят. Мне все равно. Но чем я буду заниматься, пока школу не откроют вновь? Как буду проводить время?
Кушадасы, 24 декабря.
Сегодня пошла в школу за книгами. Там такая неразбериха, что, кажется, потеряй человек не книгу, а самого себя, — и то не найдет.
Какая‑то сестра милосердия сказала:
— Давайте спросим у главного врача. Он, кажется, убрал несколько книг… — и распахнула одну из дверей.
Комната была сплошь уставлена пузырьками, склянками, аптекарскими ящичками, на столах лежали груды бинтов. Было очень шумно. Главный врач, сбросив с себя китель и засучив рукава, наводил порядок. Он стоял к нам спиной; я увидела только его шею и седые волосы. В такой обстановке было неудобно заводить разговор о книгах.
Я потянула сестру за рукав и сказала:
— Не надо.
Но она не обратила на меня внимания.
— Бей‑эфенди, вы нашли несколько французских книжек с картинками. Где они?
Старый доктор неожиданно рассердился. Не взглянув даже на нее, он так грубо, так непристойно выругался, что я закрыла лицо руками и хотела убежать. Но в этот момент доктор обернулся и воскликнул:
— Вай, крошка, опять ты?
Увидев его, я тоже не удержалась и закричала:
— Доктор‑бей! Вы же были в Зейнилер!
Я не преувеличиваю, это был настоящий крик.
Опрокидывая на своем пути пузырьки, доктор подошел ко мне, схватил за руки, притянул к себе мою голову и поцеловал в волосы сквозь чаршаф.
Мы виделись только один день, даже меньше, всего несколько часов. Но какая‑то внутренняя обоюдная симпатия связала нас. Через два года мы, как закадычные друзья, вернее, как отец и дочь, бросились друг к другу. Что делать? Человеческое сердце — такая непостижимая загадка…
Совсем как тогда в Зейнилер, Хайруллах‑бей спросил:
— А ну‑ка, шалунья, говори, что тебе здесь надо?
Его голубые, ясные, как у ребенка, глаза так чудесно сверкали под белесыми ресницами! И я так же, как в Зейнилер, улыбнулась ему прямо в лицо и ответила:
— Вы ведь знаете, что я учительница, доктор‑бей. Разъезжаю по стране. Теперь меня назначили сюда.
С беспредельной грустью в голосе, точно ему было известна вся моя жизнь, все, что у меня на сердце, доктор сказал:
— Ты все еще не получила известий, крошка?
Я вздрогнула, словно мне плеснули в лицо холодной водой, часто заморгала, стараясь казаться изумленной:
— От кого, доктор‑бей?
Старик нахмурился и погрозил пальцем:
— Зачем меня обманываешь, крошка? Твои губы научились лгать. Но глаза и лицо еще совсем неискушенные. О ком я говорю? Да о том, кто заставляет тебя кочевать из края в край…
Я засмеялась, пожала плечами.
— То есть, хотите сказать министерство образования? Но вы же знаете, учительница должна служить детям своей страны.
Доктор, как в Зейнилер, опять усомнился в искренности моих слов. Его доводы очень меня огорчили, и я запомнила их слово в слово.
— В таком возрасте?.. С такой внешностью?.. С таким лицом?.. Хорошо, пусть так, крошка, пусть так. Только не будь дикаркой…
Доктор забыл про свои лекарства, я — про свои книги. Мы продолжали наш разговор.
— Так ты учительствуешь в этой школе? Не так ли?
— Как нехорошо, что вы забрали нашу школу, доктор‑бей!
— Я думаю о другом. Как называлась та злополучная деревня, где я обучал тебя профессии медсестры? Помнишь? Ну, а теперь будешь мне помогать? Да и разница небольшая: у тебя маленькие мартышки, у меня — мои дорогие медвежата. Душой они очень похожи друг на друга. И те и другие искренние, простодушные, чистосердечные. Время‑то сейчас какое! Война. Помогать моим медвежатам более благородное дело.
Он неожиданно улыбнулся, и мне стало радостно и легко на душе. Да, да, пусть у меня будет дело, которому я смогу отдавать свои силы, свою любовь.
— Я согласна, доктор‑бей. Приступлю, когда скажете.
— Да хоть сейчас. Посмотри, что здесь натворили. Будто работали не руками, а…
Последовало грубое, неприличное слово. Я смутилась и сказала:
— С одним условием, доктор‑бей: вы не будете при мне выражаться, как солдафон.
— Постараюсь, крошка, постараюсь, — улыбнулся доктор. — Но если иной раз вдруг не сдержусь, ты уж извини меня.
Мы с доктором до самого вечера приводили в порядок госпиталь и готовились к приему раненых, которые, как нам сообщили, должны были прибыть на следующий день.
Кушадасы, 26 января.
Вот уже месяц, как я работаю сестрой милосердия у доктора. Война продолжается. Раненые нескончаемым потоком поступают в госпиталь. Работы столько, что иногда я не прихожу домой ночевать. Вчера всю ночь пришлось ухаживать за тяжело раненым пожилым капитаном. Под утро я так устала, что заснула прямо в кресле в аптекарской комнате.
Сквозь сон я почувствовала, как до моего плеча кто‑то дотронулся. Открываю глаза — Хайруллах‑бей. Он боялся, что я продрогну, и осторожно набросил на меня легкое одеяло.
Голубые глаза доктора ласково улыбались. Но в лунном свете его лицо казалось таким бледным и утомленным.
— Спи, крошка, спи спокойно…
Как приятны были мне эти слова! Я хотела что‑то ответить, выразить доктору свою признательность, но усталость и сон одолели меня. Я только улыбнулась и снова закрыла глаза.
Я очень полюбила старого доктора, несмотря на его недостатки. Во‑первых, он любит непристойно выражаться. Правда, окружающие часто заслуживают этого, но есть ли оправдание сквернословию? С его языка иногда срываются такие неприличные слова, что я убегаю и по несколько дней потом не смотрю ему в лицо.
Доктор сам знает о своем пороке.
— Не обращай внимания, крошка. Такова уж солдатская служба.
Хайруллах‑бей напоминает мне маленького ребенка, которому все прощается за его простодушное раскаяние и милую застенчивость.
Второй недостаток, по‑моему, еще более ужасен, чем первый. У этого грубого человека поразительно тонкая душа. Он мастерски выуживает у людей признания о самом сокровенном, о чем они боятся говорить даже самим себе. Он знает почти все мои приключения, хотя я стараюсь ни с кем не делиться своими секретами. Сама того не замечая, я все ему рассказала. Иногда он задавал мне вопросы, обычно я отвечала очень коротко и сухо. А доктор собирал по словечку и все узнал.
Хайруллах‑бей одинок. Лет двадцать пять назад он женился. Через год жена умерла от тифа. С тех пор он живет холостяком. Родился доктор на Родосе. Однако в Кушадасы у него есть какое‑то поместье. Словом, этот человек не нуждается в жалованье полковника. Он гораздо больше тратит на больных из своих личных средств. Например, позавчера я прочла раненому солдату письмо из дому. Старая мать писала, что нищета и голод совсем задушили их, дети пошли по миру. Выслушав письмо, солдат глубоко вздохнул.
Хайруллах‑бей осматривал рядом раненого. Неожиданно он обернулся.
— Вот это мне нравится? На что же вы надеетесь, когда плодите толпы нищих?
Злая шутка стрелой вонзилась в мое сердце. Будь это не в палате, я непременно отчитала бы доктора. Однако немного погодя он сам заговорил о письме:
— Крошка, узнай осторожно адрес матери того медвежонка. Пошлем пять — десять лир.
Мне кажется, старый доктор служит в армии не из чувства долга и не ради денег. У него только одна страсть: любовь к бедным, несчастным солдатам, которых он называет «мои дорогие медвежата». Не знаю почему, но он старается скрыть эту любовь, словно в ней есть что‑то постыдное.
Кушадасы, 28 января.
Когда я сегодня утром пришла в госпиталь, мне сказали, что привезли четырех тяжело раненых офицеров. Хайруллах‑бей искал меня.
Всегда, когда предстояла сложная операция, доктор брал в ассистентки только меня.
— Конечно, — говорил он, — нехорошо показывать тебе такие страшные вещи, крошка, но ведь надежнее тебя никого нет. Другие только раздражают меня, заставляют кричать, и я сбиваюсь.