ПАМЯТИ ВИКТОРА КУРОЧКИНА




 

В военной прозе самое трудное ощутить в себе и сохранить потом на бумаге баланс красоты воинской героики, воинского братства, с одной стороны, и ужас, грязь, мерзость войны — с другой. Вот это сложнейшее балансирование удавалось Виктору Курочкину замечательно. И только потому удавалось, что он был солдатом, ибо только солдат способен пройти по проволоке между военным романтизмом и натурализмом и не покачнуться.

В шестьдесят девятом году Виктор Курочкин перенес инфаркт и инсульт. У него парализовалась правая рука и отнялась речь, читать он тоже не мог.

У меня хранится фотография.

Витя Курочкин на верхней ступеньке паперти какого-то собора. Он в широченных брюках — по моде того времени: конец пятидесятых годов. В левой руке папироска. Он так и не мог привыкнуть к сигаретам, курил то, что покрепче: «Север», «Беломор», о здоровье не думал.

Витя отвернулся от объектива и смотрит на голубей. Церковные, балованные, раскормленные голуби расхаживают возле самого Вити по паперти. Один в полете, изображение смазано и смахивает на замечательную птичку мира Пикассо.

Идиллическая картинка. Он подарил эту фотографию мне и написал: «Виктору от Виктора».

Я смотрю на нее и слышу колокола. Я слышу их и тогда, когда не смотрю на фото, а просто вспоминаю Витю. Они звонят и по всем нам, кто когда-то начинал вместе с ним торить тернистую тропку в литературу.

По таланту, по литературному дару его можно сравнить разве только с Юрием Казаковым, но у Вити талант светлый, а Юра мрачен, как лик со старообрядческой иконы.

Мы — одно литературное поколение, хотя разнились в годах рождения и датах первых публикаций.

Когда в 1955-м Валентин Пикуль привел меня в литературное объединение при Ленинградском отделении издательства «Советский писатель», Курочкин для меня был живым Монбланом, потому что уже напечатал «Пастуха» и «Цыгана Бенко», сотрудничал в газетах, а я еще ни разу не видел своего имени в печатном исполнении.

С 1955 по 1958 год мы трое тесно сблизились и дружили, и нас прозвали в литобъединении — Три мушкетера. Кто из нас был Атосом, кто Портосом и Арамисом, и по сей день не знаю. Просто держались мы вместе — вот нас и прозвали. На мушкетеров же, по существу вопроса, мы никак не походили. Если не считать склонности к выпивке. И еще того, что в какой-нибудь забегаловке у Пяти углов или в «щели» на Исаакиевской площади у «Астории» мы, как помню, вовсе не касались женской темы — такой закономерной в нашем возрасте. Мы толковали о литературе, вернее, мы просто-напросто рассказывали друг другу свои будущие гениальные рассказы, повести и эпопеи.

О прошлом почему-то вспоминали мало — оно, это прошлое, еще так свежо было, что и не казалось нам, вероятно, заслуживающим внимания.

В результате сегодня, когда я пишу это, вдруг выяснилось, что я ровным счетом ничего о биографии Курочкина долитературного периода не знаю.

Потому здесь будет много цитат из его воинского личного дела, писательского личного дела и из стенограмм писательских собраний.

За такой военно-анкетный стиль Виктор меня простит, ибо сам начинает свою прекрасную повесть, посвященную «Незабвенному другу Ванюше Кошелкину», скупо и документально-сурово: «Двадцать четвертого декабря 1943 года Первый Украинский фронт перешел в наступление. На участке Радомышль — Брусилов оборону немцев прорывала 3-я гвардейская танковая армия…»

 

Автор «На войне как на войне» родился 23 декабря 1925 года в деревне Кушниково Калининской области Высоковского района.

Места эти связаны с памятью Пушкина. Километрах в трех — Малинники, где была усадьба Вульфов; километрах в пятнадцати — Берново:

 

Хоть малиной не кормите,

А в Малинники пустите!

 

Рос Виктор Александрович Курочкин в семье крестьянина-середняка. Мать — Татьяна Алексеевна, 1908 года рождения, из деревни Апалево. Отец — Александр Тимофеевич, из самого Кушникова. Сестра Юлия — 1927 года. До революции родители занимались земледелием. После революции до 1930 года — тоже земледельцы. С 1930 по 1941 год жили в Павловске. («Мальчишкой был привезен сюда отцом из деревни».) Отец — управдом, мать — рабочая в Павловском промкомбинате.

В 1941 году Витя закончил девять классов средней школы. После эвакуации — бегства от немцев из Павловска в Ленинград — работал вместе с отцом на заводе трикотажных машин «Игла» рабочим-шлифовщиком — с ноября 1941 по апрель 1942 года. («Работа была несложная — обтачивал зенитные снаряды».) Мать и сестра еще до блокады Ленинграда были эвакуированы в Ярославскую область. «28 января 42 умерли от голода отец и бабушка, у которой мы жили. Я остался один».

 

Пожалуй, в блокаду одиночество было страшнее голода, холода, обстрелов и бомбежек.

Знаю, что отца Витя похоронил. А выжить ему помогли, скорее всего, какие-нибудь безвестные работяги. В полную одиночку никак было бы не выжить — так мне представляется.

 

Через два с половиной месяца после смерти отца — 13 апреля 1942 года — Витя в тяжелом состоянии был эвакуирован через Ладогу в Ульяновскую область, где жил дядя.

Буквально того же числа через Ладогу переправляли и меня. Потому я хорошо помню: вода, натаявшая уже, весенняя, между обочинными сугробами по всей трассе Дороги жизни, грузовики идут по воде, она такая глубокая, что заплескивает в кузов; обстрел, дыр во льду после разрыва снарядов не видать; шоферы ведут машины, не прикрывая дверцы кабин, зато в кузовах люди закрываются с головой одеялами, тряпками, чем угодно, — и чтобы теплее было, и чтобы не видеть ничего вокруг — не так жутко… Но я-то с матерью и братом ехал, а Витя…

 

К дяде он, очевидно, не попал. Потому что сразу угодил в больницу, где и очухивался до июня 1942 года.

С 23 июня 1942 года он курсант Ульяновского гвардейского танкового училища.

1 марта 1943 года «…в связи с появлением нового рода войск — самоходной артиллерии нашу роту перевели в Саратов, во 2-е Киевское артиллерийское училище. Учился там всего три месяца. Учили стрельбе с закрытых позиций. После этого поехали воевать. На Курской дуге воевал пятнадцать минут. Потом участвовал в боях за освобождение Левобережной Украины, форсировал Днепр в районе Канева, участвовал в боях за Киев. Шел до тех пор, пока не был ранен…» Это из стенограммы его выступления при обряде принятия в Союз писателей. Уже направляясь к своему месту в зале, он вдруг вспомнил: «Да! Существенный момент! — я умудрился окончить Литературный институт заочно в пятьдесят девятом году!»

Он форсировал не только Днепр, но и Вислу. Он освобождал не только Киев, но и Львов, и всю Польшу, и — существенный момент! — чуть было не умудрился форсировать Одер.

Итак, 20 июня 1943 года лейтенант Курочкин назначается командиром самоходной артиллерийской установки «СУ-85» (калибр орудия 85 мм) в 1893-й самоходный артполк 3-й танковой армии 1-го Украинского фронта.

Ему восемнадцать с половиной.

Уже через четыре месяца он получает орден Красной Звезды: «Награжден за боевые отличия Командующим 6 гвардейского танкового корпуса, приказ № 078/0 от 23.11.43 г.». Затем следует орден Отечественной войны II степени. С 5 августа 1944 года он воюет в составе 1-го Гвардейского артиллерийского полка 4-й танковой армии 1-го Украинского фронта. Орден Отечественной войны I степени догоняет его уже в госпитале, так как 31 января 1945 года при форсировании Одера гвардии лейтенант Курочкин получает ранение: «тяжелое, осколочное, сквозное, верхней трети правого бедра». Пять месяцев — до 10 июня 1945 года — он зализывает эту дырку в эвакогоспитале, город Ченстохов, Польша. Там же в госпитале он получает медали «За победу над Германией», «За освобождение Праги», «За взятие Берлина» (Указы Президиума Верховного Совета СССР от 9 мая и 9 июня 1945 года).

Наличие этих медалей позволяло Вите по застольному делу иногда с массой художественных подробностей рассказывать, как мы освобождали Прагу или брали Берлин. Но вообще-то я слышал от Вити про войну чрезвычайно редко. И по-настоящему понял, как он воевал, лишь из его повести «На войне как на войне» и из личного дела в военкомате.

О чем он любил рассказывать, так это о самовольных отлучках из госпиталя, когда раненые воины шатались по освобожденной Европе. Так, например, он утверждал, что несколько раз навестил из Ченстохова веселую Вену, благо расстояния в этой Европе мизерные по сравнению с теми пространствами, которые оставались у этих недисциплинированных раненых за их продырявленными спинами и бедрами.

После госпиталя с июня по сентябрь 1945 года Курочкин продолжает служить на прежних ролях, а затем получает назначение в Высшую офицерскую школу самоходной артиллерии в Ораниенбаум.

Вот аттестация, с которой он покидает боевые части: «На командира танка 424 Отдельного гвардейского танкового Пражского орденов Богдана Хмельницкого, Александра Невского и Красной Звезды батальона 24 стрелкового корпуса гвардии лейтенанта Виктора Александровича Курочкина.

Во время боевых операций товарищ Курочкин, будучи командиром СУ, показал себя общеразвитым офицером. В боевой обстановке может быстро принять правильное решение. Тактически грамотный, умеет организовать бойцов на выполнение поставленной боевой задачи. Свои знания и боевой опыт передать подчиненным может. Среди личного состава пользуется заслуженным деловым авторитетом. Должности соответствует, но требует повышения своих знаний. Командир 1 танковой роты капитан Кропотов. 22.09.45 г. Одесский В. О.».

Четвертого сентября 1946 года Курочкин заканчивает Высшую офицерскую школу. И: «Окончив эту школу, я решил уйти из армии. Никто не возражал».

Почему «никто не возражал», делается ясным из дальнейшего, когда судьба опять сведет с армией. К этому моменту он уже автор первого, напечатанного в «Ленинградской правде» рассказа под названием «Пастух».

Вот аттестация, с которой он покидает воинские сборы в 1953 году:

«…Командный язык не развит… Cлужбой тяготится… В строевом отношении подготовлен плохо… Целесообразно послать на повторные сборы… Командир роты майор Казюка».

Конечно, я понимаю, что публикация таких биографических данных несколько непедагогична, но из песни слова не выкинешь. Аттестация корнета и поручика Лермонтова звучит и покрепче, а кто нынче ему за это сунет лыко в строку?

Помните: «Царю небесный!.. От маршировки меня избавь, в парадировки меня не ставь… Еще моленье прошу принять — в то воскресенье дай разрешенье мне опоздать». Между прочим, на гауптвахте Лермонтов написал несколько гениальных стихотворений. Так уж странно-безобразно устроены художественные натуры, что в мирное время строгая лямка им чересчур сильно режет плечи…

Так чем же занимался гвардии лейтенант запаса Курочкин в послевоенные годы, где он так изменился?

«Демобилизовавшись, я вернулся в город Павловск. Первое время работал где придется, так как вообще ничего не умел делать. Одновременно учился в десятом классе вечерней средней школы. Пока не созрел, то есть пока не получил „аттестат зрелости“, работал воспитателем на фабрике „Скороход“, бухгалтером в кинотеатре города Павловска, библиотекарем, копал землю и сажал деревья в Павловском парке».

Большие уже выросли его деревья. А ведь немцы и война свели парк под корень.

Гуляя здесь под сенью прекрасных крон в воскресный день, вспомните строптивого и нерадивого подчиненного майора Казюки, поэта в прозе — Виктора Александровича Курочкина.

С 1947 по 1949 год он учится в Юридической школе в Ленинграде и заканчивает ее с дипломом юриста. Затем работает судьей в нарсуде поселка Уторгош Новгородской области, где в силу своего высокого общественного ранга еще и выбирается депутатом Уторгошского райсовета.

Устав судить людей или поняв, что это совершенно не его дело, он в 1952 году возвращается в Павловск и делается литсотрудником газеты «Большевистская правда» — потянуло к бумаге!.. С января 1953-го по февраль 1955-го он вырастает до заведующего отделом промышленности и сельского хозяйства газеты «Вперед» в городе Пушкин…

А когда мы познакомились, он уже оставил и юриспруденцию, и промышленность, и сельское хозяйство в покое и работал внештатным корреспондентом ленинградской «Смены» и «Ленинградской правды».

Судя по документам, народный судья Курочкин большого положительного вклада в развитие законности не внес.

Потом, в повести-дневнике, он вдоволь поиздевается сам над собой в этой роли.

Так, например, при встрече с избирателями единственный голос против избрания на почетный пост будет его собственный.

…При разборе первого дела в деревне Узор, где он живет, — об уведенной охотничьей собаке — его поражает наивность и истца, и ответчика, и свидетелей. Вся эта нелепица описана со всеми подробностями. По сути, охотничья собака не нужна никому из тяжущихся. И чтобы избавиться от одного из них, сутяги, молодой судья забирает собаку себе на хранение, скармливает ей свой ужин. Но наутро собака сбежала, и отвечать теперь судье. Он доверчиво слушает поучительные наставления председателя райисполкома. Но разобраться в логике поведения тяжущихся ему не по плечу…

 

Отношение к правде и лжи народа весьма, я бы сказал, уклончивое. Посмотрите сборники пословиц или поговорок. Сколько там о невозможности правды, о ее даже вредности! А о необходимости лжи и ее полезности — столько же. Да и словечки — прилагательные к правде — весьма даже жуткие: подлинiая правда — так это от длинной палки и кнута, подноготная правда — от гвоздей под ногтями…

 

Он тяготился всем на этом свете, включая «самоустройство», быт, официальные ранги и любую карьеру. Он тяготился всем, кроме одного — творчества, художественного творчества в слове.

Он был скромен. Начав печатать отличные рассказы с 1952 года, в анкете он пишет: «Литературным трудом занимаюсь с 56 года». И — тоже довольно существенный момент — при окончании заочно Литинститута диплом он умудряется получить с отличием.

 

Сейчас модно делить литераторов на группы и подгруппы — уже, пожалуй, нового Линнея надо заводить, чтобы во всех этих подразделениях разбираться: Виктор Курочкин никуда не вписывается — ни в «деревенщиков», хотя сам от земли и писал про деревню много; ни в «интеллектуалы» не лезет, хотя «Урода» написал; ни в военно-патриотическую категорию, хотя «На войне как на войне» — военная классика…

Уже давно гремели фанфары писателей-фронтовиков, уже массу премий за настоящие, истинные литературные удачи получили писатели-фронтовики, а гвардии лейтенант Виктор Курочкин писал то «Наденьку из Апалева», то «Заколоченный дом». К чужой славе он относился безо всяких эмоций, потому что, между прочим, при всей скромности знал себе цену — отлично знал себе цену! — и потому никуда никогда не торопился. И зря, конечно.

 

Поколение воевавших уходит. Это очень серьезное обстоятельство. Это последнее поколение, которое могло считать себя выполнившим долг перед Историей. И это так, хотя после войны иные из воевавших продемонстрировали выдающуюся робость.

«Умный говорит: „Это ложь, но так как народ жить без этой лжи не может, так как она исторически освящена, то искоренять сразу ее опасно, пусть она существует пока, лишь с некоторыми поправками“». А гений: «Это ложь, стало быть, это не должно существовать».

Сказал это гений — Чехов.

Курочкин не гений, но завету Чехова следовал с настойчивостью самоходки, которой когда-то командовал.

Поэт Сергей Орлов — горевший в танке, тот самый, что навсегда впечатал в память поколений «Его зарыли в шар земной», — сказал про «На войне как на войне»:

«Римляне считали, что матерью прозы была память. И в данном случае поражает именно памятливость той войны, которая уже давно за горами, но атмосфера, все детали, сам воздух, быт этой войны написаны удивительно точно, с той творческой памятью, без которой не бывает художника…» И дальше: «…Саня Малешкин — обыкновенный солдат. Но как удивительно написан этот образ! В чем-то даже соприкасается с Петей Ростовым. Простите за такую далекую аналогию, но это мое ощущение, и это ощущение родилось не извне, а при чтении этой книги».

Одно время критики подразделяли литераторов еще и на поколения: революционное, послереволюционное, военное и — послевоенное.

Но и здесь Витя никуда не вписывался и никуда не лез!

Из военного он или из послевоенного?

Никогда Курочкин фронтовое прошлое не брал главной и единственной темой творчества, никогда не давил нас — невоевавших; был таким, как будто и не было у нас с ним качественной разницы.

И начальство соответственно к нему относилось — неопределенно оно к нему относилось.

В результате в Союз писателей он умудрился вступить последним из нас — в шестьдесят пятом году!

Из рекомендации Федора Абрамова: «…его первые рассказы и повести были о деревне, о повседневных радостях и горестях рядовых людей. Они некрикливы, неброски, эти его первые вещи, не отличаются пышностью своего оперения и новомодными придумками. Но всякий непредвзятый читатель, прочитав уже его первую книгу „Заколоченный дом“, скажет: да, в литературу нашу пришел новый талантливый писатель, писатель со свежим и точным словом, с крепким знанием народной жизни и настоящей, неподдельной совестью…

…И тем обиднее и непонятнее, что автор всех этих произведений — несомненно один из лучших прозаиков Ленинграда, все не член Союза. Давно, давно пора устранить эту несправедливость!»

Только не подумайте, что Курочкин был этаким размягченным, неспособным защищаться и наступать поэтическим слюнтяем.

Он навсегда остался бойцом.

Он — в том-то и дело — не знал компромиссов и не знал пощады, если надо было разнести в пух и перья неудачное произведение какого бы то ни было из коллег, будь это хоть самый закадычный друг. И я тоже не раз получал от него оплеухи и затрещины, главным образом за безвкусицу и литературщину, — чутье и художественный вкус у него были абсолютными.

 

Он был небольшого роста. И производил впечатление щуплого человека. Однако если бы вы увидели его обнаженным до пояса, то с удивлением обнаружили бы отлично сложенный, даже мощный торс с широкими и крепкими плечами. А маленький Витин кулачок был крепким кулаком и бил именно туда, куда надо, с очень наглядным результатом.

Когда Витя был в ударе, он великолепно и неутомимо плясал на вечеринках, заражая плясовой горячкой даже самых хладнокровных. А когда он еще выдавал частушки, которых знал неисчислимое количество, то делал это с таким лукавством, огнем, подначкой и художественностью, что самые рафинированные, не любящие подобный фольклор городские интеллигенты вынуждены были признавать в частушках наличие искусства.

В обыденной жизни к своему внешнему виду он относился довольно-таки небрежно. Но, приезжая, например, на сессии в Литинститут, менял рубашки каждый день.

Больше всего он, однако, любил носить маску этакого простачка, этакого ваньки: «Куда уж нам, тверским, до вас…»

А однажды прочитал всего «Онегина» наизусть. Это было у меня дома.

И я очень хорошо помню, как он снял пиджак, поставил перед собой стул, вцепился в его спинку и, то смеясь сам, то бледнея от волнения, то вытирая глаза, читал нам Пушкина и читал, а мы боялись шевельнуться.

Он часто плакал — и в кино, и над книгами, и над своими рукописями. И не в сентиментальных местах, хотя сантименты тоже на него действовали. Он плакал от красоты, которую чувствовал чрезвычайно нежно и тонко. Чувствовал и понимал ее там, где вы даже не заметили бы тени ее.

Хемингуэй где-то говорит, что писатель, кроме массы всяких разных данных и качеств, должен еще прожить обязательно длинную жизнь, чтобы иметь возможность сравнивать концы с началами и чтобы успеть написать много. Он, конечно, прав. Но что было бы с русской литературой, если бы длительность писательской жизни была столь важным фактором писательской судьбы?

Для русского писателя все-таки, пожалуй, самое главное, кроме, ясное дело, таланта, любовь к родине, людям и самое литературе — любовь к слову, к глаголу, который должен жечь сердца. Если это есть, так и короткой жизни у нас писателю хватает, чтобы остаться надолго.

 

Не помню точно год. Помню только, что Витя жил тогда в одном очень коммунальном доме в очень коммунальной квартире в маленькой комнатке, которая принадлежала какой-то далекой родственнице Д. И. Менделеева.

Обстановка в комнатке была убогая — шкаф-развалюха, диван-развалюха, стол и на столе огромный мраморный бюст великого нашего химика и автора Таблицы элементов. Этот бюст был единственным, что осталось у хозяйки из наследства предка.

Нельзя сказать, что в этот момент у Вити не было денег. Наоборот, они были: кажется, Равенских поставил его пьесу под ужасающим названием «Сердце девичье затуманилось» в Московском областном театре. Но на квартирную обстановку Вите совершенно наплевать было — лишь бы работалось!

И вот я как-то завалился к нему в гости. И увидел такую сцену. В тусклом свете грязной подпотолковой лампочки без всяких абажуров сидел за столом под огромным бюстом химика маленький Витя, чиркал на бумаге своим ужасным куриным почерком и горько плакал, но, как потом выяснилось, светлыми и радостными слезами.

На огромном мраморном темени Д. И. Менделеева — высоко-высоко над Витиной головкой — стоял стакан с водой, а в этом стакане, и в этой воде лежали и ярко алели вставные Витины челюсти.

Здесь надо сказать, что зубы ему выбило еще на фронте, но он относился к их отсутствию наплевательски и только под очень сильным нажимом всего нашего эстетически-утонченного окружения, наконец, прошел сквозь муки протезирования и челюсти приобрел, но мешали они его вдохновению ужасно. И в часы творчества он от них обязательно отделялся.

Шамкая, Витя сообщил мне, что он нашел, нащупал, схватил, ощутил, записал первую фразу новой повести.

Повесть эта рождалась в Вите уже давно, и мы даже, грешным делом, думали, что она так никогда и не родится, ибо уже знали из собственного опыта, что долгие писательские роды (с оповещением о них окружающих) ведут чаще всего к нормальному выкидышу.

— Ну, валяй ее, твою первую фразу, — сказал я, перебирая на его столе массу покрытых закорючками, брошенных, скомканных листков какого-то четвертого машинописного экземпляра его какой-то старой рукописи, — новое он чаще всего писал на обороте старого, то ли бумагу жалел, то ли такое суеверие себе завел.

Он вставил челюсти, утер слезы, отошел к окну, весь торжественно затуманился и прочитал: «Братья Бузыкины шли по Невскому».

И все.

Но ведь какое чудо это словесное искусство! Ведь в этих пяти словах уже есть и какие-то братья Бузыкины! И ты их, таких-сяких, прямо и видишь уже! И видишь, как они идут! И видишь, что эти братья Бузыкины идут именно по Невскому — где-нибудь возле бывшей Думы! И уже есть именно вся интонация будущей повести — этакая гоголевско-щедринская интонация, но только по-курочкински добрая, мягко-добрая в глубинах…

И мы с ним — теперь уже оба — прослезились.

Ибо первая фраза воистину родилась. И конечно, мы так возбудились, что сразу пошли за бутылкой чего-нибудь прохладительного. И с нами вместе уже шли братья Бузыкины…

 

Самый прекрасный рассказ Курочкина — «Урод».

Это о бездарном актере, имеющем прекрасную киновнешность.

И о безобразно уродливом псе.

И как пес Урод вознес хозяина Отелкова на звездную волну успеха. Актеру достается главная роль профессора в фильме о космонавтах «Земные боги» потому, что режиссеру нужен его пес Урод.

Урод и есть главный герой рассказа.

Ему присущ философский склад ума. Он по-своему ощущает временность своего успеха, предчувствует горестные перемены. Должность артиста ему скоро наскучила. Хвала и честь опротивели. Он разочарован, впал в пессимизм. Он разговаривает с самим собой, как человек. Любопытны и его беседы с соседской собакой Катоном: о еде, о хозяевах и их взаимоотношениях. В этих разговорах — а животные у Курочкина всегда беседуют, как люди, — все символично: и страх перед будущим, и превратности жизни бездарного человека.

 

С годами жизнь разводила нас дальше друг от друга — такое часто бывает у тех, кто начинал в литературе вместе. И сейчас, когда я вытащил подаренные им мне когда-то книги, то с бессильной горечью прочитал на «Козырихе»: «Витька!.. А какие мы были с тобой друзья!.. Я всегда с болью вспоминаю прежние отношения. Хорошие они были, истинные и наивные и даже глупые…»

Последний раз он пришел ко мне неожиданно. Я заскочил домой всего на несколько часов с парохода — между рейсами. Я торопился, но не мог показать ему этого, чтобы не обидеть. Рассказывал ему о далеких странах — он отлично понимал все, что ему говорили. А в заграничные командировки его никогда не отправляли, и в анкете в графе «Был ли за границей?» у него написано только: «В рядах Советской Армии, во время войны». И ему интересно было слушать про далекие страны.

Потом он показал мне, чтобы я замолчал, заткнулся. Походил по комнате, остановился возле книжного стеллажа и вытащил томик Пушкина.

У меня есть Пушкин издания Суворина 1887 года — в маленьких красных томиках. Вите это издание всегда особенно нравилось. И вот он взял томик, раскрыл его, долго вглядывался в мелкий шрифт, потом захлопнул, всхлипнул и швырнул в угол, показывая жестами и мычанием, что все бы ничего, все было бы ерунда и чепуха, кабы у него оставалась возможность читать, читать Пушкина. Ведь с Пушкиным его жизнь пересекалась часто. Ведь он родился в местах, связанных с памятью о поэте, он сажал деревья в Павловске, он работал в газете в Пушкине, он знал «Онегина» наизусть…

Все в эту последнюю встречу так невыносимо тягостно было, так необратимо, неотвратимо, так глухо звонил колокол по нам по всем, что мне только одного хотелось — бежать, бежать, бежать…

 

Когда он умер и его хоронили, меня не было в Ленинграде.

И потому я прощаюсь с ним сейчас.

Вечный тебе покой, Витя. А избавлять тебя от мук я ни у Бога, ни у черта просить не буду. Никаких мук ты не заслужил, ибо жил ради святой родины, проливал кровь на далеком Одере ради родины, любил родную литературу и родную красоту выше всего на свете и никогда ни за что не просил вознаграждения.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: