— Езжайте на воды в Арима‑Гучи, там один день жизни ‑два рубля на наши деньги, и, поверьте, совсем нет комаров…
Арима была наполнена журчанием ручьев. Влюбленные остановились в сельской гостинице, заросшей мальвами, кусты чайных роз заглядывали в их окна. Всюду поскрипывали колеса водяных мельниц, высокие горы шумели сосновым лесом. Коковцева приятно удивляло радушие местных крестьян, которые, казалось, искренне радуются его любви к японской женщине.
Пребывание в Арима было наполнено щемящей тревогой, и Коковцев любил Окини‑сан с обостренной страстью, а женщина вдруг стала очень требовательна в любви, словно она тоже ощутила близкую разлуку. В один из дней мичман смотрел, как Окини‑сан шла через ручей по узкому мостику. В своем пестром кимоно, расшитом журавлями, с громадным бантом‑оби на спине, женщина еще издали улыбалась ему, а в руке держала ветку цветущей магнолии, и была она в этот миг необыкновенно хороша! Сначала он залюбовался ею, потом его пронзила зловещая тоска. «Боже, — невольно содрогнулся Коковцев, — как же я могу жить без нее?…» Утром мичман пробудился чуть свет и, оставив дремлющую Окини‑сан, отправился к источнику «Тайзан». Вокруг не было ни души, он разделся, с замиранием сердца погружаясь в воду, шипящую, как лимонад. Над ним медленно уплывали в сторону России облака. Коковцев не сразу заметил, когда на краю бассейна появилась Окини‑сан. Он молчал, глядя на нее. Женщина (тоже молча) развязала на спине оби, и кимоно, струясь шелком вдоль плеч и бедер, плавно опустилось к ее ногам. Перешагнула через ворох одежды, она не торопилась к нему. Тихо рассмеявшись чему‑то, с размаху бросилась в теплый искрящийся омут. Радуясь этому утру и счастию бытия, женщина устроила в бассейне веселую возню, брызгаясь в Коковцева водой, как шаловливая девочка; она то поддавалась его объятиям, то ускользала из его рук…
|
Коковцев привлек Окини‑сан к себе, и она притихла.
— А как мне жить без тебя? — спросил он. Женщина прильнула к нему:
— А разве ты сможешь жить без меня? Твоя первая, а хочу быть и твоей последней… Послушай, что писал Оно‑но Салаки:
Когда в столице, может быть, случайно
тебя вдруг спросят, как живу здесь я, ‑
ты будь спокоен:
как выси гор туманны,
туманно так же в сердце у меня…
Всегда такая чуткая к его настроениям, она сделала в этот день все, доступное женщине, чтобы развеять его мрачные мысли. А ночью на крыши Арима обрушился ливень с грозою — отголосок тайфуна, огибающего Японию; в краткие озарения молнией Коковцев видел лицо Окини‑сан с закрытыми в счастье глазами… Над ними, любящими, с чудовищным грохотом разверзалось черное и страшное японское небо!
Через две недели они вернулись в Нагасаки.
— Рад вас видеть, — сказал Чайковский мичману. — Кажется, все складывается к лучшему: наш клипер воз вращается в Кронштадт, на этот раз пойдем Суэцким каналом — через Аден…
Навестив ресторан «Россия», мичман просил Пахомова не оставить вниманием Окини‑сан, выложил пятьсот мексиканских долларов.
— Куда так много‑то? — удивился земляк.
— Боюсь, что мало. Окини беременна.
— Плывите спокойно, — заверил его Пахомов. — А будете в порховских краях, уж вы за меня откланяйтесь нашим коровушкам, березкам да ромашечкам. Коковцевым я по гроб жизни обязан и все исполню в ажуре, за Окини‑сан пригляжу…
|
На клипере боцмана уже готовили «прощальный» вымпел! Этот вымпел имел длину корабля плюс еще по сотне футов за каждый год заграничного плавания, а что‑бы он при безветрии не тонул в море, на конце вымпела привязывались стеклянные поплавки.
