Это сообщение привело японцев в замешательство. При имени Хиросо они разом поднялись, кланяясь портрету императора, а Такасума, став лебезяще‑угодлив, показал Коковцеву литографию в форме народного лубка. На картинке, довольно‑таки аляповатой, Хиросо, размахивая саблей, спасал из пламени взрывов японских матросов. Такасума с почтением объяснил, что Коковцев имел честь общаться с героем японского народа. Оказывается, именно Хиросо возглавил отчаянную атаку брандеров, чтобы запечатать Первую Тихоокеанскую эскадру в бассейне Порт‑Артура, и он погиб смертью отважной, но абсолютно бесполезной, ибо адмирал Макаров разбил его брандеры…
– Я сожалею о кончине Хиросо, – сказал Коковцев.
Отношение к нему резко переменилось:
– Кого еще из японцев вы знали в Петербурге?
– О‑Мунэ‑сан… понятия не имею, где сейчас эта женщина, но я сохранил о ней самую приятную память.
В этот день у него разболелись раны, он попросил сделать ему укол морфия. Сон был глубокий, но тяжкий. Когда же проснулся, возле стояли в вазе длинные японские ирисы.
– Кто принес их мне? – удивился каперанг.
Осо‑сан пояснил, что, пока он спал, его навещала О‑Мунэ‑сан, подтвердившая Такасума, что он – Коковцев.
– Однако, – сомневались еще самураи, – если вы и Коковцев, то как же оказались на эскадре Рожественского? Мы долго искали вас в Порт‑Артуре и не нашли ни среди убитых, ни среди плененных. Это нас чрезвычайно озадачило, а вы не станете отрицать, что отъехали в Порт‑Артур из Петербурга в одном вагоне с покойным и доблестным адмиралом Макаровым…
Только теперь Коковцев все понял! Когда Степан Осипович отбывал на Дальний Восток на перроне Николаевского вокзала столицы наверняка его провожали и японские шпионы. Они точно зафиксировали Коковцева в числе отъезжающих офицеров штаба. Но они прохлопали, что он покинул адмирала в Москве, и теперь настырно искали того Коковцева, который для них пропал. Всю эту ситуацию Владимир Васильевич растолковал французскому консулу, на свидании с которым он настоял, а потом долго наслаждался смущенным видом капитан‑лейтенанта Такасума.
|
Переведенный в общую палату, он начал поправляться, гулял с костылем в садике госпиталя, где кормил хлебом в пруду рыбок и двух сонных черепах, приученных подплывать к мостикам, если громко хлопнуть в ладоши. По вечерам же тоскливо слушал концерты японских лягушек, исполнявших такие же свадебные мелодии, что и лягушки парголовские. Думалось: «Как‑то там Ольга? Наверное, уже на даче… Хорошо ли ведут себя Никита с Игорем?» Но среди этих житейских вопросов был мучителен главный: «Что я скажу Ольге о нашем Гоге?..»
В конце мая президент США Теодор Рузвельт, обеспокоенный усилением военной мощи Японии, предложил свое посредничество к миру. Пленные офицеры ждали мира, но и боялись его.
– Осточертело тут хуже горькой редьки, – делились они между собой, расхаживая в белых кимоно по вечерним коридорам притихшего госпиталя. – Но вернись в Россию, и любая тварь станет в глаза плевать… за Цусиму!
* * *
Я боюсь, как бы у читателя не возникло неверное представление о пребывании в японском плену, как о хорошо налаженном отдыхе, вполне заслуженном после похода и боя эскадры.
С офицерами флота все ясно! Японцы дали им волю‑вольную, лишь не позволяя иметь тросточки толще мизинца, которые и отбирали без разговоров как опасное оружие. Нужды офицеры не испытывали – японцы выплачивали деньги аккуратнее, нежели русская казна. Можешь гулять где хочешь, но сидеть в ресторане более трех часов запрещалось. Если кто задерживался, полицейский страж, переодетый в кимоно, вежливо напоминал об истекшем времени. В таких случаях русские не спорили и, выкурив на улице папиросу, возвращались обратно в ресторан – еще на три часа… К пленным матросам отношение японцев было иное. Одетые кто во что горазд, а иногда полуголые (при спасении в море, как известно, о фраках не думают), русские матросы терпели отчаянную нужду. Их держали на отшибе страны, на пустых и одичалых островах, в кое‑как сколоченных бараках, кормили впроголодь. И там, в лагерях Синосима, где в горах выла по ночам собака, брошенная Стесселями, матросы постоянно бунтовали, а дрались с охраной столь озверело, что огнестрельное оружие не раз переходило из рук в руки…
|
Совсем уж негодно, и даже отвратительно, относились японцы к пленным Маньчжурской армии: их подвергали издевательствам, отнимали часы и бинокли, с пальцев офицеров срывали обручальные кольца. Среди японцев иногда встречались настоящие изверги…
Все это время Коковцев не прекращал поисков своего сына. Подробно расспрашивал пленных о судьбе спасенных с «Осляби». В госпитале Сасебо лежал тяжело раненный мичман с «Осляби», князь Сергей Горчаков; он и рассказал Коковцеву, что в первой башне пневматика продувания отказала сразу, потом сплоховала гидравлика, и башню проворачивали вручную, но где был Гога в момент гибели броненосца – он этого не знает. Газеты в России изо дня в день публиковали списки увечных, убиенных, умерших в плену и пропавших бесследно. «А что, если имя мичмана Г. В. Коковцева уже значится среди погибших? Кто же даст Ольге сил пережить этот удар?..»
|
Он еще не терял надежды, что Гога остался жив.
А если он жив, то… где же он?
Искал одного сына, но случайно нашел другого.
Капитан‑лейтенант Такасума залучил его в офицерский буфет, где они стали пить пиво. Неожиданно японец признался:
– Русским очень повезло в этой войне. Не скрою, что Японии сейчас важно предстать в свете великой и победоносной державы, склонной к соблюдению норм международного права, выработанного вами, европейцами. В дальнейшем мы не собираемся относиться к своим пленным столь же хорошо, как сейчас относимся к вам. – Безовсякого перехода он завел речь об Окини– сан. – Ведь у вас был и сын – Кокоцу Иитиро? Не удивляйтесь, что так исказили вашу фамилию.
Далее самурай сказал, что Иитиро, будучи артиллерийским офицером на славном крейсере «Идзуми», отлично сражался во славу микадо и погиб в битве при Цусиме.
– Вы сказали – на крейсере «Идзуми»?
– Да. Этот крейсер вынес из боя немалые жертвы…
Владимира Васильевича пошатнуло. Как объяснить, что «Идзуми» именно от «Осляби» и получил несколько отличных попаданий? Неужели Иитиро убил Георгия, а Георгий убил Иитиро? Помедлив, Коковцев ответил Такасума, что Окини‑сан, наверное, сейчас очень тяжело и он хотел бы известить ее о себе.
Что‑то человечное проступило в жестком лице самурая.
– Вы этого хотите? – спросил Такасума.
– Ради нее… Надеюсь, это не затруднит вас?
– Нисколько! Я это сделаю, Кокоцу‑сан, уважая в вашем лице кавалера нашего ордена Восходящего Солнца… О, не торопитесь расплачиваться за пиво. Я охотно сделаю это за вас. Спокойной ночи, Кокоцу‑сан!
Коковцев пожелал самураю того же:
– Домо аригато! О ясуми насай…
Ночью пришлось много передумать. При свете луны он раскладывал фотографии Ольги и своих детей, но в дальний путь до Цусимы он не взял портрета Окини‑сан, а Иитиро никогда не видел. В эту ночь, наполненную повизгиванием цикад, Коковцев вдруг явственно представил себе, что его сын не покинул башни броненосца… Нет, он и остался в ней.
Скорее всего, таки было: ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ.
– Я ведь сам воспитал его на примере Дюпти‑Туара… О том как погиб Иитиро, он в эту ночь не думал! Утром в Сасебо стало известно, что Рожественский, очевидно выезжает в Киото – ради свидания с Небогатовым.
– Зачем ему это? – удивился Коковцев. – Японцы правильно делают, не желая держать двух пауков в одной банке…
Пленные знали, что Того нанес визит Небогатову, который, будучи глупее Рожественского, непомерно расхваливал достижения японской науки и техники, а Того, будучи умнее Небогатова, цокал языком, деликатно возражая ему: «Да что вы говорите? Не может быть! Я не заметил превосходства своего флота перед вашим флотом…» Из американского города Портсмута, где Витте уже встретился с японским министром Комура, доходили невероятные слухи, будто Япония претендует на половину Сибири с Камчаткой и Сахалином в придачу. Не слишком‑то доверяя газетам английским (и сразу отбрасывая русские), Коковцев прочитывал газеты японские. Их издатели представляли дело так, будто Россия, полностью разгромленная, давно валяется в ногах священного микадо, слезно взывая к нему о милосердии… Но однажды Коковцев выудил из прессы сообщение, что в России молодыми офицерами создана «Лига обновления флота».
– Господа, – сказал он, – это любопытная новость. Мы сидим тут, а в России народ собирает пятаки на новые корабли.
Его спросили, а кто в этой «Лиге» верховодит?
– В числе основателей – лейтенант Колчак.
– Это какой же Колчак? Не тот ли, что в Порт– Артуре командовал «Сердитым», а потом вернулся домой через Америку?..
Японцы, не желая держать нахлебников, многих пленных из Порт‑Артурской эскадры давно отправили на родину. Они умышленно не держали врачей, интендантов, священников, отпускали в Россию и тех раненых, которые докучали им заботами. Не все нравилось русским в Японии, а многое попросту обескураживало. Коковцев однажды слышал на улице, как пожилой армейский капитан огорченно признался прапорщику:
– Где уж нам воевать с японками, ежели у них на каждой улице – школа, а прививки от оспы и умение плавать для всех обязательно. Гляди, у них и дети‑то соплями не шмыгают!
Это верно: сопливых не было. Но Коковцев, в отличие от этого армейца, мог уже сравнивать две Японии, прежнюю с настоящей, и он заметил большие перемены: девочки в матросках маршировали, мальчики обучались приемам штыкового боя. Разве это не дико? Да и что хорошего, если паршивый фельдфебель идет по улице, и вся улица начинает ему кланяться?..
В конце августа Владимир Васильевич решил съездить в Киото; на вокзале к нему подошел глупый немолодой матрос с «Адмирала Нахимова», лежавшего у Цусимы на глубине в сорок сажен.
– Извиняйте на просьбе, вашскородь. А вот со сберкнижками‑то как быть? – Речь шла о деньгах, вложенных на хранение в сберкассу погибшего крейсера. – Кады эта пальба была, о деньгах не соображал. А тут мир… ведь я не украл! Скопил. По копеечке. Бывало, и чарочки не выпьешь.
Коковцеву стало жаль матроса. Он сказал:
– Но ведь еще перед боем всюду вывесили объявления, чтобы вкладчики забрали свои деньги обратно.
– Так это для умных. А я, дурак такой, понадеялся, что в сберкассе‑то оно верней будет, нежели в кармане таскать…
– Куда ж, братец, ты сейчас едешь?
– До Киоты… жаловаться. Чтобы деньги вернули.
– На кого ж ты собираешься жаловаться? Уж не на адмирала ли Того, который твои рубли на дно отправил?
– А мне все равно – на кого… Сколь лет складывал. Все копил. Надеялся. Думал, вот возвернусь в деревню, и всем чертям тошно станет! И часики обрести было желательно…
Напоминание о часах было кстати:
– А тебе Павел Бирюков с «Донского» не попадался?
– Так он уже тягу дал… с пальцем.
– С каким еще пальцем?
– А так. Начал драку с конвоиром японским. Чтобы тот к нему в окошко не смотрел. Японец‑то неопытный, возьми и сунь в рот ему палец. Пашка – хрясь яво, и откусил! А палец‑то непростой. Указательный. С правой руки. Таким пальцем стреляют. Ну, суд. Оно конешно. Не без этого. Вить Пашка‑то из самурая инвалида сделал. – Вот и бежал. Потому как не дуралей, Пашка‑то Бирюков… в тюрьме кому охота сидеть?
– Как же бежал? Не зная японского языка?
– А ему на все языки плевать. Сел на французский пароход и поплыл. Говорят, письмо в Синосима прислал. Из Кронштадту. В тюрьме сидит… Такой уж человек: как приехал, так сразу в революцию кинулся, и очень, пишет, ему понравилось.
– Пошел вон… пентюх! – ответил ему Коковцев.
Он приехал в Киото, в саду храма «Миокоин», который был отведен для размещения небогатовского штаба, Владимир Васильевич встретил контр‑адмирала, заочно преданного суду на родине. Николай Иванович Небогатов сказал:
– Я имел неосторожность, по примеру Рожественского, послать царю телеграмму о сдаче эскадры. Но его величество даже не удостоил меня ответом, и теперь ясно, кто будет виноват… Неужели я думал о себе, сдавая корабли? В конце‑то концов, уж мне‑то спасательный круг всегда бы дали. И хотел бы утопиться, меня первого за волосы бы вытащили. Ценою своего позора я сознательно купил у противника тысячи русских жизней, которые, хочется верить, еще сгодятся отечеству…
К сожалению, Коковцеву не удалось в Киото отыскать никаких сведений о спасенных с «Осляби"; Небогатов посоветовал флаг‑капитану ехать в Токио, где епископ Николай, глава православной церкви в Японии, собрал очень большие материалы о судьбах всех спасенных с эскадры. На вокзале снова пришлось встретить этого немудреного матроса с „Адмирала Нахимова“.
– Ну, как? Выяснил вопрос о сберкнижке?
– Говорят – пиши пропало. Но я этого безобразия так не оставлю. Тока бы домой выбраться, уж я нажалуюсь кому следоват. Свое‑то кровное – из глотки вырву!
– Много ли, братец, накоплено у тебя было?
– Куча! Трех рублей до сотни не дотянул. А теперича вот и на билет нету, чтобы до Синосима отселе выбраться.
Коковцев купил ему билет до лагеря в Синосима.
– Держи! У тебя вот сотенная бумажка на крейсере размокла, а у меня, братец, сын погиб на «Осляби».
– Тады я заткнусь, – сказал матрос, и они поехали… Каждому свое!
Япония была прекрасна. Отвернувшись к окну, Владимир Васильевич тихо глотал слезы.
* * *
Портсмутский мир едва не вызвал всеобщего народного восстания, а барону Комура грозили смертью, его дом в Токио был сожжен. Япония давно истощила себя войною, цены на продукты питания возросли втрое, народ бедствовал, а перспективы на урожаи риса в этом году были плачевны. Всюду возникали грандиозные митинги, требующие отказа от мира, который‑де «оскорбляет» честь нации, не давая стране никаких выгод; горели полицейские участки, в пролетарских кварталах столицы рабочие дрались с войсками, на улицах лежали трупы убитых.
В эти дни пленным запретили появляться на улицах.
– Чем все это вызвано? – недоумевали офицеры.
Коковцев понимал причины. Самурайская пресса, раздувая любой успех военщины в небывалые триумфы, всю войну обманывала народ, внушая японцам, что каждая семья, давшая солдата армии или матроса флоту, после победы над Россией получит от контрибуций столько денег, что будет обеспечена до конца жизни. Теперь, прослышав о мире, крестьяне бросали рисовые поля, толпами двигались в большие города, где настойчиво требовали от чиновников Муцухито обещанных «русских» денег…
Кормить пленных после заключения мира японцы стали омерзительно и так скудно, что все испытывали голод. Даже офицеры. А что сказать о нижних чинах, которым отводилось по двадцать три копейки в день, исходя из русского жалованья, тогда как фунт тощего мяса стоил в Японии сорок пять копеек… Красный Крест пересылал пленным офицерам египетские папиросы и французское шампанское, солдатам и матросам – сухари и махорку в неограниченном количестве, да еще всякие, книжечки, вроде такой – «Что нужно знать воину‑христианину?». Но бурные всплески русской революции докатывались и сюда, в лагеря и бараки рядовых пленных, которые рвались на родину, чтобы не опоздать к переделу старого мира…
К воротам госпиталя Сасебо подъехала Окини‑сан.
Коковцев узнал о ее приезде от Такасума.
– Нам, – заявил он, – нет смысла держать вас и далее в Сасебо, я могу хоть сейчас выдать вам бирку «дзюсанго», с которой вы можете проживать в Японии где вам угодно. Но… я не советую вам уезжать в Нагасаки!
– Почему же так? – удивился Коковцев.
Такасума через зубы со свистом втянул в себя воздух.
На суровом лице его, как и в прошлый раз, проглянуло что‑то сострадательное. Он сказал: Япония столь горда своими победами, что отныне не станет прощать японским женщинам былых отношений с европейцами.
– Вы и сами знаете, – пояснил он, – как печально заканчивались все попытки пленных завести любовную интригу…
Коковцев об этом знал: «Дав время русскому офицеру найти временную жену (на что тратится немалая сумма денег), полиция накрывает их при первом же свидании, новобрачных разлучают, имя офицера публикуется в газетах, а женщина регистрируется в полиции проституткой!»
– Вы вернетесь в свою семью, – убеждал его Такасума, – а госпожа Окини до самой смерти осуждена носить этот позор. Я не ожидал ее приезда в Сасебо и, если вам угодно, согласен объявить ей, что вы уже покинули нашу страну!
Коковцев погладил костыль из самшитового дерева.
– Зачем так грубо? Мы не виделись двадцать пять лет, и вы должны понять мои прежние чувства. Ведь у нас был сын! А крейсер «Идзуми» до сих пор стоит у меня перед глазами… Если Окини‑сан согласна на позор, то как же я могу отвергнуть ее сейчас? Именно сейчас…
Такасума выдал ему бирку «дзюсанго», которую Коковцев и навесил на шею, чтобы к нему не придиралась японская полиция. Он завязал в шгаток‑фуросики скромные пожитки пленного офицера, сердечно простился с врачами, санитарками, товарищами по палате и, опираясь на костыль, побрел к выходу. Две сонные черепахи, выбравшись из тины пруда, грелись на солнце, растопырив лапы и вытянув шеи. Японский часовой в белых обмотках отдал у калитки честь офицеру российского флота.
– Саёнара, – сказал ему Коковцев на прощание.
Четыре озябших носильщика в коротких штанах до колен и в сандалиях на босую ногу стояли наготове возле богато убранного паланкина. За стеклом дверцы Коковцев увидел профиль женщины, переступившей второй возраст любви. Окини‑сан легко вышла из паланкина; она не выдала ничем ни женской радости, ни материнской печали. Одета она была с изысканной роскошью, а богатый пояс‑оби напоминал большую стрекозу, раскинувшую крылья за ее спиною. Окини‑сан гибко переломилась в поклоне, Коковцев поразился прежней чистоте ее чарующего голоса:
– Гомэн кудасай, голубчик! Ирасяй – пожалуй…
Носильщики дружно оторвали паланкин от земли, шагая размеренной походкой, чтобы раненый не испытывал неудобств. А подле, придерживая края кимоно, шла Окини‑сан, держа руку Коковцева в своей маленькой ладони… Даже не верилось, что минуло много‑много лет с той поры, когда «Наездник» ворвался, как буря, в Нагасаки! Дальше – микст‑вагон поезда, спешащего к лучезарным видениям мичманской юности. Среди пассажиров никто не выражал презрения к Коковцеву, но по лукавым затаенным улыбкам японцев каперанг догадывался, что все эти люди, совсем не злые, все‑таки рады видеть поверженного врага, несущего бирку на шее, как блудливое животное, которое теперь не посмеет далеко убежать. Но зато сколько неприкрытой ненависти выражали взгляды, исподтишка направленные в сторону Окини‑сан, и только сейчас Коковцев понял, что женщина, приехавшая за ним, согласная на унижение ради него, осталась по‑прежнему верна прошлой и наивной любви.
«А может, Такасума и прав?» – стал сомневаться Коковцев…
Поезд увлекал его к югу, пролетая через обессиленную и негодующую от лишений страну. Окини‑сан незаметным жестом поправила на шее Коковцева иероглиф «дзюсанго», тихонько спросила, был ли он счастлив все эти годы – без нее?
– Не думал об этом. Наверное… А ты?
Паровоз неистовым воплем заглушил ответ женщины.
Вот и вокзал Нагасаки… Под проливным дождем ехали на рикше, из‑под босых пяток бедняка комьями вылетала сочная слякоть. От офицеров Тихоокеанской эскадры до Коковцева и раньше доходили неприятные слухи, что Окини‑сан стала очень богатой дамой. Слухи подтвердились… Большой уютный дом в садах квартала Маруяма, красное дерево веранды, покорные прислужницы‑мусумэ – все это подсказало Коковцеву, что, наверное, недаром он посылал деньги на воспитание сына Иитиро.
Владимир Васильевич поведал Окини‑сан, что его старший сын погиб на броненосце «Ослябя».
– Твой старший не погиб на «Осляби», – отвечала женщина. – Твой старший сын погиб на «Идзуми»… Ты не был виноват ни в чем! Виновата одна я, рожденная в год Тора…
На самом почетном месте ее жилья, в глубине ниши‑токонома, покоилась фотография Иширо, артиллерийского офицера самурайского флота. Коковцев перекрестился.
Окини‑сан низко опустила голову:
– Наш сын мог быть очень счастлив…
На фотографии Иитиро был в матросской блузе с глубоким вырезом на груди, его фуражку венчала императорская кокарда, а в его лице было что‑то очень японское, но он мог бы вполне сойти и за русского парня. В какой‑то момент Коковцеву даже показалось, что Иитиро похож на Гогу.
– Да он мог быть счастлив, – продолжала Окини– сан. – И он без печали ушел в море на своем прославленном крейсере. Нас было много, матерей. С какой радостью мы провожали своих сыновей, как мы гордились ими в тот день!
Неприятно‑скользкая тень «Идзуми» снова, как и в бою при Цусиме, резанула Коковцева по глазам, будто острое лезвие. Он стряхнул с себя это проклятое наваждение. Но как сказать ей, матери, потерявшей сына, что он (именно он, отец ее сына!) призывал стрелять именно по «Идзуми»?
– «Идзуми» стрелял по «Осляби», – сказал он.
– Наверное, и «Ослябя» стрелял по «Идзуми»…
В красивых подставках курились ароматные свечи, дым которых отпугивал комаров. Окини‑сан, отстранив прислугу, сама разливала чай. Коковцев извлек из кармана бумажник, сморщенный от морской воды и ставший седым от соли Цусимы, пропитавшей кожу. Он достал покоробленную фотографию своего пропавшего любимца. Подхватив с татами костыль, дохромал до токонома и поставил портрет Георгия подле портрета Иитиро.
– Пусть они будут вместе, – сказал он Окини‑сан.
– Да, голубчик. Их сейчас уже ничто не разделяет…
Так они и остались в траурной нише, оба молодые и счастливые, глядя один на другого с таким вниманием, с каким, наверное, разглядывали друг друга через граненую оптику прицелов прямой наводки по цели.
Окини‑сан, встав на колени, поднесла Коковцеву чай.
Как и много лет назад…
В садах Нагасаки тревожно шумели морские ветры.
* * *
Сколько неудач и поражений было в этой войне, но траур Россия надела именно со дня Цусимы! Ибо даже неграмотный крестьянин, знавший о флоте лишь понаслышке, даже он сердцем понимал, что возле берегов с непонятными названиями произошло нечто ужасное для всех русских людей…
Эта боль от Цусимы долго не заживала в народе!