Производственный конфликт




 

 

Прохор Данилович Шуйский, инженер отдела снабжения и сбыта фабрики гибких грампластинок, 65 лет

 

Меня окружают сильные герои. Одни супермены. Одни красавцы с бронзовыми лицами «агфа-колор» и крепкими раздвоенными подбородками. Их плечи и стянутые ремнями талии! Они глядят на меня с экранов, с плакатов, призывающих к перевыполнению норм, с обложек героических книг и со спичечных коробков. Что рядом с ними я? Тля, мелкое насекомое, мотылек, порхающий среди листьев в летний день. Лишь бы не лил дождь и не слишком жарко грело солнышко. Я и перебираю крылышками, сучу ножками, перепархиваю с цветочка на цветочек. Волка ноги кормят, пчелу крылышки, меня телефонный аппарат. У волка есть зубы, у пчелы жало, у безобидной коровы-кормилицы рога, а что у меня? Голенький родился на свет. Ручки, ножки. Зубки выпали сначала в шесть лет, потом в шестьдесят. Даже укусить нечем. Чтобы беленькую корочку с маслом прожевать, пришлось вставлять дорогостоящие протезы. Конечно, бутылочку коньячка протезисту, коробочку шоколадных конфет медсестре, чтобы сделали получше, без этого не обойдешься. Но в принципе — все бесплатно. Ничего от себя отрывать не надо. Я достаточно в жизни потопал. Я человек пожилой, на кефирец, на бутылочку сухонького винца в ресторане, на свежий галстук — чтобы освежить свою привядшую личность, — это моя зарплата, она мне пригодится. А все остальное, будьте любезны, как ветерану пусть предоставляет мне государство. Я сам слежу, как распределяются общественные фонды потребления. Я знаю, как их потреблять. Мое вынь да положь. А не положишь, я и сам возьму, отниму, отпрошу, отканючу, откушу, не промахнусь! Волк — он зубками отгрызет. Зайчик отхрумкает, кротишка, подслеповатый браток, откопает, нароет, котик подкараулит, по запаху, по шуршанию отыщет. А я, бедный?.. Чего у меня? Головушка у меня светлая. Тонко и хитро устроенная на всяческие каверзы, на разнообразные извивы мысли. А чтобы мысли не пропадали, не путались, не исчезали втуне, а прорастали, стебельки их соком наливались, а потом и колосились, принося урожай, становились достоянием общественности, простенький прибор подарили мне развитие цивилизации и человеческий прогресс: тридцать пять копеек в любом киоске, на почте, в табачном ларьке — тоненькая шариковая ручка. Дешевенькая, без украшений и замысловатостей. Чернильная паста может быть любой: и красной, и зеленой, и черной. Но я уважаю традиционный цвет — синий: скромненько, привычно, со вкусом. А почерк у меня гладкий, округлый, хорошо читаемый, стандартный. И, если я чуть постараюсь, наклон буквочкам не вправо, а влево дам, а саму буквенную гарнитуру чуть подработаю под печатную, ни один следователь, ни одна лихая ищейка, ни один эксперт авторство мое не определит, не отыщет, не откроет. Так зачем же мне эти неудобные предметы: рога и копыта, клыки, жало, иглы, как у дикобраза, клюв, как у орла, и когти, как у пантеры? У меня голова и шариковая ручка. А листик бумаги я беру из левого ящика своего письменного стола. Из-за одного листочка бумаги наше многосильное государство не пострадает. Оно богатое. А если особо важная мысль нагрянет мне в голову, я вечерком, часиков в девять, захожу в кабинет начальника, зажигаю в кабинете люминесцентное освещение, беру из левого ящика начальнического письменного стола бумагу «верже», выбираю из стаканчика шариковую ручку помягче с пастой синего цвета и пишу в инстанции. А там умные люди внимательно читают, размышляют над прочитанным, проверяют мои сигналы и аккуратно подшивают в соответствующие папочки. А еще, конечно, звоню я по телефону — тоже высокое завоевание цивилизации — и даже в другие города…

 

Борис Артемьевич Макаров, директор фабрики гибких пластинок, 40 лет

 

