КАЛЕНДАРЬ РУССКОЙ ПРИРОДЫ 16 глава




Однако драться в эту минуту было некогда – лошадиная туша таяла, дымясь. Молодые волки вгрызлись в брюхо по уши. Волчицы терзали труп, толкаясь и рыча. Серый Лютый и вожак вернулись в тесный круг.

Над последней задней ногой остались только они двое. Остальные с почтительного отдаления, положив головы на лапы, смотрели, как они рвут мясо, с хрустом мозжат лошадиные кости. Оба отошли одновременно, тяжело дыша, немирно косясь один на другого, вымазанные в крови до глаз.

Легли порознь в центре стаи. Волчицы кружили около Серого Лютого. Он не сводил зеленых глаз со старого вожака.

Еще несколько ночей они водили стаю вдвоем, держась голова к голове, и если один уходил вперед на полшага, другой тотчас хватал его зубами за бок или за ногу.

А ночи выдались ясные, безветренные, голодные. В немом горле Серого Лютого клокотала ярость.

Волки шли вдоль яра, когда у них из‑под ног сорвался заяц. Косой проскакал и прометался перед волчьими носами не менее версты, прежде чем его смяли. Серый Лютый и старый вожак одновременно схватили его и разорвали пополам. Стая далеко отстала от них.

Оба жадно проглотили свои куски и тут же бросились друг на друга. Веером полетели снежные комья, клочья шерсти. Дробный лязг клыков разнесся в тишине.

Двое матерых грызлись, встав на задние лапы, сцепившись передними, глубоко вскапывая под собой сугроб. На секунду они разошлись. Вожак рычал, он был не прочь покончить и на том. Но Серый Лютый изловчился и немо схватил его чуть пониже уха – собачий прием, так берут волкодавы. Согнул, подмял под себя и мгновенно вгрызся в высокий могучий загорбок. Сжал клыки, как клещи, и сломал волку шею.

Старый вожак лежал боком на снегу, бессильно скаля пасть. Подоспела стая и с ходу мгновенно разнесла его до костей. Волк лежачего не щадит – ни чужого, ни своего.

 

День и ночь не слезали табунщики с коней и не могли устеречь табунов. Такого страха, такого разбоя еще не знавали близ Черного Холма. На глазах пастухов волки косили все живое.

Серый Лютый водил свою стаю от зимовки к зимовке с заката до рассвета. Волки быстро отъелись, отяжелели, но вожак не давал им подолгу спать. Он бил, кусал даже волчиц, а волчицы злобно подгоняли младших волков. Стая снималась с лежки, неслась по степи, точно лавина.

И был случай, когда серая шайка напала на человека. Одинокий путник ехал в санях по торной дороге. Редко волк отваживается подойти к такой дороге, пересечь ее, особенно ежели по ней едет человек. А Серый Лютый не долго колебался, прижал уши к затылку и погнался за санями.

Лошадь понесла. Стая настигла ее, завернула с дороги в сугроб. Сани увязли, лошадь провалилась по грудь, и волки серой грудой оседлали ее.

Путник, обезумев от страха, скатился с саней и кинулся бежать по глубокому снегу. Серый Лютый перепрыгнул через сани и короткими легкими скачками понесся за бегущим. Две матерые волчицы тотчас пустились вслед за вожаком.

Серый Лютый, словно играя и испытывая себя, сделал широкий круг и стал на пути человека. Волчицы остановились за спиной обреченного, беззащитного и все же неприкосновенного двуногого, выжидая. Тронет ли его серый атаман? Повалит ли на четвереньки человека?

Люди спасли его. С ближнего холма донесся гул и топот. По дороге галопом, пронзительно свистя, неслись вниз, в лощину, два всадника.

Серый Лютый сморщил верхнюю губу и, оглядываясь, все быстрее и быстрее пошел прочь по снежной целине. Стая снялась с растерзанной лошади и растаяла в сумеречной, взвихренной поземкой степи.

И еще раз Серый Лютый попробовал схватиться с человеком – в открытую.

Это случилось днем. Трескучий мороз сковал степь. Белесо‑голубое небо затянуло искрящееся марево, сквозь которое угрюмо смотрело багровое, кровавое око солнца. Снега звенели.

Волки, горбясь, приседая и словно дымясь на морозе, подошли вплотную к аулу. И вдруг из‑за окраинной зимовки вышел двугорбый верблюд, валко зашагал прямо на стаю. Между его горбами сидел человек, один человек, и голова его была обернута белым, а это – женский убор.

Серый Лютый насторожился.

Верблюд – не конь, и всадник на нем – не чабан, не табунщик. Собаки лаяли, не высовываясь из аула. Стая застыла, предвкушая легкую добычу. Однако верблюд поднял губастую голову и побежал на стаю ровной размашистой рысцой. Волки заметались, наскакивая друг на друга, и брызнули от него в степь.

Странный верблюд! Куда он бежит? Почему не боится? И всадник странный – не кричит, не свищет, не размахивает руками.

Волки бежали без оглядки. Бежал и Серый Лютый. Верблюд остановился, шумно фыркая. Жгучий январский ветер шевелил на его боках грязно‑бурые космы. Женщина сидела между его горбами не шевелясь, лишь платок на ее голове вздулся белым шаром.

Вся шерсть поднялась на Сером Лютом. Он стал как вкопанный, вытянул лобастую остроухую морду, принюхиваясь.

Ничего особенного… Двуногий его не пугал, он сам пугал двуногих, едва успев вырасти, еще в ауле. А здесь, в открытой степи, он, серый, всех страшнее.

Стая рассеялась, волки маячили далеко на холмах в сияющем морозном тумане. Серый Лютый остался. И когда верблюд опять вскинул голову и пошел к нему, он неспешно затрусил к холмам, низко держа, словно бы волоча по снегу, хвост, заманивая всадника подальше от аула, поближе к стае.

Верблюд останавливался – тотчас садился на хвост и волк. Верблюд пускался рысью – рысил впереди него и волк. Расстояние между ними медленно сокращалось. Серый Лютый терпеливо, холодно примеривался.

Наконец аул скрылся за снежным косогором, а стая – вот она!

Серый Лютый выпрямился и поступил так же, как накануне с одиноким путником: скачками, играючи, понесся вокруг верблюда, отрезая ему путь в аул. Верблюд затоптался на месте, скрипуче заревел, и Серый Лютый видел, как на рев кинулась с холма разом осмелевшая стая.

Зато он не заметил, как меж верблюжьих горбов внезапно, невесть откуда, возникла, блеснув на солнце, гладкая черная палка с круглым немигающим глазом на конце.

И вот из безоблачного зимнего неба ударил гром. Раскатистое эхо запрыгало по окрестным холмам. Незримая свинцовая оса впилась волку в ляжку и прожгла ее насквозь. Впервые в жизни Серый Лютый подал голос. Яростно взвизгнув, он куснул себя в ляжку и полетел через голову кувырком, чего с ним тоже до тех пор не случалось.

Вскочив, Серый Лютый на трех ногах ошалело покатил прочь от ревевшего верблюда. Озябшие человечьи руки не успели перезарядить ружье – волк скрылся в лощине. Длинная нитка ярко‑красных капель протянулась вдоль его трехлапого следа.

Кое‑как Серый Лютый доскакал до большого оврага у Черного Холма и повалился на снег. Пробитая пулей ляжка горела, точно опаленная головешкой из костра. Волк стал зализывать рану снаружи и со стороны паха, ежеминутно вздрагивая и испуганно настораживая уши.

Стая ушла, теперь ее не вернешь в эти края. И хорошо, что она далеко и что молодые волки не понюхали его свежей крови, не видели его лежащим на красном снегу, – вот когда бы они с ним сквитались.

Не слышно было и погони. Странный верблюд не пошел по следу, но Серый Лютый боялся иного. Он ждал за собой собачьего лая и топота коней.

А люди замешкались, не сразу собрали свору. Собаки не шли из аула – они чуяли приближение леденящей затяжной метели.

Мороз не ослабевал, а ветер усилился. Застонала степь. И повисли над степными просторами снежные хвосты от земли до неба.

Серый Лютый медленно поднялся. Оглядываясь, боком, на трех лапах, изредка судорожно подрыгивая четвертой, он поскакал к камышовым чащобам, на соленые озера.

Трое суток без передышки гудел стоголосый степной буран, и день не отличить было от ночи. Трое суток не высовывался Серый Лютый из занесенных снегом камышей. Закопался в сугроб, уткнулся носом в хвост, и кровь не застыла в его жилах, грела лучше, чем очаг юрту.

Отощал серый, ослаб, но рана у него в паху, рваная, косая, затянулась, запеклась.

На четвертую ночь он выбрался из‑под снега и, сильно прихрамывая, пошел в степь. На ходу размялся, хромота стала менее заметна, но боль не ослабевала.

Целую неделю он голодал. Искал падаль – не нашел. Лишь к концу недели повезло: наткнулся он на отставшую от табуна кобылу со стригуном, загрыз стригуна, лег рядом и жрал его всю ночь напролет, не отрываясь. Рыгал и жрал, рыгал и жрал, подбирая под свое раздувшееся брюхо затекавшую на морозе раненую лапу.

Прошла еще неделя. Ляжка у волка поджила и ныла реже. Он стал бегать резвее и осмелел. Его потянуло к Черному Холму.

К вечеру он подошел к аулу, в котором вырос, и стал на гребне холма с вздыбленной от ушей до хвоста шерстью. Верблюда в ауле не видно. И собак не слышно – они с отарами и табунами в степи. Серый Лютый пустился рыскать по знакомым местам и тропам, поставив против ветра влажный нос.

Издалека слабо и сладко пахнуло овцами. Серый Лютый сморщил губу. На горизонте, в желтоватом свете зари, маячила высокая фигура всадника. Маленький гурт овец теснился у ног коня. Чабан вел их к загону.

Волк бросился наперерез, прячась за буграми и косогорами. Выскочил, как всегда, стремительно, неожиданно, но чабан сразу же увидел его и вдруг закричал тонким, ребяческим голоском, отчаянным, но властным.

Серый Лютый резко остановился, приседая на хвост и вспахивая лапами снег. На коне сидел мальчик, подросток, с длинной, не по руке, пастушьей дубинкой.

Мальчик!.. Волк не боялся его.

Злобно ощерясь, Серый Лютый метнулся вбок, чтобы обойти маленького пастуха, и подобрался к жалобно блеющим и наседающим друг на друга овцам. Это блеяние, толкотня горячили волка. Перед ним была легкая и жирная добыча, мягкие кости, обильная кровь. Но мальчик изо всех сил забил коня пятками в бока, поднял над головой тяжелую, непослушную дубинку и бесстрашно поскакал прямо на волка.

Серый Лютый опять невольно повернул в сторону от сбившегося в кучу гурта. Мальчик кричал не переставая. И что‑то непонятное томило и пугало волка в мальчишечьем крике. Волк бежал, мальчик гнался за ним, не подпуская к овцам. Привстав на стременах, потрясая дубинкой, он вопил во все горло, захлебываясь:

– …ок…ерек!..ок…ерек!

Волк щелкнул клыками и ускорил бег.

Мальчик был ловким наездником и отчаянно понукал послушного коня, бил его дубинкой, но видел, что отстанет. Серый Лютый уходил, и мальчик, размахнувшись, швырнул ему вслед дубинку, точно копье.

Она задела больную ногу волка округленным концом и покатилась по обледеневшей земле, подскакивая и звеня. Серый Лютый свирепо схватил ее клыками и мгновенно переломил надвое. Затем повернулся и, прижав уши, сморщив губу, словно улыбаясь свирепой волчьей улыбкой, немо кинулся на мальчика. Прыгнул и рванул его за полу овчинного полушубка. Конь отпрянул в сторону с испуганным ржаньем, а мальчик вылетел из седла и ударился оземь, о наледь, облепленную пушистым снегом, спиной и затылком, так что шапка слетела с его головы и покатилась по белому откосу.

Последнее, что видел мальчик, было знакомое ему волчье ухо, надорванное у виска в драке с собаками в дни, когда серый жил еще в ауле.

Мальчик был уже мертв, когда волк вихрем пронесся над ним и с ходу распорол ему изогнутым клыком щеку.

Ночью труп мальчика подобрали, унесли в аул и положили у очага в юрте.

Старая бабушка села у него в ногах.

– Жеребеночек мой, – приговаривала бабушка, – жеребеночек мой!..

И высохшие ее подслеповатые глаза не могли источить желанную слезу.

 

Тогда пришел черед охотника Хасена, знаменитого в тех краях, и его рыжевато‑белой борзой.

Своего пса Хасен выменял в Семипалатинске на коня. На лбу у пса белела маленькая пролысинка с четырьмя соразмерными лучиками, и оттого хозяин назвал его Белозвездный – Аккаска.

Об Аккаске ходила громкая молва, все знали его, и иные считали, что он происходит от легендарной, воспетой в песнях собаки батыра Богамбая из рода канжыгалы.

Пес был кровный, гордый и вспыльчивый. При кормежке мясо брал с рычанием. На стоянках Хасен сажал его на цепь, пес подпускал к себе одного хозяина. Безродные аульные собаки сторонились Аккаски и облаивали его издалека. Аккаска их не замечал, позевывая лениво, часами лежал на брюхе пластом, положив длинную морду на длинные лапы, и лишь на охоте загорался, легко обгонял любого коня и лаял гулко, жутко. Глаза у него светились, как у волка, но не зеленым, а красноватым огнем, точно горячие угли.

Несколько суток Хасен прожил с табунщиками, изучая повадки Серого Лютого, расспрашивая о нем. Мужчины ночевали в шалашах. И все ночи напролет у костров не утихали горячие споры об одиноком волке, убившем Курмаша. Но Хасен не услышал ничего нового, неожиданного для себя.

Говорили, что волк – бешеный. Говорили, что это вовсе и не волк, а гиена. Недаром он так немыслимо прожорлив. Хасен не верил басням.

– Это волк, – говорил он. – А волка сеном не накормишь!

Табунщики бранились, грозились:

– Эх, попадись он нам в руки!..

Хасен посмеивался:

– Что сделаете? Шкуру сдерете?

И только горькие слова отца Курмаша больно задели Хасена. На могиле сына он сказал охотнику:

– Ты малый бывалый… смелый, упорный… Правда, нелегко взять оборотня. Но если ты не прикончишь его, знай – ты не родич мне и не джигит, никому ты не нужен, и собаке твоей грош цена. Тогда не показывайся нам на глаза.

Хасен решил собрать табунщиков на облаву – иначе не справиться. Их не пришлось уговаривать…

На рассвете, перед облавой, Хасен не дал своему псу мяса; поставил перед его мордой миску с похлебкой из мелко накрошенного сухого овечьего сыра. Аккаска быстро поел и не спускал с хозяина глаз. Умный пес понимал: будет большая, важная охота, опасный гон.

– Ну, Аккаска, – сказал Хасен, трепля пса за ухо, – или ты его, или он тебя, иначе не разойдемся. Сынок Курмаш мертвый пойдет с нами третьим…

Аккаска внимательно смотрел хозяину в глаза, нетерпеливо помахивая рыжим хвостом.

Вышли в степь, и Хасен спустил пса со сворки, чтобы тот размял ноги, разогрел грудь. Аккаска громадными прыжками помчался по синеватым в утренних сумерках снегам.

Хасен разделил людей на несколько групп и разослал в разные стороны, а сам поднялся с Аккаской на каменистую вершину одинокого, открытого всем ветрам холма. Охотники разобрали аульных собак и ускакали. Хасен разостлал меж острых камней плотную кошму, уложил на нее Аккаску и лег рядом на снег, придерживая пса за ошейник.

Аккаска лежал под рукой хозяина спокойно, лишь уши непрерывно ворочались из стороны в сторону, как флюгера. Отовсюду глухо доносились крикливые голоса, ералашный собачий лай, растрепанный ветром.

Вдруг Аккаска поднялся на передних лапах, не подчиняясь руке Хасена, настороженно вглядываясь в сторону тихой лощины. Теперь пес походил на беркута, высматривающего со скалы добычу. Но долго еще в лощине было пусто и голо, а крики людей и лай собак, казалось, отдалялись. Вряд ли загонщики видели волка – серый шел в их многоверстном кольце невидимкой. Аккаска непривычно сгорбился, опустил морду. Уж не отвлекала ли его лежка зайца? Борзая любит ходить за косым.

Нет. Не ошибся Аккаска. Волк внезапно, неслышно показался там, где его ждал пес, – в тихой, пустынной, заснеженной лощине. Вот он, хитрец! Тут сугробы сыпучие, зыбкие – целина. По свежему следу конь не пройдет, увязнет по брюхо.

Волк бежал рысью, ходко, но неторопливо, осмотрительно, и Хасен с минутным сомнением прикусил губу, косясь на пса. Серый был во всей силе и издали напоминал чалого стригуна с волчьей мордой. Ни дать ни взять оборотень!

Волк шел с надветренной стороны и не чуял охотника и борзую. Но Хасен не надеялся, что зверь подойдет на прицельный выстрел, и спустил пса, сказав: «Давай… Держи!» – а сам побежал к коню, привязанному за скалой.

Серый Лютый сразу, с первого же взгляда оцепил стать и силу рыже‑белой борзой. От нее не убежать. Собака летела на него с холма с гулким, бухающим ревом, она была поджара и вдвое рослее черно‑пегого кобеля. Позади нее, меж камней, точно меж верблюжьих горбов, мелькнул с черной гладкой палкой человек. Кругом облава. Скорей!

Пес и волк столкнулись на снежном откосе, и пес с разгону сшиб волка с ног, но и сам покатился, не устояв. Оба вскочили, сцепились клыками и разошлись с окровавленными пастями, хрипло дыша. Нашла коса на камень…

Несколько раз Серый Лютый кидался на пса и встречал тяжкий, меткий удар клыками. Все же волк извернулся, сумел стать выше пса по косогору и ухватил его пониже уха, как в начале зимы вожака стаи, но Аккаска не согнулся, сильно тряхнул волка и вырвался, оставив в его зубах шматок своей рыжей шерсти и кожи. Серый Лютый понял, что эта схватка скоро не кончится. А с холма уже несся галопом всадник, азартно крича:

– Держи, держи, милый! А‑аккаска‑а!

Серый Лютый коротко взвизгнул и пошел напролом.

Пес и волк опять сшиблись клыками так, что искры засверкали бы, если бы было темно. И тут Аккаска, не оберегаясь, а помня только то, что кричал человек, сунул нос прямо в волчью пасть и намертво схватил зверя за нижнюю челюсть.

Теперь их было не расцепить: пес грыз волчью челюсть, а тот – его, и ни одни не мог повалить другого.

Подскакал Хасен. Лошадь плясала под ним, встав на дыбы. И руки у Хасена плясали. Он бросил ружье, выпрыгнул из седла и тоже, не думая о себе, повалился всем телом на каменно‑твердую спину волка. Сунул ему под лопатку широкий нож.

Аккаска высвободил из судорожно ощеренной волчьей пасти изодранную морду и отошел. Постоял‑постоял и упал на грудь. Против него лежал на боку Серый Лютый.

Стали подъезжать охотники, и один из них ткнул кнутовищем в зубы волку, размыкая его черно‑красную пасть, и все поразились тому, как она велика.

– Дьявол!.. – сказал один, отходя.

– Коксерек! – сказал Хасен, бережно осматривая раны Аккаски.

Волчью тушу привезли в аул, бросили у юрты Курмаша, и здесь старая бабушка опознала Серого Лютого, как и Курмаш, по надорванному уху.

– Коксерек! – вскрикнула старая бабушка, заламывая руки. – Трижды проклятый… Где же твоя совесть? Кровопиец!

И слабой ногой она пнула волка в оскаленную пасть.

1929

Мухтар Ауэзов. «Серый Лютый».

Художник А. Лурье.

 

И. СОКОЛОВ‑МИКИТОВ

ДОРОГИ [50]

 

К. А. Федину

 

Выезжаем из города на рассвете. Внизу, над рекою, стелется молочно‑белый туман. Из серебристого моря тумана, точно видение, поднимаются стены городского собора, темнеют крыши домов. Далеко‑далеко за рекою, из тумана, как в стародавние времена, слышится рожок пастуха.

Что‑то древнее, призрачное во всем этом! Мы проезжаем мост, пустую базарную площадь, сворачиваем на большой тракт. Солнце встает над лугами. В клочьях поднявшегося тумана дымится лента реки; в заросших осокой, невыкошенных низинах без устали дерут коростели. Седые от утренней росы, у самой дороги лежат высокие, густые валы свежего сена. Там и там, в просторах заливных лугов, молнией вспыхнет в луче восходящего солнца и вдруг погаснет стальное лезвие косы. С лугов тянет туманом, медовым запахом трав. Под крутым берегом реки, отразившись в зеркале воды, пролетел лазурный зимородок – наша райская птица.

Тишина, утро, простор. Мы выезжаем на большак – широкую, бойкую дорогу, обсаженную старыми развесистыми березами, покрытыми потрескавшейся корою. Мало осталось этих древних берез – они дряхлы, дуплисты и, кажется, спят непробудным сном, до самой земли опустив свои плакучие ветви.

Еще стоят кое‑где вдоль дороги похинувшиеся деревянные крестики, заросшие высокой муравою. По народному обычаю, отмечали на Смоленщине такими придорожными крестиками памятные места, где нежданная смерть застигала прохожего или проезжего человека. Сколько страшных рассказов слышал я в детстве об убиенных и умерших в пути, опившихся, сраженных грозою, утопших! Тревожное чувство вызывали эти немые памятники печальных событий. Помню, как набожно крестилась мать, как торопили мы, бывало, лошадей, минуя место, овеянное памятью давней трагической кончины…

Вот на перекрестке дорог высится знакомый тесаный камень. По рассказам стариков, некогда здесь стоял веселый кабак; гремя бубенцами, сюда подкатывали ямщицкие и помещичьи тройки, у изгрызенной коновязи, прикрытые армяками, дремали лохматые лошаденки возвращавшихся из города загулявших мужичков. По старинному обычаю, вместо писаной вывески над крышею кабака висела «ведьмина метла» – густая еловая ветка, служившая призывным маяком для проезжих и прохожих гуляк.

Дорога бежит, извивается, пропадает в кудрявых березовых рощах, исчезает в заросших ольшаником глубоких оврагах и рвах, темнеет весенними промоинами, краснеет размытой глиной. Вокруг – холмы, поля, колышется и дымит рожь, нежно зеленеют овсы, туманятся луга. Солнце светит весело и ярко; пухлые, белые, чуть золотистые облака плывут по синему летнему небу, а по холмам за рекою, по сизым хлебам, скользят их лиловые тени… Чернеют соломенными старыми крышами деревни, синевеют за рекою нетронутые леса; зеленым островком кажется деревенское старое кладбище с высокими соснами, с покосившимися крестиками на могилах, с островерхой крышей кладбищенской часовни – каплицы. От кладбища не спеша идет человек в подпоясанной ремешком рубахе; босые, серые от пыли ноги мягко ступают по гладкой, горячей от солнца дороге, стариковские зоркие глаза глядят на нас с любопытством…

Мы едем не торопясь, иногда идем пешком на подъемах. Ямщик идет рядом с дугою, бодро пощелкивая кнутовищем по пыльным солдатским сапогам. Бронзово‑черный затылок его оброс курчавыми волосами; на выцветшем сукне старой солдатской гимнастерки налипли слепни. Слепни жадно вьются над потной спиной лошади, липнут на холку, на грудь. Скаля зубы, ямщик давит их рукою, вытирая о колени испачканную кровью грязную мозолистую ладонь.

День занимается ясный, паркий, высоко стоит солнце. По макушкам берез нет‑нет прошумит и затихнет полуденный теплый ветерок. Он колышет ветви берез, наносит с полей запах трав и хлебов. В рощах пахнет сыростью, грибами, кое‑где под деревьями еще лежит роса. Повиснув в знойном воздухе, плещется над межою крыльями длиннохвостая пустельга…

Я смотрю на поля, на деревья, на недвижно повисшую в воздухе освещенную солнцем пустельгу. Сколько картин, событий, забытых судеб, историй воскрешают эти знакомые с детства места, дороги! Вот здесь, над рекою, стоял против церкви большой, с пустыми зарадужелыми окнами, нежилой дом дворян Пенских, и мне опоминаются слышанные некогда рассказы о грозной барыне Пенчихе, беспощадно поровшей дворовых девок и баб, о полусумасшедшем карлике‑барине, ходившем молиться в поле под старый дуб (развесистый дуб этот показывали мне в детстве). Далеким, почти сказочным показывается и недавнее прошлое: волостное правление на краю села, казенка, окруженная шумливыми хмельными мужиками, чернобородый старшина Фетисыч с заплывшими аленькими глазками, чахоточный длинношеий писарь… Далеким прошлым кажутся эти отжитые времена.

Стерт с лица земли, по бревнышкам разнесен дом дворян Пенских; сожжено, головешки не сыщешь, «волостное правление»; с землею сровняли мужики двор кузнечихи Марьи, в смутные годы укрывавшей у себя разбойников‑бандитов… Осталась от прежнего высокая белая колокольня, да по‑прежнему вьется‑бежит среди зеленых лугов знакомая наезженная дорога.

 

Кормить останавливаемся в старинном Болдинском монастыре.

Проезжаем подмонастырную, богатую некогда деревню с высокими тесовыми крышами, резными нарядными крылечками, с затейливыми скворечнями на деревьях. Монастырь обнесен кирпичной оградой с бойницами, через которые – сказывают люди – некогда лазили по ночам гулять к солдаткам‑бабам молодые монахи. Тяжелы, несокрушимы монастырские кованые ворота с тяжелым железным запором. Прославился монастырь веселыми вхождениями монахов, которых духовные власти ссылали на покаяние в эту глухую обитель. Теперь в монастыре – музей и хозяйственный склад, а на опустевшем монастырском дворе пробирается между камнями веселая зеленая мурава. Темная фигура единственного уцелевшего монаха‑скопца, отрекшегося от своего сана и оставшегося жить при музее, испуганной птицей метнулась за углом каменного дома…

В опустелом монастыре задерживаемся недолго. Солнце уже высоко, поднимается над дорогою легкая пыль. Дороги здесь вьются вдоль реки перелесками, полями – уводят в синюю зыблющуюся даль.

Большая темная туча растет за рекою. Мы наблюдаем, как надвигается с запада страшная туча, как клубятся, сивой грядою бегут впереди нее грозные клокастые облака. Застывший воздух тяжел и недвижен. Как бы стараясь подчеркнуть наступившую предгрозовую тишину, наперебой изо всех сил стрекочут кузнечики; еще настойчивее липнут к усталой лошади злые слепни. Отсвет пробившегося сквозь облака солнца янтарными бликами ложится на лица. Внезапно налетевший вихрь вдруг поднимает с дороги, несет в глаза пыль, отчаянно треплет, заворачивает на деревьях листву, играет гривою лошади с завязшими в ней репьями. Все громче, все грознее приближаются громовые раскаты. Смутное чувство забытого детского страха возникает в душе.

Первые капли дождя, смешиваясь с пылью, грузно падают на дорогу, на пыльные крылья тележки. Подгоняя лошадь, мы едем, пока позволяет дождь, потом, торопливо привязав к изгороди лошадь, скрываемся в лес под деревья. Макушки деревьев грозно качаются над нами, уныло скрипят. Беспрерывно одна за другою полыхают молнии, громыхает гром, с треском обрушиваются близкие удары, после которых еще сильнее вдруг припускает дождь.

Пережидая грозу, мы сидим долго в лесу под деревьями, потом, мокрые почти до костей, по прибитой дождем траве выходим на залитую водой дорогу. Потемневшая от дождя лошадь радостным ржаньем приветствует нас. Далеко‑далеко за полями поднимаются сизые клубы дыма. Это горит деревенский сарай, зажженный прокатившейся грозою. Грозная темная туча медленно уходит. Все реже и реже полощут молнии, дальше и дальше громыхает гром. Впереди над дорогой, над умытой березовой рощей уже открылось высокое чистое небо, и – как бы ничего не было – по ясной его голубизне тихо плывут и плывут высокие легкие облака. Радостно зеленеет и пахнет роща, празднично, точно невесты, белеют стволы умытых берез. Поток мутной дождевой воды стремительно несется по дороге, обмывая вертящиеся ступицы колес.

Из молодой березовой рощи навстречу нам выбегает веселый табун молодых лошадей. Сытые жеребята резвятся, носятся по лугу, трубою раскинув хвосты, копытами разбивая зеркальные лужки. Солнце играет на их лоснящихся мокрых спинах, отражается в белых стволах берез. Через полуразрушенные каменные ворота мы въезжаем в старинный помещичий парк, едем под деревьями, роняющими на дорогу редкие капли, останавливаемся у подъезда огромного старинного, с колоннами, дома‑дворца и, привязав лошадь, идем по широкой лестнице вверх.

В этом огромном, похожем на дворец доме жили когда‑то богатейшие люди нашего края – знаменитые дворяне Барышниковы, владевшие состоянием почти несметным. Теперь тут государственное коннозаводство, обосновался усадебный музей, живут и работают иные, новые люди.

В верхних, отведенных под музей комнатах – мертвая тишина. На пыльных высоких стенах висят темные, тускло отсвечивающие портреты. Высокие окна пыльны и мутны, за давным‑давно не выставлявшимися рамами скопились слои осенних мертвых мух. Воздух в комнатах тяжкий, могильный. Мы проходим пустынные комнаты, уставленные мебелью, столами и креслами, высокими секретерами. На круглых столах лежат альбомы, выцветшие фотографии. В просторных стенных шкафах коричневеют корешки кожаных переплетов, хранятся стопки писем, перевязанные выцветшими атласными ленточками. Я беру, читаю одно письмо, написанное замысловатым старинным почерком на серой плотной бумаге. Какой далекий, чуждый, навеки похороненный мир!..

Здесь, в этих комнатах, жили, воспитывались, родились и умирали поколения людей, державших в руках своих судьбы многих человеческих жизней. Я вспоминаю предание об откупщике, основателе знатного рода Барышниковых, сыне простого посадского, по сохранившейся в народе легенде, присвоившего себе золото, полученное фельдмаршалом Апраксиным в подкуп от прусского короля (золото это, как говорит предание, было доставлено в бочках под видом сельдей); вспоминаю романтическую историю одного из Барышниковых, замечательного, но безвестного художника, рожденного от дочери крепостного позолотчика, простой крестьянки, впоследствии усыновленного своим знатным отцом и воспитывавшегося в Мюнхене, не раз привозившего гостить в смоленские дебри своих друзей, знаменитых немецких художников, картины которых, изображающие жизнь русской деревни, поныне висят в европейских художественных галереях… Живы рассказы о последнем крепостном помещике из рода Барышниковых – толстяке, насмешнике и дебошире, не знавшем удержу в своих безобразных выходках. Это о нем рассказывали старики, как, встретивши раз на большаке мужичка‑дегтяря, он велел тому крепостному мужичку под страхом жестокого наказания окунуться трижды в дегтярной бочке; как однажды, проезжая в город на дворянские выборы, завидев по дороге купавшегося в пруду своего соседа, бедного помещика, приказал кучеру остановиться и, подозвав из воды голого соседа, стыдливо прикрывавшего руками наготу, силою усадил в коляску, да так и примчал в Адамовом подобии в город, на многолюдное собрание дворян. О нем же рассказывали, что перед самою смертью, вскочив с одра, гонялся он с заряженным пистолетом за привезенным из Москвы знаменитым лекарем‑немцем, крича во все горло: «Сперва ты умрешь, немецкий колпак, а я еще поживу, посеку моих мужичков!..» Много таких рассказов ходило о проделках барина‑самодура… В старинных письмах, сохранившихся в потайных ящиках секретеров, повествуется о необыкновенной любви к художнику Барышникову молодой его соседки Бегичевой, на всю жизнь оставшейся верной единственной своей страсти. Перед ее портретом, писанным самим художником, с особенным вниманием останавливается хранитель музея, страстный любитель старины. Приветливо глядит из золоченой овальной рамы прекрасное лицо девушки с чуть раскосыми, приподнятыми татарскими бровями, в белой атласной душегрейке, накинутой на еще детские плечи, с открытой тонкой шеей, с белым цветком лесного шиповника за маленьким нежным ухом. Все это кажется теперь недосягаемо далеким; от старых любовных писем пахнет пылью и прелью, но в городе многие знают, что совсем недавно, уже в глубокой старости, умерла изображенная на портрете красавица, навеки сохранившая верность своей первой и последней любви; что доживает свой век в соседнем городишке, питаясь подаянием, распродавая остатки имущества, последняя из богатейшего рода Барышниковых, одинокая старая дева… А еще долго будет стоять огромный каменный дворец, построенный крепостным архитектором Семеном, – с колоннадами, с английским парком, с большими прудами, на которых недавно умер последний лебедь, со старыми березами на берегу пруда, на которых гнездятся цапли… Многое могли бы еще рассказать старые письма и письмена, но не охотник я долго копаться в старинных бумагах, могильным склепом кажутся мне музейные комнаты с зарадужелыми окнами, с тускло отсвечивающими портретами на стенах, с толстым слоем мертвых мух за невыставлявшимися оконными рамами. Приятнее выйти на свет, на летнее солнце, на легкий ветер, несущий запах трав и цветов, вздохнуть полной грудью, услышать свист иволги, увидеть живого, веселого, смеющегося человека, ехать‑трястись пыльным проселком среди полей и лесов…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-23 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: