У ТИХИХ БЕРЕГОВ МОСКВЫ-РЕКИ 5 глава




Костя и Алексей встали, отложили свои альбомы, заговорили с барышнями. Саврасов был в легком летнем костюме. Софья глядела на него с интересом. Огромный, широкоплечий, с небольшой темной бородой, с карими умными глазами. Он еще совсем молод и уже академик, у него недюжинный талант. Немного, конечно, простоват, нет в нем лоска, изящества, он, в сущности, малообразован, но в то же время это человек честный, благородный, на которого можно положиться. И откуда только у этого простолюдина такие тонкие и длинные, красивые, как у аристократа, пальцы? В Алексее было что-то такое, что привлекало Софью.

Шли обратно к деревянной даче, где жили сестры, по липовой аллее. Вечером на веранде пили чай. Потом все вчетвером снова гуляли. Софья была уже в другом, голубом, платье, в длинной тальме. Луна освещала дорогу, темные стволы лип. Квакали в пруду лягушки. С какой-то дачи доносились звуки фортепьяно. Прогуливались, разговаривали. О разном. И об искусстве, живописи тоже. Костя излагал свои взгляды. Саврасов молчал. Наконец от него услышали одну лишь фразу: «Воздух! Вот что главное. Без воздуха нет пейзажа».

Вернувшись из Петербурга, он каждое лето работал в окрестностях подмосковных деревень, открывая как бы заново для себя красоту этих мест. И при этом никогда не уходил далеко от берегов Москвы-реки. Она притягивала его, не отпускала. И он писал ее пологие и обрывистые берега, спокойную речную гладь, писал косогоры, луга, лес, рощи, деревья, старые дубы, липы, вязы, ольхи, ели…

Конечно, приходилось браться и за другую работу. Столь дорогие ему рисунки, этюды и картины, в которых отразились его напряженные искания, не могли принести достаточного для жизни заработка. Любители искусства в общем-то ждали другого. Им хотелось приобретать более эффектные, более «красивые» пейзажи. А поэтому он писал и виды морских просторов, подражая Айвазовскому, и делал копии с полотен популярного тогда швейцарского живописца, певца Альп Калама, а также композиции в его духе, и просто выполнял заказные работы — для великой княгини Марии Николаевны (по рисункам, сделанным на ее даче Сергиевке), для князей Трубецкого и Мещерского, для Четверикова, Лесникова, Соколова, Солдатенкова, госпожи Глебовой и других коллекционеров.

Продолжая участвовать в ежегодных выставках в училище, Саврасов показывал на них свои кунцевские пейзажи. Они обратили на себя внимание. Один из них — «Вид в селе Кунцеве под Москвой» похвалил рецензент «Русского слова». Алексей прочитал этот отзыв в журнале. Критик хорошо описал картину, сумев обнаружить то, о чем Саврасов вовсе и не думал, когда работал над ней. Но все равно, читать ему было интересно. И о том, что «сосновый лес… суровый, угрюмый, неподвижный… так гармонирует» с сумрачным небом и что «картина была бы немножко холодна», если бы художник в эти растущие на берегу вязы «не пустил из-за какого-то облака много свету и не озарил им сбоку деревья и самую траву под ними…». И особенно ему понравились слова о том, что «видишь чрезвычайно искусное расположение света в ветвях и за ветвями…». Критик был прав, именно благодаря этому свету, солнечным лучам, которые пробились из-за хмурых облаков, затянувших все небо, и интересен прежде всего пейзаж.

Кунцевские виды были приобретены неизвестными собирателями, исчезли в частных коллекциях. Саврасов их больше не увидел. Не увидели их и мы в нашем веке. Утрачены ли они навсегда, безвозвратно, или сохранились, существуют по сей день, затерявшись где-то, в какой-нибудь далекой чужой стране? И не скользит ли равнодушный взгляд по этим небольшим пейзажам, которые так много значат и для сердца русского, и для русского искусства!

После Кунцева Саврасов будет работать в окрестностях Архангельского. Места там не менее живописные. Сам дворец князя Юсупова, великолепный, геометрически строгий парк не вызвали у него особого интереса. Его всегда влекла природа, к которой не прикоснулась рука человека. И снова он станет писать привольные берега славной русской реки, как бы стараясь перенести на полотно лучезарность, яркость красок подмосковного лета.