Ну почему? Результаты голосования оказались для меня неожиданными и одновременно предвкушаемыми. Разве я изменился за год? Я не распинался об уже сделанном, не хвалил всех огульно, скопом, не стремился польстить влиятельным в коллективе людям. Как и в прошлом году, я честно говорил то, что я, как руководитель предприятия, думал, Такой результат! Может быть, теперь вернется и это? Ведь душа немножечко успокоилась. Мне говорили, назначая на должность: «Вы будете первый директор, сочиняющий музыку». Ведь, в конце концов, был Антон Рубинштейн директором консерватории? Ну что ж, от меня остался один директор. А вообще, вряд ли радует меня сегодняшний результат. Лишь один голос против. Убедил ли я всех, что надо работать по-новому, или сломал, подмял под себя? Кто этот один: принципиальный враг или принципиальный друг? Я знаю свой недостаток. У меня нет на работе друзей, к которым бы я относился стабильно. У меня за спиной говорят: «У шефа любимчики и пасынки». Это верно. У меня действительно есть любимчики. Я люблю, а когда люблю, то захваливаю, даю поблажки, иногда выгораживаю, но только тех, кто сегодня хорошо работает. Однако и свою досаду на плохо сделанное человеком дело я переношу на самого человека. Разговаривая с ним, я часто не могу поднять глаз от стола. Я знаю, человек в моих глазах прочтет ненависть. Я злопамятен на дело. Он прочтет в моих глазах ненависть и в лифте, и в столовой, хотя человек я, наверное, воспитанный, буду говорить ровным ласковым тоном. Глаза выдадут меня. Матушка с ее скрупулезной крестьянской честностью наградила меня ею. Ах мама, мама… Она постоянно говорит мне: «Будь добрее к людям, мягче. Непутевый ты у меня. Ни семьи, ни друзей, одна чертова твоя работа. Не забывай, что у людей, с которыми ты служишь, много других забот. Ты подумай только, Боря, ведь после работы они все идут по магазинам, толкаются в очередях. Это тебе надо мало, потому что ты в личной жизни нетребовательный, а ведь у них у всех дети… А дети требуют… Новых штанишек, сходить с ними в кино, в зоопарк. Ведь твои сотрудники после работы бегут в детские сады за ребятней. Ты злишься на молоденьких девушек, потому что они опаздывают на работу и под разными предлогами стремятся улизнуть минут на пятнадцать пораньше, но ведь им замуж надо выйти. Они с танцулек приходят поздно…»

«Мама, — говорю я, — но ведь ты помнишь меня в молодости».

«Ты тоже опаздывал на лекции в институт, потому что до часу ночи стоял с Наташкой в подъезде у батареи…»

Кто же этот один, который вычеркнул мою фамилию из избирательного бюллетеня? Узнать бы… Я бы ему показал… Вот так, Боренька, лезет из тебя подсознание.

А секунду назад распинался, что это твой принципиальный друг. Поскреби себя посильнее, еще какие-нибудь откровения выкопаешь. Так что ты с этим «принципиальным другом» сделаешь? У тебя же тысяча иезуитских способов на работе замордовать человека. Сам себе расскажи, какие ты прелестные выкидывал кунштюки с членами твоего же коллектива. Ты у нас мудренький, недаром вооружен знаниями о всех коллизиях из художественной литературы, психологии, науки об управлении. Ты ведь все читаешь, голубчик, наматываешь на ус. Знаешь, как вызвать у работника синдром неуверенности в себе, боязнь начальства, которое ему в данный момент улыбается. Вспомни, родненький, как ты полгода травил вечно опаздывающего, неряшливого, несобранного Яшу Зайонца. Ведь ему пятьдесят лет, а тебе только сорок. Усталости в нем на десять лет больше. Лысоватый, толстый, волоча матерчатую сумку, в которой вперемешку были рукописи, магнитные пленки, фотографии, обезжиренные сырки, бутылки с кефиром ему, диетчику, на обед, он вбегал в здание минут на двадцать позже, а ты ему сразу: «Яков Зиновьевич, будьте любезны объяснительную записку». Хоть бы раз его отругал, посидел с ним, побеседовал, узнал, как он живет. Ты даже ни разу выговора ему не объявил, ты только аккуратно эти объяснительные записочки подшивал в отдельную папку, а когда их накопилось много, ты на корешке папки не поленился, сам, не доверил секретарю, фломастером, четкими заметными буквами написал «Зайонц» — и эту папку поставил на книжную полку позади своего кресла, поставил так, что во время всех заседаний, которые проходили в твоем кабинете, эта надпись бросалась в глаза. И как же этот бедный Яша полгода, сидя у тебя в кабинете, не сводил с этой надписи глаз. Что в ней, в этой папке? Что замыслил шеф? Куда же он, Яша, устроится? На какую работу? Что он еще умеет? Ведь он всю жизнь выпускал грампластинки. Вел переговоры с певцами, с композиторами, заказывал тексты на конверты, подбирал фотографии. У тебя, голубчик, были тысячи иезуитских приемов. И ты хотел, чтобы тебя за них все полюбили? Ах, святой наивный человек. Бедный мальчик, на прошлом перевыборном собрании, после того как случилась пьянка, тебе накидали десять черных шаров и не выбрали тебя, руководителя, в бюро. Обидно? Да, Боренька, обидно. Дело-то ведь шло прекрасно, как никогда в этой конторе, выгоняли план, у всех была премия, а с настроеньицем было хуже. Но ты не ожидал, что так все повернется.

Как только прошлый раз объявили результат голосования, все оторопели. У тебя хватило выдержки со спокойным лицом только дойти до кабинета. И ярость. Ах, бездари, нечестные люди. Я за них вкалываю, работаю день и ночь. Правлю ошибки, переписываю тексты, рыскаю по зарубежным каталогам, выискивая исполнителей, а они в тайном сговоре пытаются испортить мне судьбу, пытаются лишить любимой работы, чтобы им жилось вольготно, чтобы никто не контролировал их по утрам, не заглядывал в кабинеты в конце рабочего дня, чтобы шпарили они миллионными тиражами певцов, с которыми выпивали и которых приглашали в качестве свадебных генералов на свои дни рождения в утеху родственникам. За то, что я уволил одну уродину, гнусную бабу, которая мутила воду, они решили устроить мне эту молчаливую головомойку? Каждый из этих десяти, наверное, испугался за себя. Я им покажу! Я им отомщу! Я их всех разгоню! Что же, я не найду против каждого зацепки? Главное — по свежим следам установить, кто голосовал против. Я взял лист бумаги и по памяти написал список из тридцати фамилий. Это все, кто был на собрании. Второй лист бумаги. Справа — кто наверняка голосовал «за», слева — «против»…

Теперь тебе тоже хочется найти одного. Десять человек были не правы, и один тоже не прав? Но ведь и в этом году все десять человек работают на тех же местах. Ты у нас святой. Ну-ка, обопрись о спинку своего вертящегося начальнического кресла… Крылышки не мешают?..

 

Игорь Константинович Михайлов, заведующий ОТК, парторг фабрики, 58 лет

 

Пронесло. Борис, наверное, сидит у себя в кабинете, не включая света, и тупо улыбается. Он, наверное, думает, что доказал всем, какой он хороший. Завтра доложу руководству о результатах выборов, и руководство тоже ахнет. Как же так, еще год назад… В этом году он снова лидер. Руководитель, имеющий полную поддержку в коллективе. Вот, дескать, молодец! Вот, дескать, как воспринял критику! Доказал, что его линия поведения, его стиль поведения на работе правильные. Это не он доказал. Это я за него доказал. Мне только стоило это открывшейся язвы желудка. Но верь он же мне нравится, этот пацан, мальчишка, фанфарон. Каким скромненьким явился он к нам три года назад! Моложавый, подтянутый, улыбающийся. Его представлял начальник управления культуры. Мы все сидели на стульях в его будущем кабинете, не такие уж все молоденькие, как он, проработавшие здесь не один десяток лет, знающие все и сменившие не одного начальника, и, доброжелательно улыбаясь, недоброжелательно думали: какова же окажешься ты, молоденькая птичка, как себя поведешь, как станешь чирикать, окажешься ли воробышком или маленьким ястребком? Мы-то умудрены опытом, мы отчирикали не при одном ясноглазом столоначальнике, и, думали мы, если запоешь в нашей музыкальной конторе не на тот мотив, мы тебе перышки пощиплем, ты у нас без перышек ходить будешь. Простенький, молоденький и голенький. А молодой шеф — ему тогда было тридцать семь — хорошо начал. После того как начальник управления рассказал, какой он образованный, да какой грамотный, да где работал, встал Борис и произнес очень коротенькую речь: «Вы меня не знаете, потому что человек узнается только по делам. И я вас не знаю. Но мне импонирует авторитет нашей небольшой фабрики. Мне нравятся ваши лица. Я буду работать так: сохраним все лучшее, что вы наработали здесь за предыдущие годы, и избавимся от всего плохого, что я, как новый человек, смогу заметить. Если что-нибудь новое откроем вместе с вами, то будем и внедрять. Это все, что я хотел бы вам для первого знакомства сказать». И улыбнулся.

И все-таки он повел себя с самого начала неверно. Он был слишком открыт, слишком доверчив, слишком любил работу. Мы к этому не привыкли. Как-то получалось, что очень быстро он перешел на «ты» с сотрудниками, которые были помоложе. С теми, которые были увлеченнее, с теми, которые скорее улавливали его идеи. Но вскоре и то выяснилось, что среди нас он был самым компетентным, самым знающим, наиболее органично чувствующим запросы рынка и нужды времени. Он щедро делился и своими знаниями, и информацией, которую получал в силу должности. И он был очень доступен. Дверь его кабинета не закрывалась. К нему часто приходили с вопросами, которые могли быть решены и без его участия. Приходили за справками, которые можно было получить в картотеке или в справочной службе. Он был доступен, как автомат с газированной водой. И очень быстро исчезала граница между Борисом и коллективом. И когда исчезла эта граница, бросились в глаза его недостатки. И все заговорили о знаменитом предшественнике Бориса.

