– Вот! – вдруг вскрикнул Ньютон. – Слышите?..
Не оглядываясь, он протянул руку, схватил Шувалова за полу и, поднявшись, вытащил из засады. Они пошли по траве. Просторные башмаки ученого мягко ступали, на траве оставались белые следы. Впереди, часто оглядываясь, бежала ящерица. Они прошли сквозь чащу, украсившую пухом и божьими коровками железо очков ученого. Открылась полянка. Шувалов узнал появившееся вчера деревце.
– Абрикосы? – спросил он.
– Нет, – раздраженно возразил ученый, – это яблоня.
Рама яблони, клеточная рама ее кроны, легкая и хрупкая, как рама монгольфьера, сквозила за необильным покровом листьев. Все было неподвижно и тихо.
– Вот, – сказал ученый, сгибая спину. От согнутости его голос походил на рык. – Вот! – Он держал в руке яблоко. – Что это значит?
Было видно, что не часто приходилось ему нагибаться: выровнявшись, он несколько раз откинул спину, ублажая позвоночник, старый бамбук позвоночника. Яблоко покоилось на подставке из трех пальцев.
– Что это значит? – повторил он, оханьем мешая звучанью фразы. – Не скажете ли вы, почему упало яблоко?
Шувалов смотрел на яблоко, как некогда Вильгельм Телль.
– Это закон притяжения, – прошепелявил он.
Тогда, после паузы, великий физик спросил:
– Вы, кажется, сегодня летали, студент? – так спросил магистр. Брови его ушли высоко над очками.
– Вы, кажется, сегодня летали, молодой марксист?
Божья коровка переползла с пальца на яблоко. Ньютон скосил глаза. Божья коровка была для него ослепительно‑синей. Он поморщился. Она снялась с самой верхней точки яблока и улетела при помощи крыльев, вынутых откуда‑то сзади, как вынимают из‑под фрака носовой платок.
– Вы сегодня, кажется, летали?
|
Шувалов молчал.
– Свинья, – сказал Исаак Ньютон.
Шувалов проснулся.
– Свинья, – сказала Леля, стоявшая над ним. – Ты ждешь меня и спишь. Свинья!
Она сняла божью коровку со лба его, улыбнувшись тому, что брюшко у насекомого железное.
– Черт! – выругался он. – Я тебя ненавижу. Прежде я знал, что это божья коровка, и ничего другого о ней, кроме того, что она божья коровка, я не знал. Ну, скажем, я мог бы еще прийти к заключению, что имя у нее несколько антирелигиозное. Но вот с тех пор, как мы встретились, что‑то сделалось с моими глазами. Я вижу синие груши и вижу, что мухомор похож на божью коровку.
Она хотела обнять его.
– Оставь меня! Оставь! – закричал он. – Мне надоело! Мне стыдно.
Крича так, он убегал, как лань. Фыркая, дикими скачками, бежал он, отпрыгивая от собственной тени, кося глазом. Запыхавшись, он остановился. Леля исчезла. Он решил забыть все. Потерянный мир должен быть возвращен.
– До свиданья, – вздохнул он, – мы с тобой не увидимся больше.
Он сел на покатом месте, на гребне, с которого открывался вид на широчайшее пространство, усеянное дачами. Он сидел на вершине призмы, спустив ноги по покатости. Под ним кружил зонт мороженщика, весь выезд мороженщика, чем‑то напоминающий негритянскую деревню.
– Я живу в раю, – сказал молодой марксист расквашенным голосом.
– Вы марксист? – прозвучало рядом.
Молодой человек в черной шляпе, знакомый дальтоник, сидел с Шуваловым в ближайшем соседстве.
– Да, я марксист, – сказал Шувалов.
– Вам нельзя жить в раю.
Дальтоник поигрывал прутиком. Шувалов вздыхал.
– Что же мне делать? Земля превратилась в рай.
|
Дальтоник посвистывал. Дальтоник почесывал прутиком в ухе.
– Вы знаете, – продолжал, хныкая, Шувалов, – вы знаете, до чего я дошел? Я сегодня летал.
В небе косо, как почтовая марка, стоял змей.
– Хотите, я продемонстрирую вам… я полечу туда. (Он протянул руку.)
– Нет, спасибо. Я не хочу быть свидетелем вашего позора.
– Да, это ужасно, – помолчав, молвил Шувалов. – Я знаю, что это ужасно.
– Я вам завидую, – продолжал он.
– Неужели?
– Честное слово. Как хорошо весь мир воспринимать правильно и путаться только в некоторых цветовых деталях, как это происходит с вами. Вам не приходится жить в раю. Мир не исчез для вас. Все в порядке. А я? Вы подумайте, я совершенно здоровый человек, я материалист… и вдруг на моих глазах начинает происходить преступная антинаучная деформация веществ, материи…
– Да, это ужасно, – согласился дальтоник. – И все это от любви.
Шувалов с неожиданной горячностью схватил соседа за руку.
– Слушайте! – воскликнул он. – Я согласен. Дайте мне вашу радужную оболочку и возьмите мою любовь.
Дальтоник полез по покатости вниз.
– Извините, – говорил он. – Мне некогда. До свиданья. Живите себе в раю.
Ему трудно было двигаться по наклону. Он полз раскорякой, теряя сходство с человеком и приобретая сходство с отражением человека в воде. Наконец он добрался до ровной плоскости и весело зашагал. Затем, подкинув прутик, он послал Шувалову поцелуй и крик.
– Кланяйтесь Еве! – крикнул он.
А Леля спала. Через час после встречи с дальтоником Шувалов отыскал ее в недрах парка, в сердцевине. Он не был натуралистом, он не мог определить, что окружает его: орешник, боярышник, бузина или шиповник. Со всех сторон насели на него ветви, кустарники, он шел, как коробейник, нагруженный легким сплетением сгущавшихся к сердцевине ветвей. Он сбрасывал с себя эти корзины, высыпавшие на него листья, лепестки, шипы, ягоды и птиц.
|
Леля лежала на спине, в розовом платье, с открытой грудью. Она спала. Он слышал, как потрескивают пленки в ее набрякшем от сна носу. Он сел рядом.
Затем он положил голову к ней на грудь, пальцы его чувствовали ситец, голова лежала на потной груди ее, он видел сосок ее, розовый, с нежными, как пенка на молоке, морщинами. Он не слышал шороха, вздоха, треска сучьев.
Дальтоник возник за переплетом куста. Куст не пускал его.
– Послушайте, – сказал дальтоник.
Шувалов поднял голову с услащенной щекой.
– Не ходите за мной, как собака, – сказал Шувалов.
– Слушайте, я согласен. Возьмите мою радужную оболочку и дайте мне вашу любовь…
– Идите покушайте синих груш, – ответил Шувалов.
1928
МУХТАР АУЭЗОВ
СЕРЫЙ ЛЮТЫЙ [49]
Большой овраг близ Черного Холма безлюден, но хорошо известен пастухам окрестных аулов. Из этого оврага нередко приходит беда.
Черный Холм, точно меховой шапкой, покрыт низкорослыми кустами караганника и таволги. Верхушки караганника бледно, нежно зеленеют – на них раскрылись почки. Овраг сплошь зарос шиповником. Под его колючим пышным ковром скрыты волчьи норы.
Прохладный майский ветер порывами задувает из оврага, далеко разнося запах молодых трав и дикого лука. Кусты шевелятся и угрюмо, сухо шелестят, словно перешептываясь.
Поздней весной в овраг к старым норам пришли волк и волчица. Старые норы размыло полой водой, в них мог бы свободно влезть человек. Волки выкопали поблизости новую, более тесную нору и соединили ее со старыми узкими темными лазами.
Волчьи лапы вскоре утоптали свеженарытую землю. Белесая шкура волчицы не успела облинять, когда в логове появились дымчато‑серые волчата.
Тихим утром волчица лежала на солнцепеке, под высокими метелками конского щавеля. Здесь было безветренно, жарко, ее разморило. Она дремала, изредка приоткрывая мутный глаз. Бока у нее опали, соски набухли молоком. Кожа на спине нервно подергивалась, соски непрестанно вздрагивали.
Слабый хруст донесся из‑за кустов. Волчица вскочила, взметнув с земли летучие клочья белой шерсти, и оскалилась, глухо ворча. Волчата барахтались у ее ног.
И тотчас, перелетев через ветвистую стенку кустов, перед волчицей плюхнулась туша ягненка. Следом бесшумно выскочил крупный, тяжелый волк с низко опущенным хвостом. Роняя с морды красноватую пену, он обнюхал волчицу, а она жадно лизнула его в окровавленную скулу.
Ягненок был еще жив. Волк и волчица набросились на него и в одну минуту разорвали на части. Две белозубые прожорливые пасти большими кусками глотали легкое, нежное мясо. Зеленые глаза злобно горели.
Сожрав ягненка без остатка, волк и волчица повалялись в сочной пахучей траве и растянулись на ней во весь рост. Потом поочередно стали отрыгивать проглоченное мясо.
Волчата один за другим подползли к мясу и, урча, толкаясь, стали его трепать. Только двое, родившиеся последними, были еще слепы. Волчица подтащила их к себе и положила около сосков.
На другой день, когда солнце стояло в зените, волчица издалека почуяла стойкий, густой конский запах. Быстро затолкав волчат в нору, она скрылась в кустах.
Послышались людские голоса, конский топот.
Люди съехались у самого логова, спрыгнули с коней. О землю дробно застучали длинные пастушьи дубины.
Волчица стояла в шиповнике на крутом откосе оврага, вывалив из оскаленной пасти язык. Она все видела.
Набрасывая на головы, на шеи волчатам крепкие ременные путы, двуногие вытаскивали их одного за другим из темной норы, пятерых тут же прикончили. Одному перебили задние лапы и бросили около обгрызенной головы ягненка. Волчонок будет ползать, скулить, и волки унесут его и надолго уйдут из этих мест. А самого маленького из выводка люди взяли с собой.
Стих в овраге конский топот. Матерый черногорбый волк и белая волчица с двух сторон подошли к лежащему пластом волчонку и свирепо оскалились на него, а затем друг на друга. Волчица схватила волчонка и скользнула вверх по оврагу. Волк высокими, летучими прыжками понесся за ней.
Логово опустело.
Жил в ауле мальчик по имени Курмаш. Ему и достался слепой волчонок. Старшие говорили: серый попал к людям слепым – может быть, он приживется в ауле.
Курмаш не расставался с ним; приготовил для него чистую плошку, мягкий кожаный ошейник.
Дня через два волчонок открыл глаза, но из юрты не высовывался – снаружи доносился лай и жутко пахло псиной. На ночь Курмаш брал волчонка к себе под одеяло. Ради него мальчик ложился теперь спать врозь со старой бабушкой, которую любил больше всех людей на свете.
Она одна не одобряла его привязанности к слабому, прозрачно‑серому зверьку с острыми, точно колючки, зубами.
– Он еще не прозрел, когда у него выросли клыки, – говорила бабушка. – Не успеет встать на ноги – прижмет к затылку уши.
И мальчик сердился на нее.
К середине лета волчонок подрос, окреп и ничем не отличался от аульных щенков, своих однолетков. Будь он полохматей, он походил бы на маленького волкодава. Но жизнь в ауле была для него неволей. Пастушьи псы не хотели с ним примириться, как и старая бабушка. Рычащие, ощеренные пасти встречали его всякий раз, когда он отваживался показаться из юрты.
Курмаш заступался за него, и верные сторожевые псы отходили от мальчика, обиженно огрызаясь. А в юрте волчонку было тесно, душно и скучно. Ему хотелось в степь, в высокие многоцветные травы, в неизведанный простор.
Однажды рослый черно‑пегий пес из Большой юрты подстерег, когда мальчика не было поблизости, отогнал волчонка от его юрты, повалил и долго мял тяжелыми клыками. Подоспели другие псы и с упоенным лаем принялись хватать серого за ноги и за бока. Прибежали дети и взрослые, едва отбили волчонка. Потрепанный, искусанный, он отполз к юрте, сел к ней спиной и беззвучно оскалил белозубую пасть.
– Ишь какой немой… Гордый! – удивились мужчины. – Щенок бы сейчас своим визгом землю просверлил.
А женщины сказали:
– Ворюга! Потому и немой…
И это было верно. Даже Курмаша изумляла и тревожила прожорливость волчонка. Мальчик баловал, кормил его безотказно, намного сытнее, чем собак. А волчонок, казалось, никогда не мог насытиться.
Аульные псы ходили поджарые, они были неприхотливы. У волчонка туго налились бока и грудь, заметно рос жирный загривок. А он был постоянно голоден и рыскал по юрте, поводя черным влажным носом.
При людях он не притрагивался к еде, отворачивал от нее морду. Но стоило человеку отойти, как он мгновенно проглатывал все, что ему положили, и тоскливо смотрел на пустую плошку, будто ничего не ел. Стоило людям заглядеться, как он жадно хватал все, что было плохо положено и попадалось ему на зуб. Утаскивал вареное хозяйское мясо, лакал простоквашу из казана, будто она поставлена для него, грыз свежие шкуры, подвешенные сушиться на остов юрты.
Частенько он попадался, и его колотили безжалостно. Он испытал и удары скалкой, от которых гудело в голове, и острую, жгучую боль от тонко свистящей плетки. Ловко увертываясь, он молча скалил белые клыки. Не было случая, чтобы он, побитый, подал голос.
А между тем в ауле стали поговаривать, что по ночам он проскальзывает, не замеченный собаками, в кошары и обнюхивает курдюки у ягнят, и овцы его боятся. Кто‑то видел, как он украдкой убегал в степь.
Курмаш не слушал аульных пересудов. Но как ни старался мальчик, как ни учил своего серого, тот никак не мог понять, чем хуже еда, которую он крал, той, что давали ему хозяева.
Курмаша он не опасался, ел при нем. Когда мальчик протягивал ему мясо, волчонок не брал, а выхватывал кусок из его рук. Но Курмаш ни разу не поднял на него палки, которой отгонял псов. Мальчик любовался волчонком, его сумрачным независимым взглядом исподлобья, его слегка темнеющим грозным загривком, его растущей день ото дня упрямой силой.
И назвал Курмаш своего любимца Коксерек, что означает Серый Лютый.
К исходу лета Серый Лютый стал уже мало похож на аульных псов. Голенастый, как теленок, крутогорбый, как бык, он перерос их всех. Хвоста он не поднимал по‑собачьи и оттого казался еще рослей, а загривок и спина его напоминали натянутый лук.
Теперь он не убегал от черно‑пегого кобеля, и собаки перестали задирать его. Едва он поворачивал к ним лобастую каменно‑серую морду и сморщивал верхнюю губу, те кидались врассыпную. Обычно собаки, завидев его, держались сворой. И он и они всегда были настороже.
Никто не замечал, чтобы волк резвился в ауле. Не играл он и с Курмашем. Кличку свою помнил хорошо и прибегал, когда его звали Курмаш или старая бабушка, но бежал неторопливо, ленивой трусцой и не махал хвостом.
Собак он не трогал, не оборачивался на их лай, не гнался за убегавшими. Чаще всего он лежал в тени юрты, выпрямив острые уши, и угрюмо щурил зеленые глаза.
Курмаш гордился молчаливым зеленоглазым зверем и весело смеялся, когда соседские собаки, визжа от страха, пускались от него наутек. По правде сказать, мальчик и сам подчас побаивался Серого Лютого, но ни за что не признался бы в том даже старой милой бабушке.
Хозяин, черно‑пегого пса хвастался:
– Что ваш серый, вислохвостый! Мой черно‑пегий враз его скрутит, только дай! Давно бы придушил, если б не отгоняли.
Как‑то походя, пробы ради, он науськал черно‑пегого. Пес, не колеблясь, с азартным лаем бросился на волка, ударил его клыками в плечо. Метил он в шею, но промазал. В последний миг волк увернулся и, прежде чем пес успел отскочить, молча метнулся, в прыжке взял его за загривок и швырнул на землю. Огромный пес покатился с пригорка, точно беспомощная жирная овца. Волк тоже промахнулся, иначе он вырвал бы у пса горло.
Выбежал Курмаш и отозвал Серого Лютого, а хозяин отогнал своего черно‑пегого.
Поздним вечером два волка неожиданно напали на овец, которые паслись неподалеку от аула.
Чабан поднял отчаянный крик, свист. Прискакали на конях из аула подростки и старшие. С оглушительным лаем дружной сворой примчались на выручку все аульные псы, а с ними и Серый Лютый.
Волки ушли в степь. За ними погнались – не догнали.
На ближних холмах всадники и собаки остановились. Вдали, по высокому гребню Черного Холма, в тусклом, неясном свете скользили серые тени.
– Раненько они нынче объявились, – сказал чабан.
И только Курмаш заметил, как по волчьим следам, почти касаясь мордой земли, бесшумно понесся Серый Лютый.
Мальчик отстал от людей и пеший бесстрашно пошел в темноту, к Черному Холму. Долго ласково звал:
– Коксерек! Кок‑се‑рек…
Но Серый Лютый так и не пришел на его зов.
Волк появился в ауле ночью. Встав на виду у своей юрты, он неторопливо поскреб железными когтями сухую, утоптанную землю, взметая клубы пыли. Поднял голову к звездному небу и втянул в себя по‑осеннему студеный воздух, жадно внюхиваясь в слабые дуновения со стороны Черного Холма.
Днем Серого Лютого видели в ауле, а ночью он опять ушел в степь.
Пропадал трое суток. Вернулся отощавший, люто голодный, но по‑прежнему угрюмый и без ошейника. Когда Курмаш окликнул его, он подошел, низко и словно бы угрожающе опустив голову. Мальчик обрадовался, обхватил его за короткую мускулистую шею. Волк вырвался, прижал к затылку уши, но даже бабушка не стала его бранить и захлопотала, готовя еду.
Ел он страшно, и Курмаш отступил от него подальше.
– Ого! Сказывается порода, – сказал Курмашу отец. – Глаза‑то у зверя зеленые‑презеленые, днем горят. Пора, сынок, пора содрать с него шкуру.
И мальчик задрожал, боясь, что теперь старшие не уступят ему, погубят его волка.
Но Серый Лютый словно понял, что говорят о нем. Едва люди отвернулись, он исчез. Никто не видел, когда он ушел из аула.
Много дней затем Курмаш напрасно искал его в зарослях чия – с тоской, с угрозой. Тщетно! Минула ветреная осень, белой кошмой покрыла степь суровая зима. Серый Лютый не возвращался.
До поздней осени он кормился зайчатиной далеко от родных мест, не брезговал и мышковать. Суслики были жирны, и он лакомился ими, как лиса. А по снегу голод пригнал его к людским зимовкам, овечьим загонам.
Теперь он пришел крадучись, как чужой. Шерсть поднималась на нем торчком, когда он видел людей.
Ночь за ночью он кружил, петлял по заснеженным холмам, оставляя на снегу летучий след пяток и когтей. Пар клубился у его слегка сморщенной серой морды. Он останавливался с подветренной стороны, и в нос ему бил густой сытный запах хлева и скота, а в уши – собачий беспокойный лай. Волк свирепо клацал клыками. Сейчас собаки так же чутки, как он голоден.
В глухой пуржистый час он попытался приблизиться к зимовке. Но бессонные псы словно знали, откуда он подойдет. Его встретила вся свора во главе с черно‑пегим, прогнала.
Ветер стих, подморозило. Волк заплясал, приседая на задние лапы. Жесткий снежный наст обжигал ему пятки, черные уголки пасти мерзли, брюхо стянула голодная боль. Мелкой рысцой волк поднялся на холм. Снег искрился под сильным лунным светом. Серый Лютый вскинул голову к небу и, застыв в судорожной, не испытанной прежде истоме, протяжно, уныло завыл.
Тотчас в ауле вскипел оголтелый собачий лай.
Серый Лютый не опускал головы. И вдруг издалека, с Черного Холма, донесся невнятный, тоскливый отклик. Волк выпрямился, дрожа. Кто‑то ему вторил, манил его. Он вслушался, повел носом и стремительно понесся на зов.
У схода в большой овраг он остановился, настороженный, вздрагивая от сильного озноба. С Черного Холма к нему спускалась снежно‑белая волчица.
Серый Лютый не подпустил ее к себе. Она подходила, он отскакивал, скаля зубы, прижимая уши. Но уйти он не мог. И когда она пошла по его следу, вынюхивая его, а потом повернулась, жалобно повизгивая, и ткнулась теплым носом ему в пах, он не тронулся с места. Волчица тихо побежала прочь. Он догнал ее и лизнул в скулу.
Плечом к плечу они пустились вверх по оврагу, пролетели его насквозь и повернули к людскому жилью. По гребням холмов они за полчаса безостановочно, неутомимо проложили гигантский полукруг двойного редкого следа, и только наст звонко похрустывал под их лапами. Затем, словно сговорясь, они так же рядом помчались вниз, к аулу.
Луна зашла. Ночь была на исходе. Серый Лютый и белая волчица вихрем пролетели аул, как большой овраг, и оба увидели, как от желтоватого сугроба у овчарни за ними метнулся вдогон длинношерстный кудлатый пес, увлекая за собой всю свору. Это был, конечно, черно‑пегий.
Волки неслись от аула во весь мах. Черно‑пегий не отставал, надрывисто, натужно лая. Свора за ним растягивалась, редела. И Серый Лютый умерил скок, злобно прислушиваясь к лаю, – пес разрывался от ярости, от гнева.
Близ лощины свора остановилась, остановился и черно‑пегий кобель и побежал обратно, к своре. Волчица первая кинулась за ним.
В безлюдной степи собаке трудно убежать от волка. Но черно‑пегий не струсил, хотя остался один. Он жил для того, чтобы драться с волком, и, не колеблясь, сцепился с волчицей, когда на него налетел Серый Лютый и подмял под себя. Волчица с визгливым рычанием впилась псу в горло.
Вскоре от огромного черно‑пегого остались лишь хвост, обглоданная голова да редкие клочки шерсти. Даже окровавленный снег волки проглотили.
Нажравшись, они ушли к Черному Холму и в овраге повалялись на чистом снегу.
С той ночи они не разлучались. И пошла гулять по округе серая беда.
То тут, то там, близ Черного Холма и далеко от него, волки задирали овец, резали коров и лошадей, валили верблюдов, губили лучших сторожевых псов и ускользали безнаказанно.
От аула к аулу ползла худая молва.
– Их целая стая, серых бесов, и все, точно оборотни, человека не боятся. Ничуть не боятся – вот что! Вожак у них матерый, с теленка ростом, до того лют, до того страховиден… Не бежит, даже когда человек подходит к нему на длину соила! Подойти‑то боязно. Налетит стая с одной стороны, чабаны кидаются туда, собаки их травят, а тем временем вожак с другой стороны уносит на горбу овцу…
Подолгу волки не держались на одном месте. Сегодня их видели у Черного Холма, а завтра – верстах в десяти, двадцати, тридцати южнее, восточнее. Известно: волка ноги кормят.
Степь в том краю холмистая, овражистая, обросла кустарником. Любо‑дорого посмотреть на нее с Черного Холма: точно море в бурю, она горбится высокими валами, кипит мохнатыми гребнями. В таких местах удобно волку, хлопотно пастуху. Легко подобраться невидимкой к стаду, к загону, легко подстеречь, Отбить отставшую скотину. И трудно выследить серого, невозможно предвидеть, откуда он выскочит неслышной дымчатой тенью. А снежной зимой и выследишь – не догонишь! Глубоки сугробы. Волк уходит целиной. Наст волка держит, а всадника нет: проваливается конь, не скачет – вспахивает снег.
Попробовали у большого оврага, где не раз находили волчьи норы, подбросить отравленное мясо, и покаялись. Разве оборотни возьмут отраву? Молодые аульные псы‑недоумки подобрали мясо у оврага и там же остались лежать. Волки не тронули и застывшие собачьи туши.
Сытной была для волков та зима. Серый Лютый все рос и рос, наливаясь каменным весом, но по‑прежнему не мог утолить свою страшную жажду мяса и крови.
Лишь к весне как будто слегка приглох его голод, и в жилах у него ненадолго зажглась иная жажда.
Снег в степи рыхлел, темнел. На холмах появились рваные пятна проталин, оголялась рыжая вязкая земля.
Небывалая игривость обуяла Серого Лютого. На бегу он стал суетлив, никчемно кружил, метался около волчицы, как щенок. Она ложилась отдыхать, а он приплясывал близ нее, поднимая вихри искрящегося снега, дурашливо прыгал через нее, толкал грудью, лапами, мордой. Она сердито огрызалась, а он хватал ее за шею и, подержав, отпускал. Иногда он подолгу трепал ее за шиворот, не давая вырваться. Она сварливо визжала, кусалась.
Потом она подобрела и стала чаще обнюхивать его и лизать.
Севернее Черного Холма лежали обширные мелководные соленые озера. Берега их тесно поросли чием и камышом. Места дикие – не зря над зарослями постоянно висит птичий грай. Сюда белая волчица увела весной, когда буйно зазеленели берега озер, Серого Лютого.
Теперь он охотился далеко от родных краев. А волчица не покидала логова и кормилась птичьими яйцами, подобранными в камышах.
Раз он принес ей бараний курдюк, но она не встретила его у норы, как обычно. Он беспокойно заскреб лапами землю, и она вылезла из норы обессиленная, едва волоча ноги.
Из норы исходил сильный незнакомый запах. Серый Лютый грозно ощетинился, сунул в нору оскаленную морду и вытащил зубами хлипкого, неказистого волчонка.
Волчица, слабо тявкая, кинулась к нему, но не смогла ему помешать. Серый Лютый бил маленького слепого волчонка о землю, пока тот не превратился в бесформенный серый комок, потом с отвращением швырнул через себя.
Когда он обернулся к волчице, она лежала между ним и норой, и к ней подползали другие волчата, тыкались ей в соски.
Серый Лютый, угрюмо облизываясь, лег в стороне.
Волчица стала выходить с ним на охоту, но была еще неповоротлива, грузна и то и дело убегала к своему выводку. Нередко они возвращались в логово, не солоно хлебавши, ничего не добыв, и он алчно поглядывал на волчат, а она кусала его, гоня от норы.
Ранним апрельским утром, когда волчата уже прозрели, Серый Лютый и белая волчица бежали вдоль озера к своей лежке, она – впереди, не позволяя себя обогнать, он – вплотную за ее хвостом, и вдруг почуяли человека. Птицы тучей поднялись над гнездами, топотали кони, стучали о землю пастушьи дубины… Волки прятались в камышах, пока не стихло кругом. А подкравшись к логову, нашли в нем лишь одного волчонка с перебитыми лапами.
Несколько суток волчица неотступно бродила вокруг аула, куда люди увезли других ее волчат. Тщетно Серый Лютый отзывал ее. Она не шла за ним – и их заметили.
Подсохла, зацвела земля. Кони быстро набирали силу на сочных весенних травах. И в один теплый голубой день волки услышали за собой шумную погоню. Трое всадников на резвых конях выгнали волков из большого оврага, что у Черного Холма.
Серый Лютый летел, как стрела. Еще в овраге волчица отстала от него. Соски у нее не успели затвердеть, и она была тяжела в беге. Сперва Серый Лютый вернулся к ней, побежал сзади, покусывая ее в бока, подгоняя. Она зарычала на него. Он оглянулся на конников и молча, стремительно ушел вперед.
У выхода из оврага он круто повернул и гибкими скачками, точно коза, взлетел вверх по скату оврага, заросшего колючим шиповником.
Серый Лютый скрылся в кустах, а белая волчица неслась напрямик по открытому месту, и всадники с гиком и улюлюканьем скакали за ней.
Ночью Серый Лютый, фыркая, осторожно потрусил по следу травли. В дальней лощине на сырой от росы траве он нашел пятно засохшей крови. Принюхался, лизнул его. Здесь лежала белая волчица, и здесь обрывался ее запах.
Серый Лютый сел и сидел, не двигаясь, напружинив выпуклую грудь, горбя бурый затылок, пока не взошла луна. А когда взошла лупа, он завыл уныло, глухо.
Словно окаменев, Серый Лютый сидел в лощине до утра. Перед рассветом поднялся, судорожно позевывая. Голод холодил ему брюхо.
Все лето он рыскал по степи один, нагоняя на стада и аулы страх. Не утихал ночной разбой, и пастухи проклинали свою долю. Как будто ходил у Черного Холма, близ соленых озер и повсюду окрест один серый с бурым горбом, а за лето зарезал не меньше полусотни ягнят и телят! Бездонное было у него брюхо.
Дважды пускались за ним вдогон на свежих конях со сворой резвых собак, оба раза ему удавалось унести ноги. С таким тяжелым брюхом легок был на ногу, разбойник, и неутомим. Волк не убегал – улетал, срамя аульных удальцов.
Днем он прятался, отсыпался в темных дебревых зарослях камыша, на топких, сильно заболоченных озерах, а ночью ничто его не останавливало – ни крик человека, ни лай собак, ни гром и огонь ружейного выстрела. Зря тратили чабаны патрон за патроном, целя в серую тень, без толку посвистывали над отарами жаканы – волк, невредимый, возвращался, едва утихало эхо в ночном мраке.
За лето Серый Лютый разжирел. Плотная жесткая шерсть стояла на нем, как колючки на еже, но брюхо было поджато и не знало ни часу покоя.
Повадился он ходить за косяками лошадей. Подкравшись к сосунку, он хватал его за короткий хвост и держал так, что тот не мог тронуться с места. Жеребенок вырывался изо всей мочи; волк внезапно выпускал его, и тот кубарем катился по земле. Волк бросался, и его клыки смыкались на горле жертвы.
Осень промелькнула короткая, ненастная, и вот опять завыли, замели многодневные, многоснежные бураны.
В морозную светлую ночь на голом гребне холма Серый Лютый неожиданно столкнулся с большой волчьей стаей. Взметая вихрь колючей снежной пыли, стая налетела на него и окружила. Серый Лютый оказался носом к носу с вожаком – громадным матерым зверем с дымящейся на морозе оскаленной пастью.
Но стая сразу поняла, что встретила не добычу, а хозяина здешних мест. Поджав толстый хвост, приседая, Серый Лютый свирепо клацал железными клыками. Он был вдвое моложе вожака, но не уступал ему ни в росте, ни в весе; ни у кого в стае не было таких крутых гладких боков.
Волчицы первые подошли и принялись обнюхивать Серого Лютого. Опасливо приблизились волки помоложе. Лишь вожаку он не позволил себя обнюхать, и тот тоже не подпустил его к себе. Пришельцы повалялись на твердом сугробе, поглотали мерзлые комья снега. Так же поступил Серый Лютый. И пошел со стаей рядом с вожаком.
К утру заметелило. Серый Лютый привел стаю к табуну коней. Отбили кобылу‑двухлетку, загнали ее в глубокий сугроб, и Серый Лютый свалил ее на снег, как некогда черно‑пегого кобеля. Волки навалились на лошадь со всех сторон. Серый Лютый по привычке вцепился в лопатки и отскочил от тупого удара клыками в плечо. Около него, ощерясь, стоял вожак: Серый Лютый тронул его коронную часть добычи.