В 1859 году Саврасов напишет «Пейзаж с рекой и рыбаком». Он изобразит тихие берега Москвы-реки где-то неподалеку от села Архангельского. Раннее летнее утро. Наверно, день будет жарким, но сейчас еще ощущается прохлада, утренняя свежесть… На переднем плане береговая полоса сильно затемнена. Но за ней — светлая, в лучах солнца, желтизна речного песка. Слева довольно круто поднимается берег, поросший деревьями. В реке, которая широко и плавно изгибается, в ее спокойной, словно остановившейся воде отразились темно-зеленые деревья на краю обрыва, синева высокого неба. Справа — слегка всхолмленный противоположный берег, необъятные дали. В небе, за лесистым берегом, могучей грядой застыли облака. Картина пронизана светом, насыщена воздухом, и этого воздуха так много и он так ощутим, что хочется глубоко вдыхать его чистые освежающие струи…

 

В январе 1857 году умер Карл Иванович Рабус. Не стало любимого учителя, старшего друга Саврасова. Осиротел дом на Садовой, в приходе Николы в Грачах, где нередко бывал Алексей, где приветливо встречал гостей веселый и добродушный хозяин, большой эрудит, живший среди книг, эстампов, всевозможных научных приборов, микроскопов и телескопов вместе с милой и заботливой женой, которую он когда-то привез в Москву из Малороссии.

Рабуса любили. Многим он оказал поддержку, помог встать на ноги. Его знала вся Москва. В евангелической лютеранской церкви Петра и Павла, где происходило отпевание, собралась большая толпа. Саврасов стоял вместе с учениками и преподавателями училища. Карл Иванович утопал в цветах, увенчанный лавровым венком. Гроб несли до самого кладбища.

Преподаватель перспективной и ландшафтной живописи умер в середине учебного года. Его класс остался без руководителя.

Поэтому сразу же возник вопрос — кем заменить академика Рабуса? И вдруг Алексея Саврасова вызывают в Совет Московского художественного общества и предлагают ему занять освободившуюся вакансию. Это явитесь для него полной неожиданностью. Об этом он даже не думал и не мечтал. Мог ли он сравнить себя с высокообразованным, мудрым, знающим так много Карлом Ивановичем? Однако члены Совета рассудили иначе. Саврасов достоин занять место преподавателя. Это озаренный, самобытный художник, академик. Вскоре Алексей Кондратьевич, все еще никак не свыкнувшийся с этой поразительной для себя новостью, вошел в пейзажный класс как педагог.

Он приступил к занятиям, хотя еще не был утвержден в должности. Началась многоступенчатая ведомственная переписка, долгая бюрократическая волокита. Лишь через полгода, в июле, поступило отношение из Московской казенной палаты, где говорилось, что высочайшим приказом академик Саврасов определен учителем в училище живописи и ваяния с производством в титулярные советники…

Саврасов ежедневно являлся в свой класс — хорошо, со вкусом одетый, в темном сюртуке, спокойный, всегда доброжелательно настроенный. Он придерживался взглядов своего незабвенного наставника Рабуса, чей девиз был: «Природа — лучший учитель». Старался, чтобы ученики как можно чаще выезжали в окрестности Москвы для работы с натуры. В одном из ежегодных отчетов он так описывает занятия своих воспитанников: «Ученики Назаровский и Петров получили звания неклассных художников за виды, написанные с натуры в окрестностях Москвы. Ученик Соколов по приглашению почетного члена Московского Училища И. Д. Лорис-Меликова в его имении занимался изучением рисунка и живописи с натуры. Борецкий и Журин в продолжении лета делали этюды в с. Кунцеве. Медведев сделал несколько этюдов в с. Коломенском и Лефортовском саду. Соколов, Борецкий, Журин и Медведев в зимнее время писала картины со своих этюдов, также и копировали. Толкачев, Ельшевский, Любимов, Гашевский, Кранах, Африканов, Боригер и Боголюбов копировали красками и карандашом с оригиналов Училища».

Саврасов сам нередко отправлялся с учениками на этюды, а уже в классе изучали все то, что полагалось для знания ландшафтной живописи…

Инспектором училища был тогда Сергей Константинович Зарянко, напутствовавший учеников такой речью:

— Я люблю в ученике труд, терпение, полное послушание и скажу откровенно, что ненавижу праздность, легкомыслие, туманные мечты в искусстве вообще, а в живописи в особенности. Надо, господа, пользоваться тем, что у нас есть, что находится перед нами, что доступно и возможно для понимания и осязания нашего, но не гоняться за призраками, которых мы никогда не поймем и не поймаем… А потому, повторяю вам, я люблю труд положительный, математическое знание дела и не признаю произведений — по впечатлению и творчества — по вдохновению, как выражаются некоторые жалкие художники…

Маленький, тщедушный, с белесыми глазами на изнеможденном, тронутом оспой лице, с толстыми губами, он горячился, раздувая при этом ноздри. Но говорил убежденно, твердо веруя в свои принципы:

— Господа! Искусство вообще есть не что иное, как подражательность, то есть стремление подражать природе, — наклонность, присущая только человеку, — стремление, так сказать, воспроизводить, воссоздавать проявления природы в различных видах, как-то: в слове, в звуке и в видимых образах… Живопись есть искусство, изображающее только видимое в видимых формах! Живопись, например, не может изобразить разум, душу, дух человека: она может только сделать копию с человека и со всего видимого. Но зато если эта копия будет передана буквально верно, то в ней, помимо сходства, будет заключен тот же дух, та же жизнь, та же душа, которая содержится и в самом оригинале… Художник — раб природы, как природа, в свою очередь, — раба сотворившего ее. Художник должен, постоянно изучая природу, быть изобретателем всевозможных применений, до крайности упрощенных, посредством которых он мог бы приблизиться настолько к природе, чтобы передавать видимое до осязаемости, до обмана. Повторяю вам, этого можно добиться не иначе, как только математическою точностью копирования…

Такова речь Зарянко в изложении (несколько утрированном) В. Г. Перова, характер нового инспектора в ней выражен достаточно ярко. Нужно только добавить, что и сам Зарянко был даровитым русским художником, замечательным портретистом, а будучи инспектором училища, неукоснительно следовал тем же демократическим принципам, что и его предшественники, повторяя: «Доступность нашего Училища для самых беспомощных сословий — есть такое прекрасное преимущество, которое оно должно сохранить навсегда».

Что же касается «математических» методов профессора, то они вызвали довольно активное сопротивление как у старого преподавательского состава, придерживавшегося романтических, возвышенных представлений об искусстве, так и у нового поколения художников-реалистов, среди которых были Пукирев, Перов, Саврасов. Какая буря поднялась в училище, когда Зарянко предложил ввести новый класс «живописи с простых предметов», иными словами — обычные натюрморты!

— Цель искусства и нашего училища, — возмущались «романтики», — изучать человека как венец творения и развить в ученике вкус к изящному… И вдруг этого ученика будут заставлять по три часа в день изучать формы табурета или какой-нибудь тарелки…

— Правда жизни — вот что главное, — говорили «реалисты». — Ученики должны рисовать не табуреты, а выезжать на натуру…

Споры разгорелись столь жаркие, что Совет Московского художественного общества предложил преподавателям представить свои докладные записки, на основе которых и будет принята единая программа обучения. Подал такую записку и молодой академик Саврасов, только что получивший свой пейзажный класс, но педагогические принципы его уже достаточно четки, он излагает их, «следуя собственным убеждениям и методе своих бывших наставников». И пожалуй, самое характерное, что в этой записке Саврасов почти не касается своих разногласий с Зарянко (а они были, поскольку впечатлений и вдохновение — основа его творчества), вопрос о том — рисовать или не рисовать тарелки — для него не столь важен, как другой — необходимость «личного образования» воспитанников училища. Дело в том, что в училище преподавались только специальные предметы, имевшие прямое отношение к живописи, ваянию и зодчеству, но Рабус и другие педагоги уже давно подчеркивали, что такого специального образования для художника недостаточно, для него необходимо еще и общее образование (Саврасов называет его еще точнее — «личным», имея в виду образование личности художника). Этот тезис своего учителя и развивает он в докладной записке:

«Будущее преподавание необходимых для художников наук даст им возможность приобретать посредством развития умственных способностей и, конечно, уже образованного вкуса, личные убеждения, разовьет в них способность понимать общие идеи красоты и, знакомя молодых людей с теориею и историею изящных искусств, научит прилагать эти познания практически в живописи».

Эта же записка Саврасова дает наглядное представление о занятиях в его собственном классе. Он пишет:

«В последнее время ландшафтная живопись, сделавшись предметом серьезного изучения художников новейших школ, достигла высокого развития. Я, как преподаватель ее, должен заметить, что относительно занятий моих учеников нашел необходимым иметь отдельное помещение для ландшафтного класса, где ученики по сделанным этюдам с натуры могут исполнять картины под моим руководством и изучить рисунок и живопись, копируя с оригиналов лучших художников. Работая сам при учениках, я смогу постоянно следить за их работами и в то же время даю им возможность видеть ход моих собственных работ».

Пройдут десятилетия, а педагогические принципы Саврасова останутся прежними, изложенными в записке 1857 года: этюды с натуры (их значение с годами будет лишь возрастать!), работа по этюдам в классе (из этих этюдов еще должна возникнуть «картина», ее обобщенный образ!) и работа самого Саврасова в присутствии учеников. Лишь копирование постепенно отойдет на задний план как в творчестве самого Саврасова, так и для его учеников.

 

Был сентябрь 1857 года. Начали облетать листья с деревьев в садах усадеб, во дворах, на бульварах. Но стояли еще теплые ясные дни, и багровы были закаты. И где-то над лесами Кунцева уже плыли на юг в блекло-синем небе журавли. И загустела, потемнела вода в Москве-реке.

Венчание в церкви Трех святителей, у Красных ворот, подошло к концу, и в раскрытых дверях показалась свадебная процессия. Молодые — она вся в белом, он в строгом темном сюртуке — выделялись среди пестро одетой, принаряженной публики. Друзья и знакомые, родители и родственники повенчанных шли за ними, раздавая медяки собравшимся на паперти и возле церкви нищим. Случайные прохожие, зеваки, сгорбленные старушки и пожилые женщины, любительницы свадеб и похорон, смотрели на молодоженов, на выходившую из храма толпу. Новобрачная была бледна, да и не так уж молода на вид. Супруг ее выглядел солидно — высокий, красивый, плотного сложения, с бородой.

— Чай, из купцов? — спросила какая-то старушка в платочке.

— Должно быть… — ответил кто-то.

— Да не купец вовсе, а художник… — послышался еще голос.

— Э-э… А я-то думала, купец…

Свадьба была небогатая, приглашенных не так уж много, и старухи наблюдали за происходившим бесстрастно, без особого интереса и удовольствия, скорбно поджав губы.

В этот сентябрьский день девица Аделаида Софья Карловна Герц, тридцати лет, евангелического лютеранского вероисповедания, домашняя учительница, стала женой преподавателя училища живописи и ваяния, академика, титулярного советника, православной веры Алексея Кондратьевича Саврасова, которому шел тогда двадцать восьмой год.

Кондратий Артемьевич, присутствовавший на венчании вместе с женой своей Татьяной Ивановной, испытывал благостное чувство удовлетворения. Успехи сына радовали его. Академик, зарабатывает прилично. Получил должность, опять-таки твердое жалованье. Имеет чин. А теперь вот женился. И жену взял из хорошей семьи, хотя и не православной веры, но дочь купца, у которого свой дом, состояние.

Все было обставлено как надо. И церковь с тремя куполами, у Красных ворот, хотя и небольшая, но с богатым убранством, и находится в хорошем месте, не в каком-нибудь закоулке на окраине. И шаферы у сына — люди достойные: один — коллежский асессор, академик, который тоже учит художников; другой — поручик, третий — артист. Да не просто артист, а из дворян, да к тому же артист императорских московских театров. Шаферы у невесты тоже не подкачали: два солидных чиновника да родной брат ее, ученый человек, как говорил Алеша, ума палата, читает студентам лекции в университете…

Алексей жил тогда в доме князя Шаховского, в приходе церкви Трех святителей, где состоялось венчание. Там на первых порах и обосновалась молодая семья. Но потом была нанята более удобная квартира.

Внешне, казалось, мало что изменилось в жизни Саврасова. Все так же утром приходил он в училище, вел занятия в классе. По-прежнему много работал, не меньше, чем до женитьбы. Но теперь рядом с ним постоянно находилась его жена, друг, тонкая и изящная молодая женщина, и волнующая близость с ней, то, что принесла она с собой: эти платья, капоты, чулки, платки, перчатки, духи, пудра, шпильки, — все это наполняло его новыми, ранее не изведанными ощущениями. Молодые супруги развлекались как могли: ездили в театр, бывали в гостях. Навещали старшего брата Софьи — Карла Герца, доцента Московского университета, который проживал в Трехпрудном переулке, близ Тверской, за Глазной больницей. Софья называла его Шарлем. Саврасов быстро сошелся с ним. Этот приятный, сердечный человек, с небольшой темной бородой, высоким лбом, с зачесанными набок волосами, был даровитым ученым и педагогом, знатоком искусств и археологии. Алексей мог слушать его часами.

Карл Карлович провел пять лет за границей, изучая классическое и современное искусство, памятники архитектуры в Германии и Италии. Он придерживался умеренных политических взглядов. Белинского, с которым встречался в свое время в Петербурге, называл «страшным радикалом». Но как ученый Герц выделялся своей эрудицией, широтой научных интересов.

Саврасов приобретал все большую известность. В 1858 году его картину «Вид в окрестностях Ораниенбаума» купил начинавший свою собирательскую деятельность двадцатишестилетний сын замоскворецкого купца Павел Михайлович Третьяков. Знакомый Третьякова, петербургский художник Аполлинарий Горавский, поздравив его в письме с приобретением пейзажа, заметил, что из всех произведений Саврасова он лучше этой вещи не видал, к тому же приятно иметь такую вещь, за которую дано звание академика.

Это была первая работа Алексея Кондратьевича, приобретенная Третьяковым. С того времени и берет начало история их дружеских взаимоотношений, продолжавшихся без малого сорок лет.

Надо полагать, Саврасов бывал в большом двухэтажном доме в Толмачах, где проживало семейство Третьяковых. На стенах своего кабинета Павел Михайлович развесил картины Н. Шильдера, В. Худякова, И. Трутнева и других русских художников, заложивших основу его знаменитой в будущем коллекции.

В ту пору Третьяков был знаком или дружил еще с немногими живописцами. Тонкий и проницательный знаток и ценитель искусства, обладавший безошибочным вкусом и поразительной художественной интуицией, он уверовал в силу дарования молодого Саврасова и не переставал следить за его работой, помогать ему.

В том же 1858 году из Италии была привезена в Россию, в Петербург, картина А. Иванова «Явление Христа народу». И хотя императорский двор, официальные лица, академия приняли ее весьма сдержанно, холодно, не одобрив реалистической трактовки евангельского сюжета, интерес к этому полотну был велик, и особенно в Москве. Созданное здесь в 1860 году Общество любителей художеств задумало показать картину в Белокаменной. Но потребовалось высочайшее соизволение. В январе 1861 года царь Александр II разрешил перевезти огромный холст в Москву. Осуществить это общество поручило Саврасову. Ему были выданы деньги на расходы, и он снова, во второй раз, отправился в Петербург.

Почему перевозка картины была поручена именно Саврасову? Случайность? Вряд ли. Ведь Саврасов был любимым учеником Карла Ивановича Рабуса, преклонявшегося перед могучим талантом Александра Иванова, состоявшего с ним в переписке. Рабус немало рассказывал своим ученикам об Иванове, и Саврасов проникся живым интересом к его творчеству. Поэтому для него поездка в Петербург была не просто деловым поручением, а возможностью приобщиться к искусству Иванова. Ему хотелось, чтобы московская публика, художники поскорее увидели «Явление Христа народу», он был рад и горд, что Общество любителей художеств доверило ему это нелегкое и ответственное дело.

…Был вьюжный февраль, за окном крутились, мчались снежные вихри, теперь он ехал уже в вагоне второго класса, уютном, с мягкими диванами, занавесками, блестящими медными ручками у дверей, и публика благородная: молодая дама в мехах, офицер, барыня с горничной и собачкой, сухопарый немец с серебряной табакеркой…

Картина А. Иванова находилась в академии. Увидев ее впервые, Саврасов поразился грандиозности замысла художника, создавшего полное торжественной красоты и глубокой жизненной правды полотно. Тщательно продуманная композиция, психологически убедительные и достоверные образы людей с их выразительными, характерными для каждого позами и жестами, необычайная интенсивность цвета, овеянный библейским величием пейзаж — все служило одной высокой цели: показать духовное возрождение человечества, открывающиеся горизонты новой жизни, освещенной идеалами добра, любви и справедливости.

И это великое произведение искусства теперь надлежало тщательно и осторожно упаковать, подготовить к отправке по железной дороге. Обо всем, о своих делах Саврасов регулярно извещал Карла Герца, избранного секретарем Общества любителей художеств. О визите к князю Г. Г. Гагарину, вице-президенту академии, которому он передал письмо и который отнесся с расположением и вниманием к новому московскому обществу, призванному оказывать поддержку наиболее талантливым художникам после завершения ими образования. О встрече с реставратором академии Соколовым, который должен был помочь «уложить знаменитую картину, раму и подрамник». «Хлопот и издержек бездна, — писал Алексей Кондратьевич, — два больших ящика готовы, теперь нужно приготовить бумаги, клеенки и т. п. Для этого я с г. Соколовым сделал все нужные распоряжения, и, по его словам, приблизительный вес этого багажа около 100 пудов».

Забот и хлопот было действительно много, но Саврасов за неделю, что провел в Петербурге, все же сумел познакомиться с работами некоторых художников, с картинами иностранных мастеров, отобранными из частных коллекций для выставки, которая должна была открыться в ближайшее время в академии. Ему понравились полотна бельгийца X. Лейса, французов Э. Мейссонье, К. Тройона… Он побывал на «маскераде художников», о чем сообщил в своем втором кратком письме к Герцу. Встретился с Айвазовским и другими живописцами.

Иван Константинович Айвазовский приехал тогда в очередной раз в Петербург из Феодосии, где жил постоянно. Слава этого живописца, певца моря, была в те времена прочной и неоспоримой. Алексей Кондратьевич увидел первый раз Айвазовского осенью 1848 года, когда в училище открылась выставка картин знаменитого мариниста: художник, направлявшийся из Крыма в Петербург, останавливался в Москве. Саврасов вместе с другими учениками с увлечением копировал некоторые его работы. Через три года на выставке все в том же училище была показана картина Айвазовского «Девятый вал», вдохновенная поэма в красках о величии и непреодолимой мощи, неистовстве морской стихии и о мужестве, отваге людей, потерпевших кораблекрушение, затерявшихся в бескрайних просторах океана… Это полотно произвело сильное впечатление на начинающего пейзажиста. Как и многие молодые художники, Саврасов испытал влияние романтической живописи Айвазовского. Об этом свидетельствует, например, его «Вид на Кремль от Крымского моста в ненастную погоду», созданный в 1851 году.

Теперь, в Петербурге, Саврасов встретился с сорокалетним Айвазовским уже не как робкий ученик, делающий первые шаги в искусстве, а как известный художник, почти на равных. Оба — академики. И вместе с тем Алексей Кондратьевич, конечно, не мог не чувствовать почтительного уважения к Айвазовскому, ведь перед ним не только прославленный мастер, но и человек, близко знавший Пушкина, Крылова, Гоголя, Белинского, Глинку… И несомненно также, что разговор коснулся Москвы, московских художников, среди которых у Ивана Константиновича было много друзей. Он помнил торжественный обед, устроенный в марте 1851 года в училище живописи и ваяния в его честь и в честь графика Иордана.

Встречи с художниками были интересны, доставили Саврасову большое удовольствие. Но главное — картина А. Иванова, за которой он приехал. Наконец огромное полотно упаковано, и Алексей Кондратьевич пишет Карлу Герцу о дне и времени приезда в Москву, о том, что для перевозки багажа потребуются «2 извозчика с здоровыми лошадьми и человек 10 народу».

«Явление Христа народу» выставили в университете, картина привлекла внимание москвичей. Многие захотели увидеть это необыкновенное полотно. В одной записке, которую Саврасов послал Карлу Карловичу, он указывал, что «сегодня… не осталось ни одного билета для входа на выставку картины Иванова». Потом гениальное творение не признанного при жизни мастера поступило в организованный тогда в Москве Румянцевский музей.

В том же 1861 году Саврасову предоставили казенную квартиру на верхнем этаже флигеля во дворе училища, маленькую, не очень-то удобную, но зато ни за нее, ни за отопление не надо платить, что существенно для младшего преподавателя, титулярного советника, получающего жалованье 500 рублей в год.

Саврасовы поселились над квартирой преподавателя Аполлона Николаевича Мокрицкого, жившего со своей болезненной женой. Это был интересный, незаурядный человек. Он учился в гимназии в Нежине одновременно с Гоголем. Потом поступил в Петербургскую академию художеств и после возвращения Карла Брюллова из-за границы стал его учеником. В дальнейшем поехал в Италию и находился там довольно долго. Мокрицкий пользовался репутацией опытного педагога, с хорошей академической выучкой.

Алексей Кондратьевич зашел однажды к нему в мастерскую в училище. Академик, невысокого роста, с длинными волосами и хохолком на лбу, в очках в золотой оправе, стоял с палитрой в руке перед мольбертом. На голове его черная бархатная феска с кистью. Он надевал ее, когда работал.

— А, это вы, лю-любезнейший! — приветливо произнес он, увидев Саврасова (Мокрицкий заикался). — Я вот т-тружусь над портретом. Когда жил в Италии, писал н-не только портреты, но и р-работал с натуры… П-пейзажи Фраскати, окрестностей Вероны, Дженцано… P-разные этюды… П-писал и жанровые к-картины, итальянские сцены. Ах, Италия!.. К-как жаль, друг мой, что вы н-не были в Италии…

— Я вообще не был за границей, — сказал Саврасов. — Да и по России-то мало путешествовал.

— Д-да, Италия, лю-любезнейший…

И Аполлон Николаевич, положив палитру и кисти, заговорил по своему обыкновению об этой стране, которую горячо любил, о Риме, Венеции, других городах, живописных местечках. Он часто на уроках пускался в воспоминания, рассказывал об Италии, художниках Возрождения, картинах и скульптурах, о своем кумире Брюллове, и ученики любили его слушать.

Речь зашла и о преподавании, о том, как следует учить будущих живописцев. Саврасов с твердой убежденностью заявил, что ученики должны работать на натуре, писать этюды и небольшие, несложные картины, постигая мир живой природы.

— Разумеется, — согласился Мокрицкий. — Но главное все же — т-творения великих мастеров. Микеланджело, Рафаэль, Рубенс, Рембрандт и, конечно же, наш гений Брюллов… Надо изучать п-прежде всего п-прекрасные образцы искусства. К-копировать их. Это м-многому научит…

— Обязательно надо изучать, — заметил Саврасов, — но обращаться в первую очередь к природе, жизни. Ведь именно так и поступали художники, чьими работами мы сейчас восхищаемся…

Казалось странным, что молодой академик до сих пор не совершил традиционного паломничества на родину великих мастеров итальянского Возрождения. Ведь об этом он вполне мог попросить в свое время Марию Николаевну. Многие русские художники годами, а порой и десятилетиями находились в Италии, не только Брюллов, Иванов, Щедрин, но и просто стипендиаты академии, не говоря уже об академиках. В Риме существовала целая колония русских художников, живших, как правило, впроголодь, терпевших всяческие лишения — ради искусства, ради возможности видеть своими глазами, копировать подлинники Микеланджело, Рафаэля, Леонардо да Винчи… Казалось, иного пути в этот мир великого искусства нет, иной школы постижения законов прекрасного не существует. Так, вне всякого сомнения, считал и Саврасов, но сначала ему необходимо было обрести себя — здесь, на родной почве. И он до поры до времени не спешит, не хлопочет о поездке, он пристально всматривается в мир еще не выраженный, еще не нашедший своего воплощения в искусстве.

 

ПОРА СТРАНСТВИЙ

 

Наступил 1862 год. Россия переживала общественный подъем. И года еще не прошло после того, как был подписан проект «Положения о крестьянах, вышедших из крепостной зависимости». Затем был обнародован манифест о реформе. В обществе и в прессе говорили и писали о продажности чиновников, о взяточниках и казнокрадах, выступали за развитие грамотности, просвещение народа, улучшение всей государственной машины.

Многое менялось и в облике Москвы. Строились трехэтажные дома, на Тверской и Кузнецком мосту открывались новые магазины. Отошли в прошлое будочники с их допотопными алебардами и трехцветными будками; на смену им явилась новая полиция — городовые. Для освещения улиц теперь использовали не конопляное масло, которое воровали для каши фонарщики, состоявшие преимущественно из штрафованных солдат, а таинственный «фотоген» или «петролеум», а попросту говоря, керосин.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-28 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: