Окини‑сан с нетерпением ожидала конца августа:
— Скоро будет праздник дзюгоя, и мы проведем его вместе. В этот день, голубчик, нам будет особенно хорошо… — Коковцев лишь смутно догадывался, что у этой женщины свой необозримый мир, никак не схожий с его мироощущением. Только теперь, после долгой разлуки, Окини‑сан сделалась откровеннее. Она рассказала, что ее предки три столетия подряд были заняты одним постоянным делом: они жарили угрей на прода жу, подобно тому как в других семьях веками ковали мечи, плели татами или убирали мусор на улицах. Округлив узкие глаза, Окини‑сан шептала мичману, как сложно иметь дело с коварными угрями:
— Множество злых духов сторожат их от беды, а мои предки, прежде чем жарить угрей, произносили массу заклинаний, оберегая себя и свои противни от всякого зла…
Вскоре стало ясно: пока в Петербурге дипломаты не договорились с Пекином, клиперу с Дальнего Востока не уйти — он превратился в «стационар». Но затянувшаяся стоянка расслабила офицеров: отстояв вахту, они спешили к своим «мусумушкам», многие из которых были уже беременны. Это никого в Иноссе не тревожило, тем более что офицеры зачастую брали японок с чужими детьми, неизменно уделяя им долю и своего «отцовского» участия.
Близился японский праздник дзюгоя. Ничего не зная о сути праздника, Коковцев ожидал чего‑то необыкновенного. Атрыганьев поспешил разрушить очарованность мичмана:
— Дзюгоя — обычное календарное полнолуние, но японцы в эту ночь стихийно превращаются в лунатиков. Сам увидишь!
В одну из ночей Коковцев спросил Окини‑сан, почему она не вышла замуж, как и все порядочные женщины? Лучше бы он и не спрашивал ее об этом.
|
— Обещай, что не прогонишь меня, если я расскажу тебе все… Я родилась в году Тора, который повторяется каждые двенадцать лет. И все женщины моего года обречены на одиночество и презрение. Мужчины избегают нас, не желая с нами общаться. А если бы и нашелся муж, я бы доедала после него объедки, в гостях или в доме родителей мужа, пока он там пирует, я должна бы стоять под окнами и ждать его, как собака… хуже собаки!
— Отчего такая жестокость? — поразился Коковцев.
— Потому что мы приносим мужчинам несчастья, и я боюсь, что и тебе, голубчик, доставлю горе… Мне, рожденной в год Тора, можно быть только гейшей или работать на фабрике. Зато наш сын, если он родится в год Тора, это будет для него счастьем: мужчины Тора самые смелые, их все очень любят, и что они ни скажут — все становится законом для других…
Старая токугавская Япония еще держала Окини‑сан в себе, и женщина, как заметил Коковцев, радовалась тому, что его не радовало, и огорчалась тем, чего он не понимал. В пятнадцатую ночь августа все огни в Нагасаки погасли — луна вступила в свои права. Окини‑сан отворила дом для лунного света.
— Разве ты не видишь, как хорошо? — спросила она, — Я угощу тебя сладкими моти, мы будем есть прекрасное дзони…
Женщина создала на низенькой подставке великолепный натюрморт из цветов и фруктов, она обсыпала его зернами риса. А фоном для этой картины служило небо, и женщина просила сесть лицом к лунному свету, отчего Коковцев испытал странное волнение: женщина — ночь — луна — затишье — вечность…
Ему снова подумалось, что душевный мир японки гораздо богаче, нежели его мир. Тихо, почти шепотом, она спросила:
|
— Нас никто не слышит?
— Нет.
— А мы с тобой вместе?
—Да.
— И ты меня любишь?
— Да…
Удивительный праздник дзюгоя еще не закончился!
* * *
Желая подтянуть своих разболтавшихся офицеров, Лесовский выгнал эскадру в море на практические стрельбы. Коковцев по боевому расписанию руководил носовым плутонгом. Там возле пушек стояли кранцы (ящики), в которых хранились снаряды «первой подачи», заранее франтовато начищенные — на случай начальственных смотров. Дула орудий, чтобы в них не попала морская вода, были заткнуты особыми пробками. Хотя всем ясно, что перед стрельбой пробку надобно из дула вынуть, но в практике русского флота бывали прискорбные случаи, когда, торопясь с открытием огня, вынуть ее забывали.
— Вы об этом помните, — предупредил Чайковский.
— Есть! — обещал Коковцев…
Корабли расстреливали в море пирамиды артиллерийских щитов. «Наездник» тоже нащупал цель. Огонь! И с первого же выстрела, опережая в полете снаряд, с грохотом и дымом вылетела эта дурацкая пробка. Лесовский с флагмана запрашивал: «Чем стреляли?» Пришлось честно сознаться: «Пробкою». «Дядька Степан» распорядился оставить командира носового плутонга на всю неделю без берега. Чайковский бранил Коковцева:
— Вы еще смеете извиняться! Лучше скажите мне спасибо, что к дверям вашей каюты я не поставлю часового с ружьем, иначе даже в гальюн бегали бы под конвоем…
Эйлер сообщил Коковцеву, что «Наездника», кажется, оставят в Сибирской флотилии с базированием на Владивосток:
— Тогда я сразу же подаю в отставку. Я давно мечтаю учиться в парижской «Ecole Polytechnique», а здесь что?
|
Коковцев сказал, что останется на клипере:
— Тем более сибиряки ходят на докование в Нагасаки.
— А! Вот ты о чем. Но, послушай, — доказывал ему Эйлер, — нельзя же строить планы жизни, учитывая и эту японку. В конце концов, все мы небезгрешны. Но, вернувшись на Балтику, самой жизнью и наличием эполет мы осуждены создавать семейное счастье по общепринятым образцам. Разве не так?
— Может, и так, — пожал плечами Коковцев.
В кают‑компании клипера иногда возникали разговоры о Японии: друг она или затаенный враг? Мир уже испытал первые уколы японской агрессивности, но политики Европы, кажется, восприняли их как некую «пробу пера», сделанную самураями на лишней бумажке, которую впору выкинуть. Эйлер рассуждал:
— Пока японцы лишь удачно копируют окружающий мир. Но что станется с Японией, если она, как разогнавшийся паровоз, слетит со стандартных рельсов и помчится своим путем? Если Японии надо бояться, то… когда начинать бояться?
— Вот с этого дня, и не позже! — сказал старший офицер. — Кавамура еще способен воевать с китайцами и корейцами, но те адмиралы, с которыми нам, очевидно, придется еще сражаться на океанской волне, служат пока гардемаринами и мичманами…Вы, молодые люди, не верите мне? Жаль. Тонуть‑то вам, а не мне. Я буду уже на пенсии, ходить по вечерам в кегельбан на Пятой линии Васильевского острова… Вот там можете и навестить меня тогда — на костылях!
Никто не пожелал развивать эту тему дальше, а Окини‑сан была восхитительна, как никогда. Коковцев еще ни разу не застал ее врасплох, неряшливо одетой или непричесанной. Как она умудрялась постоянно быть в форме — непонятно, но, даже проснувшись средь ночи, мичман видел ее с аккуратной прической, лицо женщины казалось только что умытым, а глаза излучали радость… Осень была томительно‑жаркой, на ночь раздвигали стенки дома прямо на рейд, и, лежа подле Окини‑сан, мичман видел вспыхивающие клотики кораблей, огни Нагасаки, с неба струились отсветы дальних звезд…
— Ты не спишь, голубчик?
— Не спится.
— Хочешь, я расскажу тебе сказку?
— Да.
— Но она очень смешная.
— Тем лучше.
Возле своих глаз он увидел ее блестящие глаза:
— Далеко на севере жил‑был тануки…
— Кто жил? — не понял Коковцев.
— Тануки. Тануки жил очень хорошо. Он любил музыку, а животик у него был толстенький… как у меня! Когда наступали зимние вечера, тануки стучал себе лапкой по животику, будто в барабанчик, и ты смотри, как у него это получалось. — Распахнув на себе кимоно, Окини‑сан выбила дробь на своем животе. — Разве тебе не смешно? — спросила она.
— Очень. А что дальше? Пальчиком она провела по его губам:
— А сейчас ты начнешь смеяться, голубчик…
И он действительно смеялся над проделками японского звереныша‑тануки, делового и хитрого. Сюжет этой сказки Коковцев помнил со слов деревенской няни, только ее героиней была хитрая русская лисичка с пышным хвостом. С этим он и заснул, преисполненный удивления. На его плече спала Окини‑сан, которая в любой позе сохраняла сложную прическу «итагаэси». Отверженная, она знала, что в ее жизни будет много разных причесок. Но никогда не собрать ей волосы в купол «марумагэ», как это делают все замужние женщины. Ей доступно лишь то счастье, которое она дарит другим…
* * *
Ближе к зиме в Нагасаки усилилась влажность воздуха, отчего начал разлагаться порох в корабельных крюйт‑камерах. А зима, по словам Чайковского, выпала очень суровой — по ночам термометры отмечали минус один градус. Однажды выпал и снег, русским было непривычно видеть под снегом хурму и хризантемы. Но японцев это не заботило: раскрыв над собой бумажные промасленные зонтики, они спешили по своим делам, на спинах курток рикш, ожидающих седоков, снег засыпал большие номера (какие носили и кучера в русских городах). Христианское рождество не волновало беспечную Окини‑сан, поклонявшуюся, как язычница, травам и воде, цветам и камням, зато новый 1881 год она мечтала встретить с Коковцевым.
— Если клипер оставят на рейде. — обещал ей мичман.
Новогоднюю ночь Коковцев провел с Окини‑сан.
Женщина спустила с потолка хибати‑жаровню, подвешенную на цепочке, долго вслушивалась в бульканье кипящей воды. Коковцев не мешал ей, давно догадываясь, что эмоциональный мир Окини‑сан не всегда доступен ему, и сейчас, наверное, женщине в бульканье воды открылась мелодия, ему неведомая. Плавным жестом руки Окини‑сан потянулась к сямисэну:
У любимого дома —
бамбук и сосна.
Это значит —
у нас новый год.
Нам все это знакомо,
как и снег у окна.
Но глаза мои плачут,
зато сердце поет.
Ах, никак не пойму,
как возникла беда
в этом слове моем —
никогда,
никому…
— Если это новогодняя песня, то почему такая грустная?
— Наверное, потому, что грустная я! Близится год Тора, в котором я снова буду несчастна, делая несчаст ными других. Зато как счастлив будет мальчик, если он родится под знаком Тора — тигра… Ты ни о чем не догадался, голубчик?
— Прости. Нет.
— А разве ты виноват?
Она распахнула на себе кимоно и, обнажив живот, снова отбарабанила веселую музыку, как смышленый японский зверек тануки.
Ранней весной клипер «Наездник» ушел в Шанхай.
* * *
В открытом море Чайковский объявил офицерам:
— Господа! Кульджинский кризис близится к концу. Россия принимает бегущих от резни уйгуров и дунган, отводя для их расселения наше плодородное Семиречье. Из цзунлиямыня обещали нашему государю не отрубать голов послам, которые вели переговоры в начале кризиса… Теперь, — заявил Чайковский, — назревает новый кризис, Англия не даст нам спать спокойно…
Дальневосточную Россию англичане держали в неусыпной морской блокаде, фиксируя любое перемещение кораблей под андреевским стягом. Чайковский указал штурману клипера менять курс на траверзе Окинавы. Постепенно зеленоватая вода сделалась грязно‑желтой от мощного выноса речных вод Янцзы. Эйлер полюбопытствовал:
— Простите, но зачем мы суемся в Шанхай?
— Для отвода глаз… Ошвартуемся. Возьмем для приличия уголь и воду. Пообедаем в ресторане. Матросам дадим разгул, чтобы не настораживались англичане. Но если вас, офицеров, станут спрашивать о целях захода в Шанхай, отвечайте, что пришли за почтой для Струве от местных консулов…
Шанхай имел славу китайского Сан‑Франциско, а британские крейсера уже торчали здесь, прилипнув бортами к набережной своего сеттльмента. Едва с клипера успели подать швартовы, как послышался цокот копыт. На набережной, обсаженной платанами, появилась кавалькада амазонок — все красивые, рыжие, длинноногие, хохочущие. Вульгарно подбоченясь, они гарцевали перед русским клипером, с вызовом поглядывая на господ офицеров; их тела непристойно облегали экзотические ливреи с эполетами, аксельбантами и золотыми пуговицами.
Атрыганьев был уже знаком с местными нравами:
— Американки. Берут страшно. Но, поднакопив на этом деле долларов в Шанхае, уплывают к себе за океан, где каждая делает себе блестящую партию, а потому эту лейб‑гвардию (Атрыганьев выразился грубее!) можно встретить на раутах в Белом доме у президента. С этими суками лучше не связываться… По себе знаю — хлещут виски, пока не свалятся…
Офицеры договаривались где провести вечер. Матросы собирались в дешевый «Космополитэн», славный на всем Востоке драками и убийствами, и Чайковский, задержав их на шканцах, строго велел, чтобы до еды руки мыли обязательно с мылом, чтобы следили за чистотой посуды.
— На вас станут кидаться размалеванные шанхайские шлюхи, но вы голов не теряйте. О водке, братцы, забудьте: здесь вам не Кронштадт! Пить разрешаю только ликеры и хересы. Полицию не задевать — в Шанхае полисменами индусы‑сикхи, вы узнаете их по красным тюрбанам, а все они, и без того богом обиженные, очень хорошо относятся к нам, россиянам…
На берегу рикши хватали офицеров за рукава мундиров, крича по‑русски: «Ехал‑ехал!» Было два Шанхая в одном Шанхае — европейский и китайский. Офицеры, наняв рикш (в любой конец десять копеек), лишь краем глаза заглянули в китайскую жизнь. Истощенные, почти скелеты, в немыслимых отрепьях, трясущиеся от голода и опиума, — такими они увидели верноподданных императрицы Цыси. Ленечке Эйлеру стало дурно, когда он заметил, что на ржавом листе кровельной жести бедняки поджаривают крысу. Внешне казалось, что китайцы не ходят — они еле ползают, как сонные мухи. Многие сидели вдоль стен на корточках, бездумно глядя перед собой, а чаще лежали посреди мостовых — целыми семьями с детьми и собаками (у этих людей никогда не было даже крыши над головой).
* * *
Зато была и другая крайность: если китаец не умирал от голода и наркотиков, он обязательно лопался от жира, невыразимо толстый, как боров, и такой уже не топал своими ногами — его несли в паланкине, нарочито замедленно, чтобы все остальные могли рассмотреть, какой он важный, какие непомерно длинные отрастил он себе ногти на пальцах и сколько в нем накоплено сала. Косы этих гнусных паразитов народа тащились за ними в уличной пыли, донельзя похожие на крысиные хвосты… Атрыганьев вспомнил знаменитое изречение Наполеона: «Китай спит. Пусть он спит и дальше. Не дай нам бог, если Китай проснется…»
Зато европейский Шанхай — гладкий асфальт тротуаров, комфортабельные отели, кафешантаны с раздеванием женщин, прекрасные универсальные магазины, в которых дешевые «скороделки» бисмарковской Германии соперничали с добротными викторианскими товарами. В тенистых парках чинно прогуливалась публика, беспечное веселье царило возле клубов и баров, работали лошадиные скачки и театры с заезжими из Европы кумирами, англичане посвящали вечерний досуг лаун‑теннису, а немцы со своими увесистыми супругами совершали по дорожкам парков моцион на велосипедах. Русские офицеры навестили ресторан с вышколенной китайской прислугой в голубых фраках.
Коковцева удивило здесь европейское меню:
— Стоило плавать в Шанхай, чтобы сжевать подошву британского, бекона и запить его баварским «мюншенером».
Атрыганьев сказал, что китайцы могут подать ему окорок из жирного веселого щенка или филе из ласковой кисочки:
— Еще дадут рюмку фиолетового вина из печени гадюки, после которого мужчина начинает валить на землю телеграфные столбы. Но учти, Вовочка, что экзотика в британском сеттльменте стоит очень дорого.
Коковцев и Эйлер все‑таки заказали для себя самое дешевое китайское блюдо — пельмени из енота с кунжутным маслом. Рядышком пировали офицеры английского монитора, плававшие по Янцзы, словно по родимой Темзе. Поглядывая на русских, «мониторщики» о чем‑то переговорили, затем рыжий коммандэр с очень короткими рукавами мундира, из‑под которых торчали манжеты с хрустальными запонками, встал и подошел к русским.
Четкий кивок головы, резкий щелк каблуков.
— Мы рады видеть вас в шанхайском обществе. Но почему ваш доблестный клипер не обрасопил реи крест— накрест и почему вы явились без траурного крепа на кокардах, а веселитесь, ничем не выражая скорби верноподданных?
Коммандэр оставил на столе газету «Shanghai Courier», перелистав которую мичман Эйлер ужасно огорчился.
— Какая потеря! — горевал он. — Вот, внизу, петитом напечатано, что в Петербурге скончался композитор Мусоргский.
Все выразили недоумение: почему в знак траура по музыканту надо обрасопить реи и закрывать императорские кокарды крепом? Атрыганьев забрал газету у Эйлера, вникая в заголовки.
— Итак, господа, первого марта сего года в Санкт‑Петербурге бомбою революционеров разорван император Александр II, на престол Российской империи заступил его сын Александр III, о котором Европе известно, что он смолоду страдает врожденным алкоголизмом. Ничего не выдумал: читаю, что написано!
— Так, — задумался Эйлер. — Неужели пророчества Шарло де Ливрона начинают сбываться?
— А если даже и так, — подхватил Атрыганьев, ни сколько не унывая, — офицерский долг повелевает нам провозгласить тост во здравие нового царя с его могучим алкоголизмом, врожденным или благоприобретенным — это уж не наше дело! Затем вернемся на клипер и обрасопим реи в знак траура по Мусоргскому, которого я однажды имел счастие лицезреть в питерском «Капернауме», в обществе знаменитого поэта графа Голенищева‑Кутузова.
Чайковский встретил офицеров словами:
— Я все уже знаю. Это известие дает нашему клиперу отличный повод быстро убраться из Шанхая. А незамет ное исчезновение корабля из гавани есть признак высокой морской культуры. Запомните мой афоризм, госпо да! Но прежде нам следует дождаться возвращения команды.
К полуночи по набережной английского сеттльмента закачало белую волну рубах и клешей. Послышалась песня:
Что ты задаешься, Тонька из Кронштату?
Я тебя недаром же зову.
Я красивше стану в новеньком бушлату.
Мы в пивной назначим рандеву.
—Кажется, — издалека заметил Чайковский, — идут сами. Тащить никого не надобно, и на том спасибо великое…
Я такую кралю бусами украшу.
Станешь мармелад один жевать.
Обобьем батистом всю квартиру нашу.
Станем в коридоре танцевать…
Командир клипера желал обрасопить реи, но старший офицер отсоветовал посылать матросов по марсам и салингам:
— Ведь свалятся к чертям собачьим. Что вы? Как можно? Пожалеем ребят. Они же пьяные. Пусть отоспятся…
Экипаж очухался от угара шанхайского «Космополитэна» в открытом море. За один‑то часок разгула — месяцы и годы каторжной житухи. Что делать? Человек не всегда выбирает судьбу сам — иногда судьба схватит тебя за глотку и тащит в самый темный угол жизни. В темный и жуткий, как матросский кубрик, где, прыгая с койки, можешь наступить босой ногою на визжащую от ужаса поганую крысу:
— А, зараза! Или тебе стрихнину мало?
Вылетали за борт чуть надкусанные бананы, матросы швырялись ананасами, а душа изнывала в тоске по кислой капусте.
* * *
Атрыганьев отвел от своего лица длинный хвост обезьяны, дремавшей на качавшемся абажуре кают‑компании:
— Цезарь не брал с народа деньги за хлеб. В третьем веке римляне не платили государству за хлеб и вино, за соль и мясо, за орехи и масло. Викторианская Англия до такого барства еще не дошла. Но четыреста миллионов людей (вдумайтесь в эту цифру, господа!) уродуют себе позвоночники в колониях, чтобы гордый сэр, излечивающий сплин за партией бриджа, иди нежная костлявая мисс, озабоченная вопросами феминизма, никогда не заботились о хлебе насущном. У нас в России — да! — было крепостное право. Но мы, русские, никогда не имели колоний. И вот теперь я, русский дворянин, думаю…
— Вы закончили? — перебил минера Чайковский:
— Нет. Но я всегда готов выслушать вас.
Тридцать лет назад писатель Гончаров, плывший, на «Палладе», застал в Сингапуре болотные джунгли, ленные тиграми. Теперь с берега посвечивали жерла британских батарей, а сами колонизаторы азартно играли в футбол (уже начинавший входить в моду). Атрыганьев, все на Востоке изведавший, говорил, что Сингапур городишко паршивенький, вроде азиатского Миргорода.
— И все дорого! Дешевы лишь ананасы в консервах. Но брать не советую: такие же ананасы у Елисеева на Невском двадцать копеек за банку, и не надо для этого мотаться в Сингапур…
Знаменитый Ботанический сад имел при входе доску с русской надписью: ЦВЕТОВ И ФРУКТОВ НЕ РВАТЬ. Минера взбесило, что надпись сделана только на русском языке, и в ярости он нарвал цветов, обломал ветки с дикими плодами:
— Назло викторианцам! Почему они вдруг решили, что одни только мы, русские, способны быть варварами?..
В его вандализме была воя логика. Из сада поехали в ресторан при «Teutonic Club» (Тевтонском клубе). Ужинали при свечах до глубокой ночи. Давно загасли огни британских офисов и контор французов, но еще светились окна германского банка, на что обратил внимание один подвыпивший немец:
— Пусть они спят! Мы, немцы, продолжаем работать! Германия переполнена народом. Улицы наших городов кишат детьми. Немки рожают, как крольчихи. Скоро нам будет не повернуться. А потому именно мы должны победить в этой забавной игре…
Германия опоздала на пир колониального грабежа, теперь немцы наверстывали упущенное. На следующий день из казенных сумм офицеры закупили для всего экипажа пробковые шлемы, обтянутые полотном, с клапанами вентиляции на макушках. Очевидно, англичане что‑то уже пронюхали, ибо консул сказал, что тонна угля с тридцати шиллингов поднялась в цене до шестидесяти шиллингов; он советовал клиперу идти до угольных станций в Пенанге или в Малакке… Петр Иванович Чайковский был взбешен:
— Идиот! Пенанг с Малаккой тоже принадлежат англичанам, а Сингапур связан с ними телеграфом, и от шестидесяти шиллингов за тонну нам уже нигде не отвертеться. Volens‑nolens, а засыпать бункера «черносливом» предстоит здесь…
Грузить уголь в этом адовом пекле — каторга, на которую колонизаторы нанимали негров или индусов, но русский флот всегда авралил своими силенками. Перетаскать с берега на своем горбу и ссыпать в узкие лазы бункеров, многие тонны угля, когда сверху тебя поливает раскаленное олово тропического солнца, — это, конечно, наказание господне. Острые зубья кусков угля, разрывая ткань мешков, жестоко терзали матросские спины. Черная слякоть забивала раскрытые рты.
— Пакли давай! — хрипели матросы, как удавленники. Комками пакли они забивали рты, Но через пять — десять минут выплевывали за борт черный комок, и снова — ругань:
— Пакли давай, мать вашу… Побольше пакли! Ендовы с вином стояли открыты, но к ним никто не подошел: кому охота пить в такую жару? Чайковский боялся — как бы не было смертных случаев. Но в лазарет легли только трое.
— Солнечный удар, — пояснил доктор. — Отлежатся…
Ночью тихо убрались из Сингапура. Индокитай с Филиппинами давно был разграничен между англичанами, французами, испанцами и голландцами. В штурманской рубке, раскладывая карты экзотических проливов, офицеры клипера рассуждали об английской морской политике — беспощадной! Нет, англичане никогда не боялись, что кто‑то отнимет у них базы, но они всегда были обеспокоены, чтобы никто не завел себе таких же хороших баз. Потому британские крейсера дежурили на коммуникациях мира ничуть не хуже, чем полисмены на перекрестках Лондона. В этом русские моряки скоро убедились и сами: стоило «Наезднику» приткнуться к пустынному берегу и постоять на якоре хотя бы сутки, как будто из‑под воды являлся покрытый свинцовыми белилами крейсер, с которого их вежливо окрикивали:
— Не нужна ли помощь флота британской короны?
Мимо Явы плыли, словно мимо райского сада; правда, с берега иногда в клипер пускали отравленные стрелы, а по ночам не раз встречали пиратские джонки. Но в самых безлюдных местах обязательно находился англичанин (чиновник, врач, плантатор), спешивший к «Наезднику» с обычным вопросом — не нужно ли что передать в Сингапур с помощью британского телеграфа?
— Спасибо, не нуждаемся, — отвечали с клипера…
Море нехотя качало за бортом желтые скользкие волны. В безветрии часто хлопали паруса, среди кочегаров и машинистов участились обмороки. Изнуренные до предела, люди с ласкою поминали прохладную дождливую Балтику с ее невзгодами и ледоставами. На мостик поднялся растерянный механик и доложил, что старые запасы кардифа кончились, он открыл бункер, в который засыпали уголь, купленный в Сингапуре:
— Это не уголь! Нам, продали бенгальский камень…
Бенгальский камень по виду ничем не отличался от хорошего кардифа. «Наездник», словно загнанный рысак, сбавлял скорость. Не мытьем, так катаньем, англичане своего добились: в топках котлов угасало ревущее пламя, бенгальский камень не разгорался, забивая колосники шлаком, кочегары падали с ног от бессилия. Чайковский сказал на мостике, что это подлость.
— Диверсия! — ответил ему Атрыганьев. — Лучше всего добраться на парусах до голландцев или французов.
Брать уголь снова? Но для этого надо расчистить бункера от негодного «чернослива». Двойная работа! А вытаскивать бенгальский хлам через узкие лазы наружу — это примерно так же весело, как вязальной спицей выковыривать из бутыли пробку. В довершение всех бед разом обвисли паруса — штиль. Температура воды за бортом была близкой к сорока градусам.
В лазарете лежали уже двенадцать матросов.
Чайковский велел команде построиться на шканцах.
— Ребята, — сказал он, раздвоив бороду. — Другого выхода нет и не будет берись за дело, выбрасывай «чернослив» в море. Пока же не задул ветер, спустим Каркас, пойдем на веслах… А вам, господа, — обратился он к мичманам, — несправедливо избегать общей доли. Вы еще недавно были гардемаринами, посему и прошу разделить с матросами их труды.
— Есть! — в один голос ответили юные офицеры… Баркас на десяти веслах выгребал впереди клипера, буксируя корабль за собою на скорости не больше одного узла, а Коковцев с Эйлером, натянув на голые тела черные робы, помогали матросам освобождать бункера от бенгальского камня.
— Кто его покупал? — хрипели матросы сквозь паклю. — Консул? У, с‑сволочь! За шею бы его, гада, и — на рею!
— Чего там вешать? — возражали. — Под килем пропустить! Чтобы, пока тащим, его акулы до костей обкусали…
Один молодой матрос средь бела дня, на глазах всего экипажа, шлепнулся вниз головой за борт. Никаких следов не осталось — будто и не было человека.
— Только бульбочка пшикнула, — говорили матросы… Счастье, что повстречали совершенно случайно «Джигита», который обшаривал острова у берега голландской Суматры:
— Эй, наездники! Что с вами?
— Тащите нас, — отозвались гребцы с баркаса и мокрыми лбами разом упали на залитые свинцом вальки весел…
Кое‑как дотянулись до голландской Батавии: после пережитого странно было видеть город со всеми благами цивилизации, Офицеры сразу же сняли номера в гостиницах, чтобы принять ванну, пообедать в ресторане и провести ночь на берегу. К столу им подали жареного павлина и рисовых птичек в красивых бумажных корзиночках. Все отметили удивительное радушие добрых и чутких яванцев и непомерную черствость голландских колонизаторов… Атрыганьев сказал:
— Точно такой же характер и у буров в Африке! На ночь офицеры расположились в лонгшезах, под сенью шелестящих пальмовых листьев.
Эйлер спросил Коковцева:
— Тебе не кажется, что мы вернулись с того света? Теперь я окончательно убедился, что, как бы я ни любил море, оно меня отвергает, как чужака, который забрался куда не надо. А помнишь, что говорил князь Багратион? Умные слова: каждый гусар — хвастун, но не каждый хвастун — гусар…
Коковцев не ответил: он уже спал. В городе лаяли. батавские собаки, но мичману снилось, будто он в порховской деревеньке и брешут под заборами лохматые Трезоры и Шарики…
* * *
Лесовский был обескуражен, когда все клипера вернулись в Нагасаки ни с чем, вице‑адмирал не хотел даже верить:
— Неужели не нашли ни одного необитаемого острова?
— Их полно, необитаемых, но стоит бросить якоря в лагунах, как являются англичане, куда ни сунешься, везде «интересы британской короны», и если нет чиновника с телеграфом, то имеются британские плантации кокосов или манго.
— Видно, не судьба! — огорчился «дядька Степан». — Вам, господа, — обратился он персонально к офицерам «Наездника», — справедливость требует дать вполне за служенный отдых. Возвращаясь на клипер, офицеры недоумевали:
— Что значит отдых? Или сделают «стационарами» во Владивостоке, или погонят обратно на Балтику?..
Коковцев, поникши, признался Эйлеру, что получил письмо от матушки, давно ждавшее его у консула в Нагасаки: мужичьё все‑таки выжило нищую дворянку из ее именьишка, она устроилась по чужой милости в Смольный институт.
— Классной дамой или надзирательницей?
— Стыдно сказать — кастеляншей … Я думаю, мне лучше остаться на Дальнем Востоке, — сказал Коковцев.
Он просил Чайковского дать ему две недели, свободные от вахт и службы, желая провести время с Окини‑сан в тихом уединении. Петр Иванович душевно посоветовал мичману: