На столбах шалаша были развешаны овчины, кожаные мешки, бурки, короткие сванские чохи[42]с поясами и огромными кинжалами.
У самого входа поверх кожуха висела на ремне старинная, богато отделанная серебром одностволка.
Кожух Гивергилу сшили когда‑то из шкуры первого убитого им тура. Охотничий самопал также принадлежал юноше и был предметом его гордости. Гивергил свято верил, что сама Дали собственными руками трижды чистила его ружье и трижды благословила.
Близился вечер. Пропустив в заводь последнее бревно, принесенное водами Хуберчалы, Алмасгир вскинул багор на плечо, и, подняв заскорузлый, мозолистый палец, принялся считать сбившиеся стадом стволы.
Вскоре спустились с горы остальные лесорубы, пришел с ними и Бимурзола. Сваны столпились на берегу, вокруг Алмасгира. Все радовались, что самая трудная часть работы уже позади. Пускай теперь повозятся с этими бревнами волны Ингури!
Бимурзола и лесорубы тоже принялись, каждый про себя, пересчитывать бревна. Счет сошелся. Все сто бревен, от первого до последнего, оказались на месте.
Сваны направились к шалашу. Отряхнули одежду, накинули на плечи бурки, задымили трубками. И полилась беседа, как всегда у сванов, тихая, медлительная – так струится мука из‑под жернова.
А Гивергил накинул свой кожух, взял под мышку ружье и, точно тигренок, двумя‑тремя легкими прыжками достиг вершины утеса. Затаив дыхание, стал вглядываться в угрюмые, пустынные скалы. И вдруг подобрался всем телом, точь‑в‑точь готовый к взлету сокол. Нос с горбинкой и желтоватые, горящие угольками глаза довершали это сходство. Мускулы на груди и смуглых кремневых руках вздрагивали от напряжения, как тугая тетива.
|
Сидевшие у костра пожилые сваны приметили юношу, оседлавшего утес, словно коня, и гордая улыбка тронула их лица. С завистью взглянули они на стоявшего в стороне Алмасгира. Бимурзола погладил седую бороду и, чтобы еще больше раззадорить юного Кибулана, затянул сванскую охотничью песню:
Войда Лемчил, иавойда накам,
Войда Гивер, иавойда гила…[43]
Гивергил сорвался с места и вдруг исчез, – казалось, улетел куда‑то ввысь.
Алмасгир нахмурился.
– Час поздний! Да и места незнакомые… – промолвил он.
Лесорубы упрекнули его в излишней осторожности, молодого охотника похвалили за отвагу и напомнили Алмасгиру, что сама судьба в лице богини Дали покровительствует его сыну во время охоты.
Алмасгир повел плечами и проворчал, как бы оправдываясь.
– Старуха просила беречь… Сон ей, видишь ли, приснился накануне! Я и забыл, сейчас только вспомнил…
Бимурзола расхохотался. Был он человек грамотный, подолгу живал в городах.
– Наши бабы слишком много спят, Алмасгир! Моя старуха тоже не раз меня предостерегала, а вот я до сих пор жив и здоров. Не верь, брат, снам! Может, в былые времена и имело смысл, а теперь…
Алмасгир не отозвался, но другие заспорили с Бимурзолой.
Один из сванов принялся рассказывать длинную историю о страшных чудищах. Цхеки‑Лаав, Эсрия, Шашар Лахвааэ… Чего только люди не натерпелись от них.
И день, как бы испугавшись этих сказочных чудовищ, свернул вдруг свои крылья; в горах наступил час причудливой игры красок.
Насторожился Алмасгир. Угрюмый великан двинулся вверх по горному склону, туда, где недавно еще мелькнул его сын.
|
Среди опаленных солнцем утесов он и сам походил на каменную глыбу, которая обрела каким‑то чудом живую душу.
Его огромное нескладное тело, казалось, сбито из неровных, угловатых обломков гранита, схваченных на груди и плечах обручем из сванского железа. Взгляд у Алмасгира был острый, недоверчивый, он искоса поглядывал на мир. С крутого лба, затеняя глаза цвета зрелой пшеницы, свисали черные крылья бровей.
Алмасгир остановился на вершине утеса, заслонил глаза широкой, как лопата, ладонью и зорко оглядел горы, обрызганные золотистыми бликами закатных лучей. Лицо его, туго обтянутое жесткой, изрезанной глубокими морщинами кожей, потемнело от безотчетного страха.
– Гиверги‑ил!
И в это самое мгновение раздался выстрел. Сваны шумно повскакали с мест.
Войда Гивер, иавойда гила!
Еще выстрел, и над обрывом показался Гивергил.
Сваны встретили удачливого охотника веселым хороводом. Он стоял с добычей в руках посреди круга, а родичи, покачиваясь в торжественной пляске, скользили мимо него.
Веселый Бимурзола затянул песню, вторя раскатам и стонам Ингури:
Войда Лилево, исхвани дидаб,
Бингошиа войда Лиле…[44]
Гивергил звонким голосом подхватил напев, забирая все выше и выше. Немного погодя в хоровод вступил и Алмасгир, и его громоподобный бас эхом отдался в горах.
А внизу, в ущелье, Ингури в предчувствии ночи уже укутался в дымчатое одеяло.
По высокому берегу двинулась рать сумрачно‑сизых теней.
Еще выше, на ближней горе, угасла золотистая зыбь солнца, уже утратившего свою силу.
|
Только Ушба вдали, сверкая на недосягаемой высоте своими бесподобными алмазами, освещала путь покидавшему землю солнцу и как бы давала знать своим собратьям, белоголовому Тетнульду и седому Лайле,[45]верным часовым Сванетии, что ночь уже близка…
День доживал свои последние мгновения, а сваны все еще кружились в хороводе.
На рассвете лесорубы снова вооружились баграми, навьючили на себя кожаные мешки и свернутые бурки и, засучив рукава и штаны, вытянулись цепочкой вдоль стиснутой громадами скал реки. Отталкивая прибитые к берегу бревна, они гнали их поодиночке из запани.
Ущелье все еще было окутано туманом, утренней заре не сразу удалось прогнать ночной сумрак; но Ингури уже почувствовал, что день победил; расправив плечи, он разбил сковывающий его перламутровый панцирь и раскидал клочья туманного своего покрова по скатам нависавших отовсюду скал.
Впереди всех, по правому берегу реки, шел Алмасгир Кибулан и – точно пастух стадо – вел за собой растянувшиеся длинной вереницей бревна. По другому берегу реки, вровень с отцом, сражаясь со скалами и волнами, прокладывал себе путь Гивергил. Оттолкнув бревно, он взмахивал длинным багром, рассекая им попутно, словно шашкой, плотные сгустки тумана. На юноше был кожух, обтягивавший его крепко сбитый стан; за плечами висела одностволка. Гивергил то появлялся, выделяясь бронзовым изваянием на белом фоне кипящей пены, то снова скрывался за выступами скал и за высокими гребнями волн, с неистовым ревом налетавших на берег.
– Гиверги‑и‑ил, име хари?[46]– раздавался тогда призыв Алмасгира. Голос его, прорываясь через горные теснины и покрывая вой Ингури, выдавал тайную тревогу за сына, от которой сжималось отцовское сердце.
Так прошли они немалую часть пути.
Было уже утро, когда сваны, миновав границу Сванетии, приближались к Худони.
Чуть повыше селения перед ними неожиданно встало неодолимое препятствие. Громадная скала, высившаяся на самой середине реки, преградила путь бревнам. Образовался затор. Стволы наваливались друг на друга и громоздились у скалы, образуя подобие башни.
Бревна Алмасгира и Гивергила одно за другим налетели на затор. Отпрянули. Водоворот втянул их и закружил, точно щепки. А там подхватила следующая волна и швырнула – одни в зияющие пустоты затора, другие на его вершину.
На берегу, невдалеке от затора, суетились какие‑то люди. Алмасгир Кибулан узнал среди них подрядчика Каузу Пипия и еще нескольких знакомых сванов. Рев Ингури заглушал голоса, но по всему было видно, что сваны о чем‑то ожесточенно спорят и препираются с подрядчиком.
Кауза Пипия держал в одной руке смотанную веревку, в другой – какую‑то сложенную четырехугольником бумажку. Он то и дело разворачивал эту бумажку и снова складывал, пытаясь, видимо, успокоить взволнованных сванов. Подрядчик указывал то одной, то другой рукой на какое‑то бревно и что‑то объяснял, но по жестам его Алмасгир ничего не понял.
Бимурзола догнал Кибуланов. Подоспели и другие лесорубы.
– Обманул нас Кауза! Обещал взорвать скалу и не сдержал слова! – сказал Бимурзола.
Сваны направились к подрядчику, и тут же выяснилось, о чем идет спор и что за бумажку вертит он в руках.
Кауза Пипия предлагал десятку тому смельчаку, который взберется на затор и затянет петлю на «замке» – на самом нижнем бревне из тех, что навалились на скалу и преградили течение.
Казалось, человеку ловкому и, главное, небольшого веса не так уж трудно было заработать эту десятку. Узкий поток между берегом и скалой был сплошь забит бревнами, образовавшими подобие моста, который упирался одним концом в берег, другим в скалу.
Однако рабочие считали, что награда, назначенная подрядчиком, слишком незначительна, и требовали прибавки.
Наконец из толпы выступил стройный, худощавый юноша и заявил, что готов попытать счастья.
Подрядчик передал десятку указанному юношей свану.
Смельчака на всякий случай обвязали веревкой вокруг пояса, несколько рабочих ухватились за другой ее конец, и юноша двинулся к затору.
Бревна оказались такими скользкими, что на округлой их поверхности трудно было удержаться. Едва пройдя несколько шагов, юноша оступился, падая, ушиб руку и тотчас повернул обратно.
Однако опыт показал, что бревна сбились крепко‑накрепко и мост между берегом и скалой в самом деле достаточно устойчив.
Бледный от пережитого напряжения, юноша не стал во второй раз испытывать судьбу. Он сослался на ушибы и боль в руке. Отступили и другие.
Тогда Гивергил шепнул на ухо Бимурзоле, что он попытается накинуть петлю на проклятое бревно. Бимурзола схватил Гивергила за руку, подвел к подрядчику и во всеуслышание заявил о согласии молодого свана выполнить опасное поручение.
Алмасгир Кибулан вспыхнул. Он гневно взмахнул руками, обхватил сына за плечи и оттащил в сторону. Старик рассердился на Бимурзолу, подозревая, что он подговорил мальчика.
Загоревшиеся удалью глаза Гивергила сразу погасли.
Заволновались, зашумели односельчане Алмасгира. Одни превозносили Гивергила за смелость, другие доказывали отцу, что добраться до затора не так уж трудно. Кое‑кто соблазнял Алмасгира обещанной подрядчиком наградой. И даже чужие, незнакомые Алмасгиру люди, взглянув на Гивергила, заявили решительно:
– Нечего и сомневаться! Этот тигренок свое возьмет! Кто же, если не он?
И в самом деле: соперников у Гивергила не оказалось.
Сваны столько шумели, что Алмасгиру пришлось умолкнуть.
Подрядчик обрадовался, протянул старому свану деньги и, боясь, как бы Алмасгир снова не отказался, собственноручно сунул ему десятку за пазуху.
Гивергил снял ружье и повесил отцу на плечо; его так же, как и предыдущего юношу, обвязали веревкой.
Алмасгир, не доверяя никому, сам взялся за другой ее конец. Он намотал веревку на руку и, упершись ногами в скалистый выступ, огромной глыбой стал над рекою, как раз против груды бревен, громоздившихся у скалы.
Гивергил, чтобы легче держать равновесие, раскинул руки, точно крылья, и в мгновение ока преодолел расстояние между берегом и затором.
Люди, затаив дыхание, следили с берега за юношей. И никто не слышал призывов Алмасгира, вырывавшихся, точно приглушенный рев, из глубины его сердца.
– Довольно, Гивергил! Поворачивай обратно!
Гивергил уже спускался с вершины затора к «замку». Он ловко уселся на конец выдававшегося вперед ствола, который показался ему особенно удобным, и перегнулся всем телом к заранее намеченному нижнему бревну.
– Ай да молодец мальчик! – загудели сваны.
Но в это мгновение раздался вдруг оглушительный треск.
Гул пронесся над рекой, дрогнули нависшие над берегом горы, затряслась земля.
Затор прорвало. Бревна неслись в воде и по воздуху, точно кинутые со сверхъестественной силой гигантские стрелы: их было так много, казалось – мрак сгустился в теснине; в какой‑то неистовой скачке обгоняли они друг друга с ужасающим грохотом и треском.
Не успели люди опомниться, как на берегу раздался вопль, не менее потрясающий, чем грохот снесенного бешеным напором волн затора.
– Гивергил, име хари?
Все обернулись.
Алмасгир Кибулан стоял у самой воды. Он сжимал в руках обрывок веревки и, глядя в смятении то на один, то на другой ее конец, рычал, как обезумевший от боли зверь.
– Гивергил, име хари? Люди пришли в себя.
– Гивергил! Гивергил! – пронесся над берегом дружный призыв.
Гивергила не было видно.
Алмасгир впился взглядом в бурные воды Ингури.
– Гивергил! – крикнул он еще раз и обернулся к стоявшим на берегу сванам. Он обвел их отсутствующим взглядом, в глазах его мелькнуло недоумение. Казалось, он впервые видит этих людей.
– Где же, братья, мой Гивергил? – спросил он. Из глаз его полились слезы.
Прижавшись всем телом к скалистой стене, стоял перепуганный насмерть подрядчик Кауза Пипия.
Алмасгир, подбежав, швырнул веревку к его ногам. Вынув бумажку, протянул ее подрядчику и затем сунул ему за пазуху.
– На, брат! – сказал он и тряхнул подрядчика, обхватив его обеими руками за плечи.
– Вот твои деньги! Возьми! Отдай мне сына! – повторял он яростью, но Пипия не отзывался.
Тогда Алмасгир с неистовой силой встряхнул его еще и еще раз…
Отвесная черная стена, к которой мгновенье тому назад жался Пипия, окрасилась в красный цвет. Кровь брызнула в лицо Алмасгиру. Бездыханное тело подрядчика с размозженным черепом выпало из рук старого свана. Алмасгир склонился над ним. Он, видимо, не понимал, что же здесь произошло.
– Алмасгир, что ты сделал? – донесся до него вдруг голос Бимурзолы.
Алмасгир обернулся.
– Бимурзола! – крикнул он. В голосе его зазвучали ярость и жажда мести.
Алмасгир огляделся. Никого вокруг не было. Бимурзола скрылся вместе с другими лесорубами.
Старый сван снова обратил свои взоры к Ингури. Чуть дальше того места, где рухнул затор, на поверхности реки всплыло что‑то серое и снова исчезло в волнах.
– Гивергил! – вскрикнул Алмасгир Кибулан и устремился по берегу вслед за шальным течением Ингури.
Гивергил чудился отцу в каждой волне, в каждом водовороте, голос сына слышался в каждом всплеске реки.
Ружье Гивергила висело на плече старика, но он ничего не чувствовал, ничего не помнил, он только всем существом своим стремился к сыну. Он неустанно выкрикивал одно только имя сына и бежал, бежал, испуская жалобные вопли, с легкостью прыгая с камня на камень, с глыбы на глыбу; казалось, к его нечеловеческой силе прибавилась тигриная ловкость Гивергила.
Где‑то в глубине сердца теплилась надежда: неужели такой юноша, как Гивергил, сдастся, неужели он допустит, чтоб Ингури его одолел! Алмасгир не мог себе представить, что сын его погиб. Разве это возможно?! Подхваченный течением, Гивергил, верно, выбрался где‑нибудь пониже на берег. Вот‑вот они встретятся.
Но тут же его покидала надежда. И тогда в отчаянии он страстно желал увидеть сына, если не живым, то хоть мертвым. Желал, но, боясь сойти с ума, закрывал глаза, до боли сжимая ладонями виски, только бы прогнать эту мысль, только бы не увидеть мертвое лицо любимого сына.
Был уже полдень, когда Алмасгир пришел в селение Джвари, где крутые берега Ингури расступаются и река, замедлив свой неистовый бег, течет уже по широкой просторной долине. Алмасгиру приходилось и раньше бывать в Джвари, но здесь кончался ведомый ему мир.
У заезжего двора стояли крестьяне. Увидав шагавшего по берегу великана, они поспешили ему навстречу. Несколько подростков, отделившись от толпы, с криком сбежали вниз к Ингури.
Все с недоумением глядели на этого внезапно сошедшего с гор странного человека, напоминавшего им дэва из старинных сказок: казалось, огнедышащее чудище движется средь бела дня вдоль берега, извергая искры из глаз, а из уст – раскаленные угли.
У Алмасгира мучительно забилось сердце при виде бежавших навстречу юношей. На одном из них была сванская шапочка. И был он такой же стройный и гибкий, как Гивергил.
Старик остановился.
– Гивергил! – воскликнул он и с нежностью протянул руки.
Но подростки в испуге разбежались.
Тогда Алмасгир, размахнувшись, с такой силой ударил себя в грудь кулаком, что внутри загудело.
– Горе мне! О, горе мне, Гивергил! – завопил он.
Слезы неудержимым потоком полились из глаз старика. И он снова устремился за убегавшими волнами Ингури.
Время шло, горы остались уже позади. Перед Алмасгиром расстилались ровные поля и луга. Ингури на его глазах рос, поглощая встречные ручьи и реки, становился все шире и глубже. Влажный воздух вокруг Алмасгира тяжелел, затрудняя дыхание. Прямые линии равнин были неприятны горцу, с непривычки болели глаза.
Ночь застигла Алмасгира в этих незнакомых местах. Он выбился из сил и едва брел, не разбирая пути, то и дело увязая в болоте. Ветки колючего кустарника ранили его, кровь, смешиваясь с потом, стекала по лицу.
Старик прокладывал себе путь вдоль реки. Небо над нею отсвечивало медью. И когда наконец взошла луна, Алмасгиру стало легче. Он даже обрадовался. В этом чуждом и душном краю только луна была знакома ему.
Алмасгир безмолвно взмолился к луне, излив ей свое отцовское горе. И вот старик увидел сквозь слезы, как она, словно в ответ на его мольбы, приняла образ богини Дали, распустила косы, сошла на землю и остановилась неподалеку от Алмасгира.
Старый сван увидел: лицо ее исцарапано в знак скорби – как если бы она была матерью или сестрой юноши; услышал: Дали, подобно ему, жалобно призывает Гивергила.
– Дали, о Дали! – взмолился Алмасгир, но из груди его вырвался только хрип. Старик потерял голос. И все же снова обрел надежду и, шатаясь от утомления, устремился вперед.
Но вдруг какой‑то необычайной силы всплеск, неведомо откуда возникший, поразил помраченное сознание Алмасгира; а еще несколько мгновений спустя перед ним развернулось непостижимое зрелище: небо и земля слились друг с другом в своей беспредельности, и мир утратил присущий ему облик.
Это было море, Ингури привел Алмасгира к морю.
Еще раз что‑то прогремело, и огромная, возникшая в бескрайних просторах волна, встав на дыбы, преградила ему путь.
Ужас объял Алмасгира, и, потрясенный, он замер. Алмасгир никогда не видел моря. Громоподобный всплеск волны на мгновение вызвал в его памяти затор на Ингури, с ошеломляющим грохотом распавшийся под напором волн. Неужели этот ужас повторится и сын снова погибнет у него на глазах?
– Дали, помоги своему Гивергилу! – собрав последние силы, воскликнул Алмасгир и вошел в море.
Из морских глубин подымалось лучезарное видение. Это была Дали, покровительница Гивергила, сошедшая ради него с неба. Она вырвала Гивергила из пучины, окутала его своими золотистыми волосами и плыла, нежно прижимая юношу к своей груди.
– Гивергил! – с нечеловеческой силой вырвалось из груди Алмасгира Кибулана; охваченный бесконечной радостью, он весь подобрался, тело его стало легким, и, простирая узловатые руки к милому облику сына, он кинулся, разрезая волны, в море. Но он не почувствовал моря. Не почувствовал и смерти. Он видел перед собою только сына, который, широко раскрыв глаза, улыбался ему навстречу.
1928
ЮРИЙ ОЛЕША
ЛЮБОВЬ [47]
Шувалов ожидал Лелю в парке. Был жаркий полдень. На камне появилась ящерица. Шувалов подумал: на этом камне ящерица беззащитна, ее можно сразу обнаружить. «Мимикрия», – подумал он. Мысль о мимикрии привела воспоминание о хамелеоне.
– Здравствуйте, – сказал Шувалов. – Не хватало только хамелеона.
Ящерица бежала.
Шувалов поднялся в сердцах со скамейки и быстро пошел по дорожке. Его охватила досада, возникло желание воспротивиться чему‑то. Он остановился и сказал довольно громко:
– Да ну его к черту! Зачем мне думать о мимикрии и хамелеоне? Эти мысли мне совершенно не нужны.
Он вышел на полянку и присел на пенек. Летали насекомые. Вздрагивали стебли. Архитектура летания птиц, мух, жуков была призрачна, но можно было уловить кое‑какой пунктир, очерк арок, мостов, башен, террас – некий быстро перемещающийся и ежесекундно деформирующийся город.
«Мною начинают распоряжаться, – подумал Шувалов. – Сфера моего внимания засоряется. Я становлюсь эклектиком. Кто распоряжается мною? Я начинаю видеть то, чего нет».
Леля не шла. Его пребывание в саду затянулось. Он прогуливался. Ему пришлось убедиться в существовании многих пород насекомых. По стеблю ползла букашка, он снял ее и посадил на ладонь. Внезапно ярко сверкнуло ее брюшко. Он рассердился.
– К черту! Еще полчаса – и я стану натуралистом.
Стебли были разнообразны, листья, стволы; он видел травинки, суставчатые, как бамбук; его поразила многоцветность того, что называют травяным покровом; многоцветность самой почвы оказалась для него совершенно неожиданной.
– Я не хочу быть натуралистом! – взмолился он. – Мне не нужны эти случайные наблюдения.
Но Леля не шла. Он уже сделал кое‑какие статистические выводы, произвел уже кое‑какую классификацию. Он уже мог утверждать, что в этом парке преобладают деревья с широкими стволами и листьями, имеющими трефовую форму. Он узнавал звучание насекомых. Внимание его, помимо его желания, наполнилось совершенно неинтересным для него содержанием.
А Леля не шла. Он тосковал и досадовал. Вместо Лели пришел неизвестный гражданин в черной шляпе. Гражданин сел рядом с Шуваловым на зеленую скамью. Гражданин сидел несколько понурившись, положив на каждое колено по белой руке. Он был молод и тих. Оказалось впоследствии, что молодой человек страдает дальтонизмом. Они разговорились.
– Я вам завидую, – сказал молодой человек. – Говорят, что листья зеленые. Я никогда не видел зеленых листьев. Мне приходится есть синие груши.
– Синий цвет несъедобный, – сказал Шувалов. – Меня бы стошнило от синей груши.
– Я ем синие груши, – печально повторил дальтоник.
Шувалов вздрогнул.
– Скажите, – спросил он, – не замечали ли вы, что когда вокруг вас летают птицы, то получается город, воображаемые линии?..
– Не замечал, – ответил дальтоник.
– Значит, весь мир воспринимается вами правильно?
– Весь мир, кроме некоторых цветовых деталей. – Дальтоник повернул к Шувалову бледное лицо.
– Вы влюблены? – спросил он.
– Влюблен, – честно ответил Шувалов.
– Только некоторая путаница в цветах, а в остальном – все естественно! – весело сказал дальтоник. При этом он сделал покровительственный по отношению к собеседнику жест.
– Однако синие груши – это не пустяк, – ухмыльнулся Шувалов.
Вдали появилась Леля. Шувалов подпрыгнул. Дальтоник встал и, приподняв черную шляпу, стал удаляться.
– Вы не скрипач? – спросил вдогонку Шувалов.
– Вы видите то, чего нет, – ответил молодой человек.
Шувалов запальчиво крикнул:
– Вы похожи на скрипача.
Дальтоник, продолжая удаляться, проговорил что‑то, и Шувалову послышалось:
– Вы на опасном пути…
Леля быстро шла. Он поднялся навстречу, сделал несколько шагов. Покачивались ветви с трефовыми листьями. Шувалов стоял посреди дорожки. Ветви шумели. Она шла, встречаемая овацией листвы. Дальтоник, забиравший вправо, подумал: «А ведь погода‑то ветрена», – и посмотрел вверх, на листву. Листва вела себя, как всякая листва, взволнованная ветром. Дальтоник увидел качающиеся синие кроны. Шувалов увидел зеленые кроны. Но Шувалов сделал неестественный вывод. Он подумал: «Деревья встречают Лелю овацией». Дальтоник ошибался, но Шувалов ошибался еще грубее.
– Я вижу то, чего нет, – повторил Шувалов.
Леля подошла. В руке она держала кулек с абрикосами. Другую руку она протянула ему. Мир стремительно изменился.
– Отчего ты морщишься? – спросила она.
– Я, кажется, в очках.
Леля достала из кулька абрикос, разорвала маленькие его ягодицы и выбросила косточку. Косточка упала в траву. Он испуганно оглянулся. Он оглянулся и увидел: на месте падения косточки возникло дерево, тонкое, сияющее деревце, чудесный зонт. Тогда Шувалов сказал Леле:
– Происходит какая‑то ерунда. Я начинаю мыслить образами. Для меня перестают существовать законы. Через пять лет на этом месте вырастет абрикосовое дерево. Вполне возможно. Это будет в полном согласии с наукой. Но я, наперекор всем естествам, увидел это дерево на пять лет раньше. Ерунда. Я становлюсь идеалистом.
– Это от любви, – сказала она, истекая абрикосовым соком.
Она сидела на подушках, ожидая его. Кровать была вдвинута в угол. Золотились на обоях венчики. Он подошел, она обняла его. Она была так молода и так легка, что, раздетая, в сорочке, казалась противоестественно оголенной. Первое объятие было бурным. Детский медальон вспорхнул с ее груди и застрял в волосах, как золотая миндалина. Шувалов опускался над ее лицом – медленно, как лицо умирающей, уходившим в подушку.
Горела лампа.
– Я потушу, – сказала Леля.
Шувалов лежал под стеной. Угол надвинулся. Шувалов водил пальцем по узору обоев. Он понял: та часть общего узора обоев, тот участок стены, под которым он засыпает, имеет двойное существование: одно обычное, дневное, ничем не замечательное – простые венчики; другое – ночное, воспринимаемое за пять минут до погружения в сон. Внезапно подступив вплотную, части узоров увеличились, детализировались и изменились. На грани засыпания, близкий к детским ощущениям, он не протестовал против превращения знакомых и законных форм, тем более что превращение это было умилительно: вместо завитков и колец он увидел козу, повара…
– И вот скрипичный ключ, – сказала Леля, поняв его.
– И хамелеон… – прошепелявил он, засыпая.
Он проснулся рано утром. Очень рано. Он проснулся, посмотрел по сторонам и вскрикнул. Блаженный звук вылетел из его горла. За эту ночь перемена, начавшаяся в мире в первый день их знакомства, завершилась. Он проснулся на новой земле. Сияние утра наполняло комнату. Он видел подоконник и на подоконнике горшки с разноцветными цветами. Леля спала, повернувшись к нему спиной. Она лежала свернувшись, спина ее округлилась, под кожей обозначился позвоночник – тонкая камышина. «Удочка, – подумал Шувалов, – бамбук». На этой новой земле все было умилительно и смешно. В открытое окно летели голоса. Люди разговаривали о цветочных горшках, выставленных на ее окне.
Он встал, оделся, с трудом удерживаясь на земле. Земного притяжения более не существовало. Он не постиг еще законов этого нового мира и поэтому действовал осторожно, с опаской, боясь каким‑нибудь неосторожным поступком вызвать оглушительный эффект. Даже просто мыслить, просто воспринимать предметы было рискованно. А вдруг за ночь в него вселилось умение материализировать мысли? Имелось основание так предполагать. Так, например, сами собой застегнулись пуговицы. Так, например, когда ему потребовалось намочить щетку, чтобы освежить волосы, внезапно раздался звук падающих капель. Он оглянулся. На стене под лучами солнца горела цветами монгольфьеров охапка Лелиных платьев.
– Я тут, – прозвучал из вороха голос крана.
Он нашел под охапкой кран и раковину. Розовый обмылок лежал тут же. Теперь Шувалов боялся подумать о чем‑либо страшном. «В комнату вошел тигр», – готов был подумать он против желания, но успел отвлечь себя от этой мысли… Однако в ужасе посмотрел он на дверь. Материализация произошла, но так как мысль была не вполне оформлена, то и эффект материализации получился отдаленный и приблизительный: в окно влетела оса… она была полосата и кровожадна.
– Леля! Тигр! – завопил Шувалов.
Леля проснулась. Оса повисла на тарелке. Оса жироскопически гудела.[48]Леля соскочила с кровати. Оса полетела на нее. Леля отмахивалась – оса и медальон летали вокруг нее. Шувалов прихлопнул медальон ладонью. Они устроили облаву. Леля накрыла осу хрустящей своей соломенной шляпой.
Шувалов ушел. Они распрощались на сквозняке, который в этом мире казался необычайно деятельным и многоголосым. Сквозняк раскрыл двери внизу. Он пел, как прачка. Он завертел цветы на подоконнике, подкинул Лелину шляпу, выпустил осу и бросил в салат. Он поднял Лелины волосы дыбом. Он свистел.
Он поднял дыбом Лелину сорочку.
Они расстались, и, от счастья не чувствуя под собой ступенек, Шувалов спустился вниз, вышел во двор… Да, он не чувствовал ступенек. Далее он не почувствовал крыльца, камня; тогда он обнаружил, что сие не мираж, а реальность, что ноги его висят в воздухе, что он летит.
– Летит на крыльях любви, – сказали в окне под боком.
Он взмыл, толстовка превратилась в кринолин, на губе появилась лихорадка, он летел, прищелкивая пальцами.
В два часа он пришел в парк. Утомленный любовью и счастьем, он заснул на зеленой скамье. Он спал, выпятив ключицы под расстегнутой толстовкой.
По дорожке медленно, держа на заду руки, со степенностью ксендза и в одеянии вроде сутаны, в черной шляпе, в крепких синих очках, то опуская, то высоко поднимая голову, шел неизвестный мужчина.
Он подошел и сел рядом с Шуваловым.
– Я Исаак Ньютон, – сказал неизвестный, приподняв черную шляпу. Он видел сквозь очки свой синий фотографический мир.
– Здравствуйте, – пролепетал Шувалов.
Великий ученый сидел прямо, настороженно, на иголках. Он прислушивался, его уши вздрагивали, указательный палец левой руки торчал в воздухе, точно призывая к вниманию невидимый хор, готовый каждую секунду грянуть по знаку этого пальца. Все притаилось в природе. Шувалов тихо спрятался за скамью. Один раз взвизгнул под пятой его гравий. Знаменитый физик слушал великое молчание природы. Вдали, над купами зелени, как в затмение, обозначилась звезда, и стало прохладно.