Кузьма Степанович был удивительным человеком, заботливо выпестованным предыдущим временем. Невысокого роста, благородная седина, скрывающая маленькую голову с изворотливым и хитрым умом. Бритое лицо актера для значительных ролей. Скупые отмеренные жесты. Кузьма Степанович не говорил. Его слова, произносимые установочным шепотом, падали, как капли из клепсидры. Он появлялся на работе на два-три часа в день, а все остальное время пребывал в сферах. Каких? У кого? Иногда возникали сомнения, что все это чудовищная липа поднаторевшего в бюрократии бездельника, но Кузьма Степанович так всем сумел внушить свою исключительную значительность, что эти мысли изгонялись из сознания.

К порогу кабинета Кузьмы Степановича все подходили в молчаливом ужасе. Шли к нему как к оракулу. И только выйдя из кабинета и остыв от священного транса, судорожно соображали: что же он конструктивного сказал? Что посоветовал? Что имел в виду под такой, например, фразой: «Надо поразмышлять». Кому поразмышлять? Ему поразмышлять или поразмышлять вопрошающему?

И тогда от оракула шли к жрецу-толкователю. К первому заму Кузьмы Степановича. На второй год работы Борис с ним и столкнулся. Как же быстро справился с ним этот пацан, фертик. Конфликт длился сутки. Наверное, эта быстрота напугала многих..

 

Борис Артемьевич Макаров, директор, 40 лет.

 

Через год я почувствовал, что в моей работе что-то буксует. С утра до глубокой ночи я сидел и контролировал готовые матрицы дисков, выбивал фонды, доставал новое оборудование, пытался улучшить быт рабочих. Шла та мелочовка, в которую входили и путевки, и новые столы, и ремонт помещения, а самое главное, новый репертуар, борьба за качество продукции, за реализацию каждого конвертика с вложенной в него пластинкой. Народ вокруг меня тоже зашевелился. Проходя по коридорам, я слышал, как из каждой аппаратной доносилась музыка, звучали голоса певцов. В комнатах и кабинетах спорили. Художники потребовали еще одну комнату и новую аппаратную для фотосъемок. Мы начали поговаривать о многокрасочных пакетах, о смене шрифтов, в лаборатории пошла какая-то таинственная работа по освоению стереозаписей на тех же пластмассовых пленках. К середине дня мой стол покрывался грудой материалов, которые нужно было сдавать в производство, письмами в инстанции, которые необходимо было подписать и отослать. Все это стекалось из разных отделов, в разных углах стояли необходимые скромненькие подписи людей, готовящих эти материалы. Но еще до того как заканчивался рабочий день, исчезал мой заместитель. У меня не было к нему претензий. Вроде бы дело сделано, он все прослушал, все подписал, выполнил все, что положено. Но через год работы у меня мелькнула мысль: мы все крутимся, придумываем, стараемся внести новую закваску в наше дело, а Сергей Николаевич, барственно попивая чаек, во время чтений и прослушиваний, работает, как счетовод в бухгалтерии, — от и до. Дебет — кредит — баланс. Подвел итог — ушел с работы. Чистенький, свеженький, барственный, интеллигентный. Я кручусь, как жернов на мельнице, а Сергей Николаевич, надевая на полноватую фигуру приталенное суконное пальто, в двенадцать часов уходит обедать не в нашу производственную столовку, а в ресторан. Он сидит там часа два с половиной. К трем возвращается, за час подписывает оставшиеся дела и через секретаря скидывает мне их на стол. Сегодня все должно уйти в производство, мне надо все перемолоть, а времени уже пять. Сергей Николаевич моет руки, досуха вытирает принесенным из дома льняным полотенцем и отбывает в свою личную жизнь. Он все сделал. А если внезапно возникают у сотрудников вопросы, появляется необходимость подписать бланки пропусков исполнителям, срочные ведомости, бюллетени, все это опять идет на меня.

Я попробовал поговорить со своим элегантным замом. Он выслушал мою сбивчивую речь, с неодобрением взглянул на пепельницу, в которой дымился окурок моей сигареты — в своем кабинете Сергей Николаевич не позволял курить никому, — вынул накрахмаленный платок, развернул его, вытер рот и сказал:

— А не потрудитесь ли вы, Борис Артемьевич, поточнее сформулировать свои претензии?

Он меня не понимал или делал вид, что не понимает. Как я мог объяснить человеку, который на пятнадцать лет старше меня, такие вещи, как инициатива, нравственность производственной солидарности. Мне было стыдно говорить прописи — время другое, темп другой, в этом темпе и надо жить. Разговора не получилось, я не мог сформулировать своих требований. Они больше относились не к форме работы, а к характеру мировосприятия. Черт с ним, решил я, лет через пять уйдет на пенсию, а я еще здоровенький, выдюжу. Это дерево мне не выкорчевать. Что такое совесть, объяснять трудно, но разговор со мною Сергея Николаевича окрылил. Он понял, что я слабак.