Атрыганьев заметил отчаяние Коковцева:
— Японки очень ценят тонкость чувств и никогда не станут доводить их до грубых крайностей. Японка про щается без истерик и валерьянки, что не случается с нашими образованными дамами, страдающими напоказ перед публикой по проверенным рецептам… Завтра и сам убедишься в этом!
— Завтра? — ужаснулся Коковцев.
— Да. Завтра. Кливер уже поднят… Видишь?
Поднятый кливер означал, что корабль покончил с делами на берегу, все счета и долги оплачены. Остающиеся на земле, увидев кливер, вправе предъявить «Наезднику» последние претензии. Но какие могут быть претензии к честным людям, которые простились с честными людьми!
* * *
Все слова остались на берегу, а теперь, когда якоря, источая зловоние грунтов, стали заползать в клюзы, осталось только махать рукою… «Наездник» разворачивался в тесноте бухты, рядом с ним плыло множество фунэ с японскими женщинами, державшими над собой зажженные фонарики, и Коковцев часто терял из виду фонарь, который высоко поднимала над своей идеальной прической милая, милая, милая… Окини‑сан!
Матросы рядами стояли на тонких реях, торжественно проплывая под самыми облаками, живыми гроздьями они обвесили марсы и салинги. По давней традиции, матросы швыряли в море свои бескозырки, иные сбрасывали с высоты даже бушлаты.
|
— Ур‑ра‑а! — разносилось сверху. — Домой… в Россию!
Небо расцветилось тысячами хлопушек, которые, громко лопаясь, выбрасывали из себя струи ракет, золотых рыб и огненных драконов. Над ними струились бумажные змеи с фонариками.
Иноса прощалась с клипером «Наездник»!
— Ты видишь Окини‑сан? — спросил Эйлер друга.
— Увы, я уже потерял ее в этой суматохе… Нагасаки потонул в вечерней дымке, а на теплой воде еще долго дрожали огни Иносы, потом и они померкли навсегда.
Берега незаметно растерло в дожде и тумане.
— Ну, вот и все! — сказал Коковцев. — Господи, где же еще я буду так счастлив?..
Из рощи высоких пиний мигнул на прощание маяк Нагасаки: клипер, подхваченный ветром, вползал на волну. Вода, как бы играючи, захлестнула палубу и легко исчезла в водостоках шпигатов. Чайковский с бородой, раздуваемой ветром, кричал:
— Кончать балаган! Пора наводить порядок… Владимир Васильевич, прописываю вам усиленные вахты, а заодно посидите со штурманом над прокладкой, это пойдет вам на пользу.
Дело есть дело. Штурман сказал, что мимо Цейлона повернуть к Адену не удастся — в это время года возле берегов Аравии задувают сильные муссоны, противные курсу, а потому клиперу надобно отклониться к южным тропикам.
— Спустимся до Кокосовых островов, оттуда к Сейшельским, потом, прижимаясь к Африке поймаем в паруса попутный пассат, который и вытащит нас прямо к Адену…
Кубрики матросов и каюты офицеров напоминали маленькие музеи восточных искусств, а плавание в тропиках превратило клипер в плавучий склад всяческой экзотики. Всюду прыгали обезьяны, истошно кричали попугаи; на вантах висли связки бананов, пучки ананасов, мешки с кокосами, сушились раковины и кораллы. Но сейчас мысли людей все чаще обращались к родине, уже начинавшей ждать их… Из России доходили нехорошие, саднящие душу слухи, будто в стране наступила пора глухой реакции, а новый царь Александр III «закручивает гайки».
Даже механик, обычно молчаливый, сказал за ужином:
— У меня вот вчера машинист Баранников тоже гайку на фланцах так закрутил, что резьбу сорвал… сволочь такая!
Атрыганьев сравнил Россию с кораблем, который, положив рули на борт, выписывает крутейшую циркуляцию, что всегда грозит кораблю опрокидыванием кверху килем. Внутри офицерской общины неизменно царствовала полная свобода слова, никак не допустимая в условиях пресноземноводного существования. Сама атмосфера кают‑компаний располагала к тому, чтобы любой гардемарин мог открыто высказывать все, что думается. Понятие офицерской чести, нивелируя возрасты и ранги, служило отличной и надежной порукой тому, что из замкнутого мира ничто не вырвется наружу.
А теперь… Теперь Чайковский предупредил:
— Вернемся домой, и надо помалкивать… до получения пенсии! Кажется, настал исторический момент, когда пословицу: «Хлеб‑соль ешь, а правду режь» — приходится заменять другою: «Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами»…
Японская ваза из фальшивого «амори», купленная по ошибке Эйлером, при сильном крене поехала по крышке рояля, и Атрыганьев едва успел перехватить ее.
Он сказал:
— А вдруг эти дрова еще пригодятся?..
Аден был выжжен солнцем. Казалось, что и собака тут не выживет, но англичане жили и не тужили, ибо Аден держал на викторианском замке подступы к Суэцкому каналу. Здесь Коковцев, в дополнение к банке ванили, купил для маменьки банку аравийского «Мокко». Медленно втянулись в Красное море: на зубьях рифов торчали обломки разбитых кораблей, низко стелились мертвые берега. Лишь изредка по горизонту тянулась жиденькая ниточка верблюжьего каравана. Вот и Суэцкий канал: в долинах паслись стаи пеликанов, поблизости вилась линия рельсов. Вровень с клипером бежали по берегу арабчата, горланя по‑русски: «Давай, давай, давай!» Один матрос бросил им с корабля пятак, но арабчата даже не остановились.
— Робу давай… робу! — требовали они настырно.
Матросы бросали за борт свои парусиновые голландки.
Суэцким каналом плыли с опаскою: власть в Каире захватили египетские офицеры, на берегу слышалась перестрелка. Никто не понял, отчего Атрыганьева охватил приступ тоски.
— Каир, Каир, — твердил он. — Неужели пройдем мимо?
Чайковский сказал, что задержка клипера в Египте сейчас нежелательна по мотивам политическим. Утром Коковцев проснулся от крика: «Европа, братцы! Гляди, уже и Мальта…» Первое, что увидели в Европе, опять‑таки английские крейсера, шли они очень красиво, отбрасывая за корму клочья рваного дыма. Из Ла‑Валетты вышел катер под флагом русского консула, с него передали пачку телеграмм, изучение которых всех озаботило:
— Нам следует спешно красить клипер для смотра на Большом рейде, а тут… таскайся на посылках, вроде извозчика!
Морское собрание Кронштадта просило закупить побольше марсалы с мадерой, Гвардейский экипаж требовал тридцать бочек хереса марки Lacryma Christi, Дворянское собрание Петербурга, не имевшее к флоту никакого отношения, слезно умоляло доставить для зимних балов испанской malaga. Кроме того, члены Адмиралтейств‑совета тоже любили выпить, а каждый адмирал имел свой вкус. Закупка вин по списку задержала клипер возле берегов Испании, в результате «Наездник» осел в воду на целый фут ниже ватерлинии. Но с начальством не спорят… Было уже начало августа, когда клипер вошел в Балтийское море, и все радостно умилились: в парусах шуршал серенький дождичек, на курсе разминулись с эстонской лайбой, загруженной серебристой салакой; по правому борту выплыли из тумана и снова пропали тонкие шпили ревельских башен и кирок.
Вечером клипер затрясло в лихорадке отдачи якорей на Большом рейде Кронштадта. Жестокая вибрация корпуса пробудила корабельного священника, отца Паисия: он поднялся на мостик и глазам своим не поверил:
— Никак, Кронштадт? Матерь ты моя, Пресвятая Богородица… А что вы хохочете, мичманы? — обиделся он. — Вам раньше казалось, что тяжело, а тяжелое‑то сейчас и начнется. Свои всегда больней лупят. Райская жизнь кончилась.
Клипер поднял свои позывные. Мачта над штабом командира порта ответила флагами: СООБЩЕНИЕ С БЕРЕГОМ ЗАПРЕЩЕНО.
— Ничего интересного больше не будет, — сказал Атрыганьев и пошел прочь с мостика, на ходу злобно срывая тужурку.
* * *
Итак, интересное закончилось… На палубу клипера выбрался заспанный котище и, облизав себе хвост, долго взирал на Кронштадт — тот ли это город, где он бывал счастлив? Наверное, что‑то очень родное и приятное опахнуло кота от помоек матросских казарм, а может, и вспомнились былые победы над кронштадтскими кошками! Не в силах более сносить монашеской романтики моря, он единым махом вспрыгнул на бушприт, издав в сторону города трагический вопль любовного призыва. Послушав, нет ли отклика, кот возобновил арию на усиленных тонах.
— Браво‑брависсимо, — Сказал Атрыганьев, выходя из душевой с полотенцем. — Я великолепно понимаю наст роение кота. Но… удастся ли нам поспать в эту ночь?
Его мнение полностью совпадало с матросским.
— Во, зараза какая! — ругали они кота. — Ведь до утра глотку драть будет. За хвост бы его размотать — и за борт!
Кот продолжил арию, усиливая ее в crescendo, и тогда из каюты вылетел разъяренный Чайковский:
— Это невыносимо, наконец! Спустить вельбот на воду, подвахтенным на весла… Срочно доставить кота в Кронштадт!
Ему отвечали, что сделать это никак нельзя:
— Сообщение с берегом нам строго запрещено.
— Так это же — нам, а коту кто запретит?..
Непредвиденный эпизод с котом заразил всех бесшабашным весельем, Чайковский тоже поддался общему настроению:
— А что, господа? Не выпить ли нам малаги? Когда поднимали из трюма малагу, треснул бочонок мадеры. Каждый офицер понимал, что бочонок матросы разбили нарочно, но Петр Иванович (добрая душа!) решил не придираться:
— Ладно! Не одним же нам, господа, вина хочется… Была волшебная балтийская ночь, вдали догорали огни дач Ораниенбаума и Мартышкина, где‑то совсем уже рядом жили их друзья и близкие родственники, тосковали по ним невесты. Ну, откуда же знать им, что они уже на рейде Кронштадта распивают бочонок превосходной малаги из Кадиса? Ленечка Эйлер, дурачась, схватил с рояля фальшивый «амори":
— Господа, кокнем его по случаю возвращения!
— Оставь дрова в покое, — указал ему Атрыганьев.
Доктор напомнил всем, что плавание длилось двадцать пять месяцев, и за такой долгий срок имели лишь одного покойника:
— Да и тот кинулся за борт по доброй воле… Господа, «Наездником» свершено беспримерное плавание в тропиках!
Атрыганьев все время порывался сказать тост, но его каждый раз удерживал старший офицер. Лейтенант клялся Чайковскому, что ни единого худого слова об Англии не скажет.
— Тем более — воздержитесь, — просил Чайковский…
Утром клипер напоминал винную ярмарку: подходили катера, забирали бочки с вином — кому малага, кому лакрима‑кристи, кому мало, кому много, одному дешево, другому дорого. Матросы под шумок аврала разбили в трюме еще три бочки с испанским аликанте. Но пили с похвальным смирением — ни одного пьяного на корабле не было… Чайковский потом велел:
— Прошу еще раз проверить состояние клипера, что бы «Наездник» сверкал, как новый пятак с Монетного двора…
Дальнее плавание на Восток и обратно, приравненное к условиям боевого, сулило офицерам немалые деньги. Через день казна выплатила их прямо на рейде — аккордно, и холостяцкая молодежь сразу ощутила себя богатой. Атрыганьев, не отягощенный узами Гименея, потрясал пачкою ассигнаций:
— Господа! Приглашаю всех в «Минерашки"— смотреть мадмуазель Жужу. Я видел ее последний раз перед отплытием в Японию. Она горько рыдала, когда судеб ный пристав выводил ее из зала, тряся перед публикой лифчиком и панталонами — как доказательством того, что в момент танца они были отделены от тела божест венной и несравненной Жужу…
Эйлер сказал Коковцеву, что «аккорд» кстати: можно ехать в Париж для экзаменов в «Ecole Polytechnique».
— А я, — ответил Коковцев, — наверное, совершил ошибку, что вернулся на Балтику, не оставшись на Востоке.
— Тебя на Кронверкском, помни, ждет Оленька.
— Не надо лепить гаффов, Ленечка…
С наружной вахты раздались свистки, катер доставил на клипер свору жандармов. Атрыганьев прищурил глаз:
— Я же говорил, что ничего интересного уже не будет! В кают‑компании жандармы объявили, что клипер подлежит обыску — нет ли нелегальной литературы? Петр Иванович Чайковский с презрением к «бирюзовым» господам отвечал:
— Ищите! А я в чужих вещах не копался.
— Мы должны осмотреть и офицерские каюты.
— Если вам позволят господа офицеры…
— Я не позволю! — заявил Атрыганьев и врезал по щечину обезьяне, занявшей его любимое место в углу дивана. Усевшись он расправил бакенбарды. — Видите ли, я человек холостой и привез пикантные картинки не для вашего лицезрения.
Макака, запрыгнув на абажур, громко плакала.
— Я протестую тоже, — сказал Эйлер.
— Представьтесь нам, господин мичман.
— Леон Эгбертович фон Эйлер, честь имею!
Конструкция внутренних отсеков клипера была сложной, и жандармы боялись погружаться в узкие люки, ведущие в преисподнюю, без провожатого. Чайковский велел Коковцеву:
— Владимир Васильевич, проводите… гостей!
Матросы встретили жандармов с откровенной враждебностью. Коковцев встал у трапа, не желая участвовать в обыске. Жандармы перетряхнули койки, ощупали подушки. Им было явно не посебе в этом мрачном ущелье, пропитанном ароматами, дорогих вин и заморских фруктов, а вся эта экзотика заглушалась вонью крысиной падали из трюмов, в которых плескалась загнившая вода. Покидая клипер, старший жандарм откозырял офицерам:
— Вы напрасно обижаетесь на нас! Без этой формальности не может состояться императорский смотр, а следовательно, вам не видеть и берега… Всего доброго, господа!
После их отбытия над штабом порта взлетели флаги: ОБЩЕНИЕ С БЕРЕГОМ РАЗРЕШАЕТСЯ.
— Коту сейчас хорошо, — мудро изрек Атрыганьев. — В худшем случае его могут только кастрировать, но обыскивать его родимую помойку вряд ли кто рискнет… Вот так!
Вдали уже показалась придворная яхта «Царевна», Первым ступил на палубу клипера император Александр III, ражий бородатый дядька в белом мундире флотского офицера (при кортике). За ним шла императрица Мария Федоровна, узенькая в талии, вертлявая дама с очень красивыми глазами (при жемчужном ожерелье на шее). Следом их дети: наследник престола Николай, еще мальчик, и его сестра Ксения (оба в матросках). Поднялся по трапу разжиревший генерал‑адмирал Алексей, и Коковцев сразу вспомнил брошку на кимоно Оя‑сан в Иносе; за великим князем явился управляющий морским министерством адмирал Пещуров, а потом посыпались чины императорской свиты, статс‑дамы и фрейлины… Чайковский был большой умница.
— Ваше величество, — сказал он после отдачи рапортов, — по флотскому обычаю не откажите в высочайшей милости!
Чистяк держал поднос с пузатою чаркой водки. Коковцев, стоя подле, слышал, как императрица шепнула мужу:
— Ах, Сашка! Ты обещал мне… тебе же нельзя…
— Одну‑то всегда можно, — басом ответил царь. Словно подтверждая мнение шанхайской газеты, он выпил первую чарку с большим чувством, почти проникновенно, и было видно, что не прочь выпить еще. Горнисты сыграли сигнал к постановке парусов, что матросы исполнили с залихватской скоростью, через минуту ветер наполнил даже верхние брамсели. Все стояли внизу, задрав головы, невольно приходя в ужас при виде акробатических номеров, проделанных под куполом неба.
— Молодцы! — гаркнул царь. — Я восхищен. Даже в цирке Чинизелли я, клянусь, не видывал ничего подобного…
Обстановка сразу разрядилась, гости понемногу разбредались по кораблю, с интересом его оглядывая. Императрица выразила желание осмотреть каюты офицеров. Коковцеву было неудобно, когда Мария Федоровна с большим интересом, поднося к глазам лорнет, разглядывала фотографии Окини‑сан, которые мичман оригинальным веером развесил над своим рабочим столом.
— Это моя знакомая, ваше величество, — сказал он.
Императрица в упор лорнировала смущенного мичмана:
— Я знаю, какие у вас бывают знакомые в Нагасаки… С детьми, конечно, все было проще: наследнику престола захотелось иметь обезьяну, а его сестре понравился попугай. Атрыганьев поймал попугая за хвост и подарил девочке:
— Ваше высочество, отныне этот «попка» вашего высочества.
Эйлер сообщил Коковцеву, что царь засел в штурманской рубке, где ему объясняют обратный маршрут с пассатами и муссонами, которые клипер удачно «поймал» парусами в океане.
— По отбытии государя следует давать салют в тридцать один выстрел… Вовочка, не забудь вынуть пробку.
— Что ты, Леня! Как можно?..
Среди разряженной публики кидался из стороны в сторону запаренный Чайковский, которого высокопоставленные гости буквально задергали. В отсеках сделалось жарко, офицеры истомились в мундирах и треуголках, не снимая белой лайки перчаток, их парадные сабли, столь неудобные в тесноте, гремели ножнами по крутым трапам. Наконец в кают‑компании появилась и Мария Федоровна, сразу воззрившись на дурацкую вазу фальшивого «амори».
— Боже, какая красота! — восхитилась она.
Атрыганьев всегда был отличным кавалером, и, подхватив вазу с рояля, он элегантно преподнес ее императрице:
— Кают‑компания нашего славного клипера будет счастлива угодить вашему величеству этим дивным произведением, достойным занять место в любом евро пейском музее. Поверьте, я разбираюсь в японском фарфоре, и сам удивлен, что нам достался этот драго ценный фарфор древнейшей марки «амори»… Прошу!
— Мне, право, неудобно грабить господ‑офицеров.
Но тут все офицеры стали взывать к ней хором:
— Просим! Умоляем ваше величество… не обижайте нас.
Коковцев глянул на Эйлера, который, пряча лицо за портьерой, переламывался от хохота, и этого было достаточно, чтобы Коковцева тоже охватил приступ смеха. Офицеры клипера едва сдерживали хохот, и только один Атрыганьев был неподражаем в своем велеречивом спокойствии. Минут на пять, не меньше, он занял внимание императрицы лекцией о качествах японского фарфора, а Мария Федоровна забрала вазу с собой:
— Благодарю. Я буду держать ее в своем кабинете…
Измотанный Чайковский перехватил на трапе Коковцева:
— Слава богу, государь всем доволен. Артиллерийского учения не будет, но при салюте не забудьте вынуть пробку.
— Петр Иванович, как можно забыть?..
Пора прощаться. Матросы и офицеры снова построились. Императрица, не расставаясь с вазой, что‑то нашептала своему мужу, и Александр III отыскал взором Атрыганьева:
— Лейтенант, сколько лет вы в этом чине?
— Тринадцать, ваше императорское величество.
— А сколько имеете кампаний?
— Одних кругосветных три плавания, ваше величество.
— Почему же вы еще лейтенант?
Рука Атрыганьева задержалась у фаса треуголки:
— Ваше величество, все мы, мужчины, небезгрешны. Извините великодушно, что вынужден признаваться в присутствии вашей супруги. Но страсть к женщинам всегда губила мою карьеру!
Царю такая откровенность пришлась по душе:
— Поздравляю! Отныне вы — капитан второго ранга.
— Рад служить вашему величеству…
Эйлера опять стало коробить от хохота, и Коковцев, тоже готовый прыснуть смехом, судорожно прошептал:
— Леня… умоляю… не надо… потом…
В этот патетический момент царю явно чего‑то не хватало. Александр III посмотрел на жену — невыразительно. Глянул на вестового с чаркой водки — выразительно. При этом он сделал жест, как бы поднимая стопку, но его пальцы были пусты, и он произнес слова, чтобы все сомнения разом отпали:
— Я желаю поднять чарку за бравую команду «Наездника», которая не устрашилась ни бурь, ни врагов, ни…
— Чистяк, чего разинулся? — внятно сказал Чай ковский.
Император охотнейшим образом снял чарку с подноса:
— За ваше здоровье пью, братцы!
— Ах, Сашка… — простонала императрица. Наблюдая за движениями кадыка, алчно ворочавше гося в бороде, пока царь сосал водку, матросы кричали:
— Уррра‑а… урррра‑а… ypppa‑a‑a‑a!..
Царь уже направился в сторону забортного трапа, за ним вереницей двигались остальные: императрица с «дровами», наследник престола с обезьяной, Ксения с «попкой», потом и все прочие… Чайковский, смахнув со лба пот, указал:
— Носовой плутонг, по местам — к салютации!
Коковцев первым делом спросил комендоров:
— Братцы, а пробку вынули?
— Так точно, — заверили его матросы.
Стрельба должна вестись пороховыми зарядами — громом и пламенем холостых выстрелов. Надо лишь выждать, чтобы придворная яхта «Царевна» отошла от клипера подальше.
Этот момент наступил:
— Начать салютацию. Первая — огонь!
Пушка, присев на барбете и откатившись назад, изрыгнула смерч пламени, а по волнам Большого рейда, догоняя царя и его семейство, закувыркался… снаряд.
Это видели все. Это видели и на царской яхте.
Фугасный снаряд летел точно в «Царевну».
Потом зарылся в море и утонул. Наступила тишина…
На фалах царского корабля подняли флажный сигнал:
— Спрашивают: ЧЕМ СТРЕЛЯЛИ? — прочел сигнальщик.
Все растерялись, кроме Чайковского.
— На фалах! — зарычал он, раздваивая бородищу.
— Есть на фалах! — отреагировали сигнальщики.
— Ответить: СТРЕЛЯЛИ ПРОБКОЮ.
— Вы с ума сошли, — перепугался командир клипера.
— Лучше сойду с ума, но в тюрьму не сяду…
Спрыгнув с «банкета», Чайковский добежал до носового плутонга и, свирепея, поднес кулак к носу старшего комендора:
— А ты что? Или с тачкой по Сахалину захотел побегать?
Потом — Коковцеву (бледному как смерть):
— Держать фасон! Пробку — за борт!
Коковцев схватил пробку и утопил ее в море.
— Открыть кранцы, — догадался Чайковский.
В кранце первой подачи, чего и следовало ожидать, не хватало снаряда. Как случилось, что прежде заряда вложили в пушку боевой фугас, — выяснять было некогда.
— В крюйт‑камерах! — позвал Чайковский «низы».
— Есть крюйт‑камеры, — глухо отвечали из погребов.
— Фугасный на подачу.
— Есть подача… — отозвались в «низах».
Коковцева била дрожь, Дело подсудное: будет виноват старший офицер, сорвут погоны с мичмана, а в действиях комендоров усмотрят злодеяние. От «Царевны» уже отваливал катер, там сверкали мундиры свиты. Сейчас начнется допрос по всем правилам жандармской науки — следовало спешить.
Петр Иванович, шагая между пушек, побуждал матросов:
— Торопись, братцы, чтобы кандалами потом не брякать…
Все делалось архимгновенно. На поданный из «низов» снаряд наводили «фасон» — кирпичной пылью и мелом, натирая фугас до солнечного блеска, чтобы он ничем не отличался от тех снарядов,что постоянно хранились в кранце первой подачи.
Матросы старались, работая как черти:
— Вашбродь, мы ж не махонькие, сами знаем, что по царям, как и по воробьям, из пушек никто палить не станет…
Горнисты снова исполнили «захождение», когда на палубу высыпало высокое начальство, а Пещуров был даже бледнее Коковцева. Вся свита царя, словно легавые по следу робкого зайца, кинулась следом за адмиралом прямо в носовой плутонг.
Сначала они решили взять наездников на арапа:
— Где пробка от салютовавшей пушки? Коковцев шагнул вперед (пан или пропал):
— Осмелюсь доложить, пробку вышибло при выст реле.
Пещуров не поверил, крикнув матросам:
— Раздрай кранцы первой подачи!
Мигом подлетели комендоры, распахивая дверцы железного ящика. А изнутри полыхнуло сиянием наяренной бронзы, что всегда приятно для адмиральского глаза. Улики выстрела были уничтожены. Пещуров начал орать на Коковцева:
— Как можно быть таким бестолковым? Вы же, собираясь распить бутылку вина, прежде вынимаете из нее пробку?
— Иногда вынимаем, — отвечал Коковцев.
— Иногда? — удивился Пещуров. — А почему же сей час, в такой высокоторжественный момент, не вынули ее из пушки?
— Извините. Растерялся. Виноват один я!
Весь гнев адмирал Пещуров обрушил на старшего офицера клипера:
— Почему неопытным мичманам доверяют плутонги? Но Чайковский был уже с большой бородой, он много чего повидал на белом свете, и на испуг его не возьмешь. На все окрики адмирала он отвечал сверхчетко, сверхкратко:
— Есть!.. Есть!.. Есть!..
Искаженное на русский лад «иес, сэр», превратившись в простецкое «есть», уже не раз выручало флот от неприятностей. Так случилось и сейчас. Пещуров переговорил со свитой царя.
— Составьте рапорт по всем правилам, — указал он…
Свита удалилась, а Чайковский отдал честь Коковцеву:
— Господин мичман, благодарю за рвение! Должен заметить, к вашему вящему удовольствию, что прицел вами был взят отлично: этот проклятый фугас кувыркал ся точно в борт императорской «Царевны»… Кто порол вашу милость последний раз?
Коковцев, очень мрачный, нехотя отвечал:
— Не помню — я ведь не злопамятный.
— Но я сохранюсь в вашей памяти… Пошли!
В каюте он отцепил саблю, бросил ее на постель. Зашвырнул треуголку в шкаф, потянул с пальцев лайку перчаток.
— Ладно, что так обошлось. Когда станете составлять рапорт о салюте пробкой, не забудьте, что одного фугаса в крюйт‑камерах не хватает. Потому вы спишите его по ведомости как растраченный где‑либо в море близ берегов Японии.
— Есть! Есть! Есть! — покорно соглашался Коковцев.
Чайковский внимательно оглядел мичмана:
— Это у нас здорово получилось! Весной Александра Второго угробили народовольцы, Желябов с Перовской, а в конце лета Александра Третьего убирали фугасом вы да я с бравыми комендорами… Самое же удивительное в этой истории, что вы рассчитали прицел подозритель но точно!
— Нечаянно всегда бывает точнее, — ответил Коковцев. — По себе знаю: если очень стараться, никогда в цель не попадешь…
Далее в действие пришел механизм круговой поруки: кубрик не выдаст кают‑компанию, а кают‑компания не выдаст кубрик. Скоро с Большого рейда клипер перегнали в Военный Угол, стали готовить для постановки в док. После дальнего плавания команде и офицерам полагался шестидесятидневный отпуск. «Наездник» осторожно вошел в док, а когда док осушили, все увидели днище корабля, с которого свисали длинные бороды водорослей, гроздьями присосались к нему ракушки дальних морей. Настал час расставания. Пожилой матрос с бронзовой серьгой в ухе поднес старшему офицеру клипера икону Николы Морского, поверх которого, в святочном нимбе, сияла надпись: НАЕЗДНИКЪ.