У Сергея Николаевича была слабость. После обеда он часто приходил, резво благоухая горячащими кровь напитками. К этому как-то привыкли и относились как к прихотям пожилого мужчины. Несмотря на запахи марочных изделий «Самтреста», Сергей Николаевич, возвращаясь на работу, голову имел ясную, рука, рисующая его подпись, не дрожала, и росчерк был всегда торжествен, вверх, как бы бросал вызов судьбе и богу. Впечатляющая подпись.

Однажды Сергей Николаевич поторопился пойти на обед и несколько во время трапезы подзадержался. Я не старался его специально подловить, но так получилось, что в течение дня он был мне нужен. Я звонил по внутреннему телефону, но в трубке царила девственная тишина, как на берегу реки еще до эры охраны окружающей среды.

У меня, как у слабака, были нехитрые методы. На листочке бумаги я быстренько записал время последнего звонка и методически стал звонить через каждые десять минут. Впервые Сергей Николаевич всплыл без десяти пять. Я задал свой вопрос, но, вслушиваясь в ответ Сергея Николаевича, удивился — в размягченном голосе явно слышались пьяные нотки. Здесь я уже не смог побороть искушения и отправился якобы за мелкой справкой к Сергею Николаевичу в кабинет.

Яркий импозантный галстук, подчеркивающий его аристократическую внешность, был на боку, пиджачок сидел косенько, дымилась сигарета. Сергей Николаевич покручивал ею перед носом сотрудницы, с которой беседовал. Никаких сомнений у меня не осталось — Сергей Николаевич был в стельку пьян.

Я человек незлобивый. Бог с ним, с кем не бывает греха. Что-то выяснив у зама, я отправился км себе, решив переговорить с ним на следующий день.

Мы встретились в девять часов у лифта. Галстук на Сергее Николаевиче сидел ровно. Голубые глаза были равнодушны, в левой руке перчатки. Я знал, что этого опытного бобра не возьму голыми руками, да, честно говоря, и брать не хотелось, не было времени, пусть, думаю, работает. Поэтому я решил действовать так. Я сказал:

— Сергей Николаевич, вы вчера очень долго не были днем на работе и пришли с обеда немножко навеселе. Давайте договоримся, что этого больше не повторится, и на этом разговор закончим. — Я проговорил все это, стесняясь собственных слов. В этот момент подошел лифт. Сергей Николаевич открыл дверь, пропустил меня вперед и, нажимая кнопку этажа, сказал:

— Хорошо. Я приму к сведению.

Подходя к двери своего кабинета, я встретил маленькую депутацию. Две седенькие старушки из отдела классической музыки наперебой стали мне жаловаться на то, что Сергей Николаевич вчера был нетрезв и неуважительно разговаривал с ними. Они настоятельно просят меня принять меры. Больше они не станут терпеть, что на них постоянно дышат винным перегаром. Они категорически настаивают, чтобы на нашей интеллигентной фабрике все вели себя подобающим образом, и предупреждают меня, что готовы жаловаться в областной комитет профсоюза.

Успокоив и выпроводив из кабинета бабушек, я стал думать, что же мне делать. С одной стороны, быть недовольным замом — это еще не значит иметь на примете человека, который был бы способен его заменить. С другой — с Сергеем Николаевичем мы вроде бы только что расстались полюбовно и инцидент закрыли. Начинать все сначала неблагородно. В этом есть какая-то мелкая мстительность. Я долго размышлял и наконец решил: в конце концов Сергей Николаевич опытнее меня, поднаторел в разных бюрократических передрягах и если уж сам вляпался в неприятность, то пусть хоть помогает мне вытащить его же. Посоветуюсь с ним.

Но я имел дело с крепкой и жесткой школой.

Сергей Николаевич сел в кресло перед моим столом и неодобрительно взглянул на мою сигарету.

— Слушаю вас, Борис Артемьевич.

Я рассказал суть дела и предложил план: Сергей Николаевич сейчас же у меня в кабинете пишет объяснительную записку с изложением причин, почему он вчера долго отсутствовал на работе. Он может ссылаться надень рождения свой или своих близких друзей, похороны фронтового друга, сослуживца, дальнего родственника, выпуск новой книги кем-нибудь из его товарищей. Может изложить любую причину. Любая будет принята. Я тут же, не отходя от стола, пишу приказ об объявлении Сергею Николаевичу выговора. И потом старушки могут жаловаться куда угодно. Два раза не наказывают. Во всех случаях я даю слово, что беру его, Сергея Николаевича, под защиту.

Сергей Николаевич не дрогнул ни единым мускулом, выслушал мой, как казалось мне, многоумный план и сказал:

— Пьян я вчера не был. На работе находился все время. Никакой объяснительной записки писать не буду. Если я вам, Борис Артемьевич, не нужен, я пойду работать.

Я оторопел. И мгновенно волна неугасимой злобы и мстительности поднялась в душе. Но я уже знал, мстительность к добру не приводит. Я решил дать Сергею Николаевичу последний шанс:

— Через час, в десять двадцать, я жду от вас объяснительную записку. Если ее не будет, я приму собственные меры.

Столкнулись две школы. И я знал, что победа будет за новой. Она базируется на честности, на стремлении помочь, а не утопить, взять на себя ответственность, на доверии и на последовательности. Я уже знал, как поступлю. И тем не менее через тридцать минут по внутреннему телефону я позвонил заму:

— Сергей Николаевич, я напоминаю вам, что через тридцать минут жду вашу объяснительную.

Я давал ему еще тридцать минут одуматься.

— По этому поводу, Борис Артемьевич, — раздался в трубке спокойный, бархатистый, с издевочкой баритон, — мы с вами объяснились в вашем кабинете. У меня нет оснований менять «свои показания».

Сергей Николаевич знал, что я слабак. Я знал, что в наше время надо ставить на честность и правдивость. Я позвонил секретарю райкома.

В три минуты я рассказал ему всю ситуацию, не щадя ни себя, ни Сергея Николаевича. Секретарь задал мне два вопроса. Первый: «Плохой или хороший работник Сергеи Николаевич?» Я ответил: «Плохой». Второй: «Есть ли у меня свидетели, что мой зам был пьян». Я сказал: «Есть». Секретарь сказал: «Если твой зам не напишет тебе бумагу, как вы с ним договорились, то через час попроси его написать объяснительную записку на мое имя».

Через час я передал просьбу секретаря Сергею Николаевичу, и уже через десять минут он принес мне заявление об увольнении с работы по собственному желанию.

Старая школа умела отступать.

 

Прохор Данилович Шуйский, инженер отдела снабжения и сбыта, 65 лет

 

Наш век — век равенства. И знамя его — свобода. А что может быть дороже и притягательнее ее? Когда в импортных итальянских плавках иду я по крахмальному пляжу в Паланге, а навстречу мне в почти семейных трусах тащится мой роскошный директор, наш белобрысый балбес, разве не равны мы с ним? Кто скажет, что директор он, а не я? Он еще весь беленький от административно-областных теней, весь съежившийся от неуюта незнакомого ему курортного городка. Ведь куда он, дурашка, устроился? Смог только на частную квартиру. Пообивал пороги гостиниц и пансионатов. Будет ездить теперь на пляж на автобусе, выстаивать очереди в столовую, прихватывать вечером в гастрономе кусочек сыра на завтрак. Уравновесились чаши весов. Историческая справедливость обрела свое выражение.

«А куда вы устроились, Прохор Данилович?» — спрашивает робко директор. Я повожу рукой в сторону роскошного пансионата, но, чтобы бедолага директор не копил на меня злобу, не заподозрил чего-нибудь лишнего, не портилось бы у него отпускное настроение, я робким, извиняющимся голосом добавлю: «Забота дражайшей нашей супруги Клавдии Павловны, — и совсем интимно, идет разговор равных, а какой другой разговор может идти у людей без штанов на пляже, добавляю: — Сфера обслуживания, торговля, она свое возьмет, не упустит…»

Свободный человек своего не упустит. Не должен упустить! Надо только уметь, дорогой балбес, пользоваться благами мимолетной, быстротекущей жизни.

Зачем мне отдельный кабинет, зачем персональная машина, зачем мне даже свой письменный стол — его мне навязали, заставили взять, а то бы даже местечка, возле которого обязан был бы я пастись, стульчика, на спинку которого должен в жаркий день вешать свой кремовый пиджачок, не было бы, и тогда — ищи резвого зайца среди полей и огородов. Хоть с собаками. Был здесь! Только что пробегал! Дальше побег! За копешкой скрылся! Кабинет, кресло, письменный стол — все это опасные вещи, это все отнимает свободу, священный досуг, мешает вольному рыцарю, мчащемуся через зеленое поле жизни. Нам не видимость нужна. Не мелкие игрушки значительности. Нам подавай реальность с ее свершениями, и телефончик для будоражения этой жизни здесь очень нужен. Да здравствует телефон — бесспорное завоевание века, знамя прогресса, копье в руке рыцаря свободной судьбы.

Я, когда утром прихожу на работу, первым делом достаю из портфеля чистую тряпочку и аккуратно, как баянист, вынимая инструмент из футляра, обтираю телефон. Орудие труда должно быть в образцовом порядке, тогда и производительность выше, а телефон для меня больше, чем орудие труда, он для меня кормилец, благодетель.

Я не признаю этих интеллигентных установок насчет телефона. Не звонить по делам службы домой, не вторгаться в личную жизнь. Обязательно докладывать, кто звонит. Надо быть проще. Жизнь слишком коротка, и надо ее качать, как нефть из пласта. Под давлением. Мышеловка тоже, в конце концов, придумана, чтобы не пугать мышей, а ловить их. Так и телефон. Это мой скальпель, мой зонд, который дотягивается, щекоча по живому, и до подушки уснувшего после праведных трудов министра. Ночной звоночек действует очень крепко. Он будоражит нервную систему, откладывается в сознании и, так тепленькое яичко из-под курочки, реализуется обычно утречком. Кто-то чуточку понервничает, чуточку подрожит душонкой. Уж какая жизнь без стрессов! Но моя душа гладка и спокойна. Мне снятся безмятежные розовые сны, и засыпаем мы с моей дражайшей половиной, завсекцией женской одежды комиссионного магазина, с любезнейшей Клавдией Павловной, под шелковым пуховым одеялом, как дети.

Если мне надо вывезти готовую продукцию с фабрики, я никогда не околачиваюсь по разным автобазам и приемным автохозяйств. Я прост, как истина. Я пишу заявочку. На беленьком бланке. С печатью. С подписью главбуха и банковскими реквизитами. Официальную. У нас все должно быть точно, определенно, по графику. Мы социализм. А уж если база мне отказывает, не дает в срок машину, тут-то я берусь за телефон. Я на работе делов не срываю, я привык премию получать, в передовиках ходить. Нет, нет, не днем — зачем портить себе нервы невысокоэффективными звонками. Мне дня и на свои дела не хватает. И в плавательный бассейн нужно сходить, чтобы поддерживать свое здоровье, а зимой и в баню с хорошей парилкой сбегать. Да мало ли днем разнообразных дел. Ведь иногда и дражайшая половина Клавдия Павловна дает отдельные поручения. Я тогда беру директорскую «Волгу» и на базу, говорю, к химикам, выбивать дефицитное сырье, по другим разнообразным делам, так я говорю. Сергей Николаевич — истинный руководитель нашей фабрики, человек, мудро и спокойно живущий сам и понимающий коренные устремления окружающих, Сергей Николаевич никогда мне в машине не откажет. Только, может, даст маленькое порученьице: колбаски копчененькой достать, баночку икорки, флакончик пантокрина, рубашечку какую-нибудь импортную. Вот и действую целый день по городу. Свое, чужое, государственное — не разделяю. А зато вечером компенсирую истраченное на личные нужды время телефонной работой. Сажусь в роскошном, вишневого цвета халате с атласными лацканами в мягкое импортное кресло, Клавдия Павловна подает мне кофе в фарфоровой кузнецовской чашечке. Бережно поднимаю я телефонную трубку, заношу торжествующую длань над диском и — трепещи, супостат.

— Это директор автобазы?

— Слушаю вас.

— Прошу прощения за ночное вторжение. Говорит директор фабрики гибких пластинок Борис Артемьевич Макаров. Я по поводу машины для вывоза нашей продукции.

— Сейчас идет уборочная, Борис Артемьевич, — урезонивает меня автобаза, — машины все лимитированы.

И тут я бросаю козырь. Мое изобретение, моя придумка. Мой талантливый блеф.

— У нас тоже государственное дело, — говорю я, звеня металлом в голосе. — И во время уборочной кампании мы не можем оставить тружеников села без высокой культуры. А что касается выделения нам машины, этот вопрос согласован с райкомом…

Кутаясь в шуршащий халат, я попиваю кофе. Напротив меня сидит драгоценнейшая Клавдия Павловна и из кузнецовской же чашечки пьет настой лечебных трав, рекомендованный светилами медицинской науки, и оба мы улыбаемся друг другу. Нежно, с любовью и пониманием. А потом начинаем хохотать.

Вот неумехи, вот балбесы, вот не умеющие жить лошаки! Каждый из нас в эту минуту представляет, как сидит, расставив босые ноги на кровати, понурившийся директор, объятый думой, соображает, с кем же в райкоме согласовала фабрика гибких пластинок реквизицию машины из уборочных фондов. С кем? Думай, голубчик. Подопри буйную головушку кулачком. С кем? С уборщицей тетей Пашей! Своевременно надо думать и реагировать. Голова нам дана, чтобы думать, выходы и щелки в жизни искать.

А перед отпуском, нашим самым золотым, коронным в жизни временем, телефон незаменим. Мы в этот период, как бы ни было на работе трудно, какая бы личная круговерть нас ни расшвыривала, мы с Клавдией Павловной часика в три приезжаем домой и необходимые, «горячие» точки нашей родины обзваниваем вместе. Обзваниваем только по срочной связи да еще с просьбой, дабы телефонистка сообщала абоненту, что, мол, «по срочному». В другом городе никому и в голову не придет, что кто-то по тройному тарифу, по личному телефону звонит. На такое способны только безумцы и писатели. Только со служебного!

Сначала Клавдия Павловна своим волнующим, как виолончель, голосом произносит: «Это Паланга? Я просила директора пансионата «Гинтарас». Директор? Простите, пожалуйста, ваше имя-отчество? Благодарю, я записала. — Клавдия Павловна ведет свою партию в молниеносном, атакующем стиле. — Это секретарь. Сейчас с вами будет говорить помощник начальника».

У меня другая роль и другой тон. Как завещал нам незабвенный Константин Сергеевич Станиславский, сценическая правда может родиться только в предлагаемых обстоятельствах. Я вальяжно откидываюсь в кресле, не торопясь беру из рук Клавдии Павловны телефонную трубку, чайной ложечкой имитирую щелчок переключения аппарата от секретаря к начальнику и голосом, которым владеют только люди, не привыкшие, чтобы им отказывали, барственно веря в эти предлагаемые обстоятельства, прошу два места в пансионате для директора фабрики гибких пластинок.

Ну конечно, заканчиваю я разговор, несколько штук дефицита директор вам привезет. Мы возьмем у коллег долгоиграющие диски. Директор, естественно, не будет в курсе. Я сам лично приготовлю пакет и попрошу супругу директора передать его вам. Начальника такого калибра не следует вмешивать в незначительные дела. Его фамилия для бронирования? И я, естественно, называю свою: Прохор Данилович Шуйский. Какова фамильица! И громко, и выразительно. Дело сделано.

Творческая инициатива и смелость рождают свободу. Так зачем же мне персональная машина, кабинет, письменный стол и личный секретарь? Мне достаточно изворотливой моей головы и дражайшей Клавдии Павловны.

Творчество — вот основа жизни. Сделать красивым каждый свой шаг — наша задача. Не нужно создавать себе трудности. Умный в гору не пойдет. Надо ее обойти. Немножко усилий, немножко вдохновения, чуть-чуть шаловливой дерзости — и ты взираешь на арену жизни не с галерки, не с приставных мест, а с первого ряда кресел. Надо только чуть-чуть потопать, чуть-чуть понадувать щеки.

Приезд наш с Клавдией Павловной в Палангу — это тоже дело нешуточное. Два импортных роскошных чемодана, все наличное золото — на Клавдии Павловне, в правой руке у меня кизиловая трость с золотой инкрустацией, на шее бабочка, я ведь седовласый представитель культуры, боге-мы!

На такси мы подкатываем к пансионату. Я не выхожу из машины. С прямой спиной, вперив в духовные выси невидящий взгляд, я сижу на заднем сиденье. Из машины торжественно выплывает Клавдия Павловна, звеня золотом на запястьях, раздвигает толпу возле администратора и глубоким, значительным голосом зрелой Аллы Пугачевой спрашивает:

— У вас должно быть забронировано два места на имя директора Шуйского.

Толпа немеет.

— Возможно, такое указание и имеется, — скромнеет администратор.

— Меня не волнует указание. Меня волнует номер, — говорит Клавдия Павловна, придвигаясь к администратору, чтобы он мог удостовериться в натуральности жемчужных россыпей на груди моей дражайшей половины.

Клавдия Павловна протягивает, как маршал за жезлом, руку, ослепляя присутствующих блеском якутских и южноафриканских алмазов и колымского золота и как бы говоря этим: «Дайте мне ключ от номера, я хочу лично удостовериться, что он соответствует положению моего мужа».

Уже не соображая ничего, ослепленный выставкой невиданных драгоценностей, администратор почтительно, как августейшей особе, кладет на розовую ладошку Клавдии Павловны ключ от люкса.

Потом уже с примкнувшей к ней гостиничной обслугой Клавдия Павловна обследует номер, делая попутно разнообразные язвительные замечания относительно несовершенств ненавязчивого сервиса, и наконец появляется возле такси.

Величественный жест шоферу:

— Вносите чемоданы.

И мне:

— Прохор Данилович, выходите.

Так с кого же мне делать жизнь? С юного белобрысого балбеса, разгуливающего в почти семейных трусах по пляжу в Паланге? С этой белобрысой дылды, киснущей у себя в кабинете? В наше время люди делятся на две категории: могущих купить все, у которых есть деньги — это мы с Клавдией Павловной, и которым все продадут, но у которых чаще всего нет денег. Это как раз мой белобрысый балбес. Так какого <



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: