Интересно, что Лондон и Всемирную выставку посетил тогда и Федор Михайлович Достоевский, совершивший в июне — сентябре свою первую поездку за границу. Он рассказал об увиденном в «Зимних заметках о летних впечатлениях», напечатанных в журнале «Время» в 1863 году. И индустриальный Лондон, и выставка заставили его усомниться в благах буржуазной цивилизации, при которой материальная сторона жизни заслоняет духовную, увидеть безысходность и бесперспективность капиталистического мира, мира эксплуатации и наживы.
«…Этот день и ночь суетящийся и необъятный, как море, город, — писал он, — визг и вой машин, эти чугунки, проложенные поверх домов (а вскоре и под домами), эта смелость предприимчивости, этот кажущийся беспорядок, который, в сущности, есть буржуазный порядок в высочайшей степени, эта отравленная Темза, этот воздух, пропитанный каменным углем; эти великолепные скверы и парки, эти страшные углы города, как Вайтчапель, с его полуголым, диким и голодным населением. Сити с своими миллионами и всемирной торговлей, кристальный дворец, всемирная выставка… Да, выставка поразительна. Вы чувствуете страшную силу, которая соединила тут всех этих бесчисленных людей, пришедших со всего мира в едино стадо; вы сознаете исполинскую мысль; вы чувствуете, что тут что-то уже достигнуто, что тут победа, торжество. Вы даже как будто начинаете бояться чего-то. Как бы вы ни были независимы, но вам отчего-то становится страшно. Уж не это ли в самом деле достигнутый идеал? — думаете вы; — не конец ли тут? не это ли уж и в самом деле «едино стадо». Не придется ли принять это и в самом деле за полную правду и занеметь окончательно? Все это так торжественно, победно и гордо, что вам начинает дух теснить. Вы смотрите на эти сотни тысяч, на эти миллионы людей, покорно текущих сюда со всего земного шара, — людей, пришедших с одною мыслью, тихо, упорно и молча толпящихся в этом колоссальном дворце, и вы чувствуете, что тут что-то окончательно совершилось, совершилось и закончилось. Это какая-то библейская картина, что-то о Вавилоне, какое-то пророчество из апокалипсиса, воочию совершающееся. Вы чувствуете, что много надо вековечного духовного отпора и отрицания, чтоб не поддаться, не подчиниться впечатлению, не поклониться факту и не обоготворить Ваала, то есть не принять существующего за идеал…»
|
И Достоевский был далеко не единственным, кто не поклонился этому идеалу. Его русский соотечественник попал на выставку в день наибольшего наплыва посетителей (66 тысяч 250 человек ждали прибытия английской королевы) и тоже не принял увиденное за идеал.
Алексея Кондратьевича интересовал прежде всего раздел искусства, ради которого он, собственно, и приехал на Всемирную выставку, а найти его в этом новом Вавилоне оказалось нелегко, и художнику пришлось немало проплутать по множеству залов, прежде чем попасть в галереи живописи. Они находились в павильонах индустрии и занимали первый этаж кирпичных зданий, расположенных на Кромвель-роуд. Публики здесь было уже значительно меньше, время сенсационных открытий в живописи еще не наступило, зато Саврасов, отпустив своих дам в соседние, индустриальные залы, оказался наконец в своей стихии.
И сразу же он обратил внимание, что живопись некоторых стран представлена недостаточно полно. В галерее французского искусства, например, выставлено только одно произведение Энгра — «Источник», а из работ Делакруа лишь эскиз «Льежский епископ». Зато довольно много картин Мейссонье, официального живописца второй империи, которому покровительствовал император.
|
Но самое горькое впечатление произвел русский раздел. Недаром так возмущался Владимир Стасов еще при отборе картин. Свое негодование он выразил в статье «Наша художественная провизия для Лондонской выставки», опубликованной в марте 1862 года в журнале «Русский вестник». «…Лондонская выставка, — писал он, — звала всех прислать образцы художества за последние сто лет. Сто лет!.. У нас явилась удивительная робость, неимоверная трусливость перед всесокрушающим анализом и неумолимым приговором будущей публики на выставке. У нас наперед уже до того все надрожались от страха, что, куда ни обращали свои глаза, у себя дома все казалось мало и недостойно. В трепетном раздумье прикасались нянюшки то к той, то к другой картине, повертывали ее к свету — с лучшей, самой лучшей стороны — нет, все не то, осудят нас большие господа на лондонском собрании, произносили они и, вздыхая, отставляли картину за картиной прочь…»
И далее критик саркастически отмечал, что «пошла, наконец, в Лондон бедная художественная барышня наша, точно птичка с поломанными крыльями и вывихнутыми ножками… Россия посылает всего с полсотни картин, несколько пресс-папье с собачками и лошадками и тому подобным, заместо скульптуры, и ровно ничего по части архитектуры. Вот, мол, что у нас сделано в сто лет!»
|
И окончательный вывод: «…Собирается вся Европа смотреть созданное в последние сто лет, узнать, оценить, взвесить, — и ей мы представим то только, что понасовали личные интересы или что пропустило холодное равнодушие».
Саврасова волновали те же мысли: неужто в русском искусстве, столь самобытном, столь разнообразном и богатом талантами, нечего показать европейскому зрителю? Отвергнуто все, что составляло славу и гордость отечественной живописи, отвергнуто — из пренебрежительного отношения к национальным сокровищам, чиновничьей ограниченности, раболепия перед всем иностранным. Саврасов мысленно представлял себе работы русских мастеров выставленными здесь, в Лондоне: портреты Левицкого, Боровиковского, Кипренского, Брюллова… Не было на Всемирной выставке и полотен Федотова, которые вначале значились в списке вещей, предназначенных к отправке в Лондон, но затем были отклонены: и «Сватовство майора», и «Вдовушка», и «Чиновник с крестом»… Почему отклонены? Да потому, что они якобы непонятны для иностранцев, дают слишком невыгодное представление о России…
Не увидел Саврасов и своей собственной картины «Вид в окрестностях Ораниенбаума». Отобранная для Всемирной выставки из собрания П. М. Третьякова, она «доехала» лишь до Петербурга, где и осталась в Академии художеств, откуда снова вернулась к Третьякову.
Наибольшей полнотой отличался лишь отдел британской живописи. Он произвел на Саврасова, пожалуй, самое сильное впечатление, с полотнами английских художников разных жанров и направлений, разных эпох он знакомился наиболее внимательно и подробно, посвятив этому немало времени. И больше всего в творчестве английских живописцев его поразила их самостоятельность, отсутствие подражательности общеевропейским образцам. Именно эти черты искусства Англии подмечены им не случайно, они близки его собственным художественным исканиям. Быть самим собой, непохожим на других — к этому уже в те годы стремился Саврасов. По возвращении в Москву в своем отчете о заграничном путешествии он отметит: «Проследивши весь отдел живописи Британской школы, ни одно произведение не напоминает жалкой подражательности, и это-то самостоятельное стремление к истинному искусству поставило так высоко современное искусство Англии».
Причем и в этом случае у Саврасова оказался единомышленник среди писателей. Об оригинальности, самобытности творчества английских живописцев писал Д. В. Григорович, секретарь петербургского Общества поощрения художников, посетивший Всемирную выставку в Лондоне в одно время с Саврасовым.
Григорович был не только талантливым писателем, но и довольно тонким и проницательным художественным критиком. В 1863 году он опубликовал в журнале «Русский вестник» большую статью, в которой писал о картинах английских художников:
«Первое впечатление при виде большого собрания картин английской живописи принадлежит уже само по себе к разряду совершенно новых, неожиданных впечатлений; колорит, письмо, оригинальность общего расположения, невиданная нигде прежде свобода и независимость приемов, типы, полнейшее отсутствие всего условного, — все отмечает здешние картины другими чертами и оттенками от произведений остальных школ Европы». И далее он подчеркивал, что английское искусство ни у кого не заимствовалось, родилось на своей почве и развивалось силою собственного национального гения, что живопись англичан, «несмотря на всевозможные усилия и попытки привить к ней иноземные законы искусства, упорно сохранила всю независимость своего национального духа».
Эти размышления критика очень близки мыслям Саврасова об английской живописи. Алексей Кондратьевич назовет в своем отчете, представленном комитету Московского общества любителей художеств, те имена английских живописцев, о чьем творчестве расскажет потом Григорович в своей статье. Во-первых, Гейнсборо, не только замечательный портретист, но и один из основателей национального пейзажа в Англии. Саврасов увидел на выставке его знаменитый портрет Джонатана Баттола, известный больше под названием «Голубой мальчик». Холодноватый цвет ожил, заиграл теплыми тонами в портрете этого написанного во весь рост подростка, в голубой атласной курточке, голубом жилете, панталонах, со шляпой в руке, где окружающий ландшафт контрастно красноватый, а небо затянуто серыми, словно набухшими влагой тучами. В галерее были выставлены и пейзажи Гейнсборо, в которых, как отметил Григорович, правда и поэзия органично сочетаются со свободой исполнения.
Подолгу рассматривал Саврасов и картины Хогарта. На выставке находилось 32 работы этого художника, который сумел с такой трагической силой и достоверностью запечатлеть жизнь лондонского дна, бедняков, пьяниц, воров, проституток, бродяг, странствующих комедиантов. Алексей Кондратьевич, глядя на эти отнюдь не ласкающие взор коричневатые, тусклые по колориту, жесткие по письму полотна английского художника, мог вспомнить несчастных обитателей московского Хитрова рынка, мимо которого в юности столько раз хаживал, направляясь из Садовников в училище на Мясницкой. В Уайтчепле и Хитровом рынке было что-то общее. Это сходство нищеты, порока, человеческих страданий. Григорович напишет в своей статье, что картины Хогарта «заключают в себе глубокую, потрясающую жизненную драму». Чтобы убедиться в этом, достаточно увидеть любую работу художника, будь то «Модный брак», «Жизнь распутного», «Жизнь погибшей женщины», «Переулок джина»…
Привлекли Саврасова и работы Уилки, живописца народных бытовых сцен, очень популярного в Англии; у его картин «Жмурки», «Сельский праздник», «Общинный сторож», «Деревенские политики», «Рекомендательное письмо» всегда толпились посетители. Отметил для себя Алексей Кондратьевич и правдивые, светлые по колориту портреты Лоуренса; и полотна жанриста Фрита, в которых нередко сквозит юмор, лукавая улыбка; и скромные, интимные по своему характеру картины Вебстера, чьи названия сами говорят за себя — «Маленькая продавщица вишен», «Противные ветра», «Хоры сельской церкви»; и работы Робертса, совмещавшего реализм с фантазией вымысла.
Конечно, останавливался он и перед полотнами великого пейзажиста Констебля, перед его многочисленными развешанными на стенах галереи картинами — «Долина в Генмингельском парке», «Телега с сеном», «Гемстедский берег», «Просека», «Ферма в долине»… Констебль должен был заинтересовать Саврасова и потому, что с удивительным мастерством писал воздух, небо, облака, световоздушную среду. Запомнятся Саврасову и произведения других английских пейзажистов — Гардинга, Линнеля, Мкалума, Колля, Бранвайта.
Он напишет в своем отчете о творчестве пейзажистов Англии: «Их произведения вышли из условности предшествовавшего взгляда; строго сохраняя местный характер колорита и рисунка, они с замечательной верностью передают все разнообразные мотивы природы. Колорит их силен, блестящ, но правдив».
Однако к наиболее знаменитому в то время Тернеру, поэту морских просторов, стремившемуся показать необыкновенное, фантастическое, таинственное в природе, Саврасов отнесется весьма критически. «Знаменитые пейзажи Тернера, по моему мнению, весьма плохи», — напишет он Карлу Герцу. Кстати, примерно так же отзовется о творчестве этого пейзажиста и Григорович, который заметит, что похвалы англичан Тернеру кажутся ему преувеличенными и что он никак не может согласиться, чтобы Тернер был «величайшим пейзажистом, когда-либо существовавшим».
И такое совпадение взглядов одного из основоположников «натуральной школы» в русской литературе, писателя-реалиста, автора «Деревни» и «Антона-Горемыки» Д. В. Григоровича и будущего члена-учредителя Товарищества передвижников А. К. Саврасова тоже глубоко знаменательно. Оба они — и художник и писатель — отметили именно те работы английских живописцев, которые были созвучны уже назревшим внутренним проблемам русского искусства. В 1861-1862 годах В. Г. Перов создал свой «Сельский крестный ход на пасхе» и «Чаепитие в Мытищах», в 1862 году В. В. Пукирев — «Неравный брак». А ведь именно эти художники, продолжавшие традиции П. А. Федотова, составляли ближайшее окружение Саврасова по училищу, их полотна Саврасов мог видеть еще в мастерских, они рождались, как это часто случается, в спорах, раздумьях, поисках определенной художественной среды. Но ни одно из этих наиболее современных полотен русского искусства не попало на Всемирную выставку, поэтому Саврасов с таким пристальным вниманием ищет наиболее близкое, созвучное поискам художников-москвичей. Английские художники-реалисты — вот кого в первую очередь замечает он…
Как сообщала Эрнестина в письме к тетушке, Алексей Кондратьевич бывал на выставке каждодневно и «все больше в картинной галерее». Сестры роптали, особенно Эрнестина, в галереи живописи не позволяли ходить с зонтиками, и она вынуждена оставлять свой при выходе. Хрустальный дворец столь огромен, что однажды они заблудились и вышли не к тому выходу, где оставили шелковый зонтик. Софи в Лондоне все нравилось: и английские моды, и чистота улиц, и учтивость полисменов. Жаль только — «шиллинги летят», каждый шаг требует платы.
Саврасов посетил Британский музей, его новое здание в античном стиле, возведенное лишь семь лет назад. «Британский музей поразил меня, — писал он Карлу. — Я удивлялся, смотря на древние памятники искусства, и часто вспоминал тебя». Саврасов вспоминал рассказы Герца об искусстве древнего мира, которое с наибольшей полнотой было представлено именно в Британском музее: египетские и ассиро-вавилонские древности, реликвии материальной культуры античной Греции и Рима, средневековые рукописи и миниатюры, инкунабулы, керамика, терракоты, барельефы, статуи, мумии, старинные гравюры, рисунки, монеты…
«Удивительно хороша», по словам Саврасова, и картинная галерея Академии художеств, где собраны полотна Рембрандта, Ван Дейка, Мурильо, Рафаэля.
Но вот, простившись с Лондоном, путешественники переплыли на пароходе Ла-Манш и через шесть часов прибыли в Париж.
Уже близилось время, когда Рим будет вынужден уступить первенство Парижу, и в столицу Франции, как некогда в столицу Италии, устремятся художники со всего мира. А сейчас французские, как и многие европейские, в том числе русские художники, только искали новые пути в искусстве, по искали в несколько иной плоскости. И это различие двух художественных школ скажется уже в первый приезд Саврасова в Париж.
После Лондона пришлось экономить, и Саврасовы, а вместе с ними Эрнестина, остановились в весьма скромной гостинице «Бержер». Но в Париже Эрнестина решительно заявила свое «нет» на предложение Саврасова вновь начать изнурительные хождения по музеям. С Парижем они знакомились отдельно. Эрнестина посещала модные магазины, ездила в омнибусах, гуляла в Тюильрийском саду, а Саврасов и «бедняжка Софи» (как называла сестру Эрнестина) начали свои хождения в Лувр, Люксембургский музей, галерею Гупиля.
Несмотря па недостаток времени, Саврасов осмотрел все отделы Лувра. Он видел Венеру Милосскую, которую случайно обнаружил на острове греческий крестьянин; видел рабов Микеланджело, попавших в Лувр в бурные годы Великой французской революции; «Джоконду» Леонардо да Винчи и его же «Мадонну в гроте»; полотна Рафаэля, Корреджо, венецианцев Джорджоне, Тинторетто, Тициана, Веронезе. Он стоял в раздумье перед картинами Тициана «Положение во гроб» и «Венера дель Пардо». Он открыл для себя великих мастеров Испании — мрачноватого, душевно мятущегося Эль Греко, более гармоничного, светлого Веласкеса, по-мужицки грубоватого, немного корявого, как сама крестьянская жизнь, Рибейра. Точно так же впервые он увидел «Портрет Елены Фурман с детьми» Рубенса и другие полотна фламандского мастера, заказанные в свое время Марией Медичи, работы гениального Рембрандта, картины представителей старой школы французской живописи — братьев Ленен, Латура, Пуссена, Ватто, Фрагонара, Шардена…
На первый взгляд может показаться странным, что к современной французской живописи, в частности к работам барбизонцев, Саврасов отнесся довольно сдержанно. Как много общего, казалось бы, между барбизонцами и самим Саврасовым, какое сходство творческих задач у создателей французского национального реалистического пейзажа и у русского художника-пейзажиста… А ведь Саврасов видел пейзажи «мягкого Добиньи», художника, умевшего, по словам В. В. Стасова, наблюдать «великое спокойствие природы», влюбленного в нее, чьи работы полны поэзии. Но Добиньи не взволновал Саврасова. В равной степени оставил его тогда равнодушным и Теодор Руссо, которого так любил Тургенев, и Дюпре, и другие барбизонцы. В отчете Саврасова будут такие строки: «Ландшафты французской школы, хотя напоминают мотивы природы, по не имеют строгого исполнения и совершенно противоположны взгляду Германской школы. У последней в произведениях Лессинга и Лё виден строгий рисунок и правдивый колорит».
Какие-то весьма средние по дарованию пейзажисты Лессинг и Лё выше Коро и Добиньи? Что это, ошибка, заблуждение художника?
Все не так просто. В своих оценках и высказываниях Алексей Кондратьевич предельно искренен. Многое объясняют его слова: «строгое исполнение». Сам он в те годы стремился в своем творчестве к «строгому рисунку», а в работах барбизонцев такой «строгости» не находил. Они произвели на него впечатление незаконченности, незавершенности.
Пройдет пять лет. Русский пейзажист снова приедет в Париж на Всемирную выставку 1867 года, опять побывает в музеях, на выставках, увидит пейзажи барбизонской школы и уже по-другому отнесется к ним, многое покажется ему в них интересным, значительным, смелым. Новое познается, оценивается не сразу, постепенно, к нему надо привыкнуть, а Саврасову помогла в этом сама эволюция его творчества, неустанные поиски в искусстве.
Всего лишь четыре дня провел Саврасов в Париже в свой первый приезд. Теперь путь его лежал в Швейцарию, где художник намеревался сделать ряд этюдов с натуры. Он давно уже не брал в руки карандаши и кисти, стосковался по работе и с нетерпением ждал, когда представится такая возможность.
Из Парижа поехали в Дижон, а оттуда к швейцарской границе, и скоро оказались в маленьком городке Невшателе, на берегу живописного озера. Величественные Альпы словно застыли в своей холодноватой первозданной красоте. Незапятнанной белизной сияли в безоблачном небе их льдистые вершины, на которых кое-где лежали голубоватые тени. Первая встреча с горами всегда волнующа. Вспомним, с какой художественной силой описана она Львом Толстым. Человек русских равнин, Саврасов полюбил Альпы.
В Невшателе провели один день, и оттуда прямо в Интерлакен, через средневековый, будто погруженный в спячку Берн. Так очутились они в самом сердце Бернского Оберланда.
С присущим ему лаконизмом Саврасов описывал свое путешествие: «Я поспешил оставить Париж, чтобы воспользоваться хорошей погодой для занятий. От Дижона до Невшателя природа очень хороша, но от Невшателя до Интерлакена и дальше это чудо красоты. Вот где может истинный талант серьезно развиться. А до сего времени удивляюсь, что ни один художник не передал этой природы, исключая знаменитого английского пейзажиста Гардинга. Я имею средства прожить в Интерлакене более 6 недель и заняться этюдами…»
Этот отрывок из письма, написанного на синей тонкой бумаге четким и изящным почерком, интересен и тем, что в нем, в сущности, развенчивается тогдашний кумир, швейцарский художник Калам. Вместо него назван английский пейзажист Гардинг. И это умолчание весьма показательно. До встречи с Альпами Саврасов относился к Каламу с уважением, даже пиететом. А вот приехал в Швейцарию, увидел Альпы, природу этой страны и… понял, что в его пейзажах какая-то фальшь, искусственность, помпезность.
Саврасовы поселились в Интерлакене, маленьком курортном городке, состоящем фактически из одной длинной улицы, протянувшейся вдоль неширокой реки; в отдалении заснеженные горы, и самая высокая среди них — Юнгфрау. Домики в Интерлакене утопают в зелени, стены их обвиты плющом. Купы деревьев. Сады. Виноградники на окрестных террасах.
Приехала с ними и Эрнестина, но через три дня собрала чемоданы и покинула сестрицу с мужем, ей захотелось наконец-то вкусить полную свободу…
Из писем Софьи Карловны известно, что с мужем в Интерлакене они жили тихо и скромно, точно превратившись на время в обитателей этого маленького швейцарского городка. Большое удовольствие доставляли прогулки по Интерлакену и его окрестностям. Хочешь — гуляй, хочешь — купайся в реке или принимай ванну. Три раза в день приходил пароход. Саврасовы жили в начале улицы, недалеко от пристани, и слышали, как приближается пароходик, шлепая лопастями колеса по воде. Пассажиры, сойдя на берег, шли шумной и пестрой толпой, направляясь к пансионам.
Русская пара — он рослый брюнет, с бородой, в светлом костюме, она — молодая еще женщина, стройная, в нежно-сиреневом платье, в соломенной, украшенной цветами шляпке, с зонтиком (погода на день не раз меняется, то жарко, а то подует ветер, небо затянет тучами, начнется дождь) — прогуливается под руку по Интерлакену, любуясь панорамой белых горных вершин. Делятся впечатлениями о красоте швейцарской природы, разговаривают о чем-то обыденном, — о повстречавшихся им господине с рыжими усами (наверно, англичанин?), о даме с надменным взглядом себялюбивой гордячки, о том, что нужно купить чая, но чаще вспоминают свою дочурку Веру — как она там без них, здорова ли, не случилось ли чего, упаси господь? Софья Карловна в письмах к тетиньке Элизе все спрашивает — как чувствует себя крошка, начала ли ползать, говорит ли — мама и папа? Родители обрадовались, что Верочка легко отвыкла от груди. Софи было приятно узнать, что отец Алексея Кондратий Артемьевич и мачеха Татьяна Ивановна навещают внучку.
Они совершали и более дальние прогулки. Позвякивая колокольчиками, щипали траву упитанные коровы. По каменистой дороге тарахтела тележка, которую тащил впряженный в нее здоровенный лохматый пес с равнодушными кроткими глазами, и рядом шел старик в выцветшей фетровой шляпе. И надо всем этим, над долиной с рекой, садами, виноградниками, над альпийскими лугами и склонами, возвышалась покрытая вечным снегом Юнгфрау.
Саврасов между тем начал с удовольствием работать. Он брал этюдник и устраивался где-нибудь в окрестностях Интерлакена, в заранее облюбованном месте. Жена сообщала в Москву: Алексей прилежно работает. Но нередко ему мешала погода — солнечные дни сменялись ненастьем, шел проливной дождь, вершины гор покрывались облаками.
Софи гуляла и одна, без Алексея, занятого своим привычным делом. Чувствовала она себя хорошо, посвежела и пополнела. Пребывание за границей пошло ей на пользу.
Они съездили во французскую Швейцарию, в Женеву, ведь там жил и работал знаменитый Калам, и Алексею хотелось с ним познакомиться. Плыли на пароходе по голубоватому Женевскому озеру, похожему на море в штилевую погоду, всматривались в далекий левый берег, туда, где вздымались, уходили ввысь громады Альп, глядели на правый берег, на котором расположены маленькие города Монтре, Веве, Лозанна, особенно красивая и нарядная, возвышающаяся над Леманом. Пароход делал остановки, приставал к берегу, и пассажиры могли осмотреть эти уютные городки.
Вот и дом в Женеве, где живет Александр Калам. Вошли. Представились. Метр был приветлив и любезен. Худой, с болезненным лицом, одноглазый (правый глаз он потерял еще ребенком).
Саврасов смотрел на прославленного живописца и литографа, который получал заказы со всей Европы и особенно много из России. Среди заказчиков Калама были вся императорская семья, украшавшая его полотнами залы своих дворцов, известные русские аристократы и богачи. В свое время и Саврасов не только делал копии с романтических пейзажей Калама, но, случалось, и сам писал для заработка картины в его манере и стиле. До нас дошло одно такое полотно — «Горный пейзаж при заходе солнца», в котором действительно в большей степени присутствует Калам, чем Саврасов. Среди художников в России было даже в ходу ироническое словечко «окаламиться».
Калама недаром называли певцом Альп, мастером альпийского пейзажа. Писал он исключительно природу Швейцарии, и ей лишь одной посвящены около 450 картин художника, не считая этюдов, и почти 600 листов литографий.
В творчестве Калама прослеживаются два основных сюжета, которые он варьировал множество раз. Один из них — типичный вид альпийской природы. Скалистый склон, поросший стройными пихтами, горный поток, который бежит, вспениваясь, среди камней. Водопад, низвергающийся с каменной кручи. Все это изображалось в разное время дня, в разную погоду, в час летней тишины и в бурю.
Второй сюжет — классические берега Женевского, Тунского и других озер Швейцарии: спокойное зеркало вод, вдали — все те же Альпы.
Все было в пейзажах Калама: точный, сделанный уверенной рукой рисунок, хорошо продуманная композиция, множество правдивых, метко подмеченных деталей, эффектный колорит, все было, но не было главного — дыхания живой жизни. Его картины чем-то похожи на театральные декорации — все красиво, изящно, романтически-приподнято, но заметны условность, надуманность. Мало искренности и отсутствует собственный, самобытный взгляд художника на природу.
Побывав в Швейцарии, Саврасов словно прозреет, рухнет его кумир, «…после Лондонской выставки и природы Бернского Оберланда, — напишет он Карлу, — живопись Калама много потеряла в моем мнении».
Но как же надо писать природу Швейцарии — горы, скалы, ледники, долины? На этот вопрос Саврасов ответит своими этюдами, выполненными в Интерлакене. Они мало похожи на пейзажи Калама. В них есть что-то новое, ощущается жизненная правда, личность творца.
Вскоре Саврасовы покинули Интерлакен, уехав в Гриндельвальд. Алексей Кондратьевич намеревался поработать там еще дней десять перед возвращением в Россию. Они сняли комнату в доме местного доктора. Горы, казалось, были совсем близко и «страшно высоки», как писала в Москву Софи. Гриндельвальд славился своими глетчерами, и супруги раз поднялись до самых ледников, увидели высеченный во льду грот.
Сентябрьские дни были ясные, солнечные, и Саврасов много работал, спеша окончить свои этюды. Расставшись с Гриндельвальдом, он отправит Карлу Герцу уже из Мюнхена письмо, в котором снова повторит возникшее у него убеждение: «…Я расстался с грандиозной красотой этого уголка Швейцарии, и могу положительно сказать, как мало понята эта природа пейзажистами».
Проведя в стране гор почти два месяца, Саврасов написал шесть этюдов Бернского Оберланда. Из них нам известен только один: «Вид в Швейцарских Альпах из Интерлакена». Это подлинно саврасовский этюд, его не спутаешь с альпийскими пейзажами других художников. С двух сторон, в тени, гранитные стены мрачноватого ущелья, а на переднем плане — груда эффектно освещенных солнцем камней среди деревьев и кустарника (не удержался-таки Алексей Кондратьевич от этого привычного атрибута романтического искусства!). Но вглядываешься в даль узкой долины и видишь, как объявший ее сумрак постепенно рассеивается, отчетливо проступающая в пейзаже перспектива высветляется, и там, где кончается это каменистое, неровное, изломанное, с нависшими темными скалами и утесами ущелье — возносится в синь поднебесья, с дымчатыми облаками, огромная белая светозарная гора. Она главное в этом этюде, ради нее он и написан. Как достоверно и точно обрисованы гранитные контуры вершины горного хребта, покрытой снегом, который при солнечном освещении утрачивает присущую ему холодноватость! Весь пейзаж как бы заполнен воздухом, и это ощущение передается зрителю. А именно этой правды, этого воздуха, этого трепета живой жизни как раз и недоставало работам Калама.
Они возвращались домой через Германию. Пора! Софи писала: «Алексей хотя и с наслаждением смотрит на все достопримечательности, по при всем том спешит на родину не менее меня». Его ждали ученики. Ему хотелось пройтись по Мясницкой, мимо гостиницы «Венеция», услышать доносящийся из переулков перезвон колоколов. Софья Карловна соскучилась по своим близким, особенно по Верочке. Около трех месяцев они путешествуют. Как изменилась дочка за это время, какой стала, узнает ли их, улыбнется?
В Мюнхене Софи обратила внимание на военных. Очень хороши! Подтянуты, элегантны, вежливы, учтивы, недурны собой. В столице Баварии начинались осенние празднества. Поле в окрестностях города покрылось балаганами, где шли разные представления, киосками с добрым баварским пивом и лимонадом. Масса гуляющих, ропот толпы, музыка, смех.
Верный своему правилу знакомиться в каждом городе с его «достопримечательностями», Саврасов посетил в Мюнхене знаменитую пинакотеку, где собраны картины старых европейских школ живописи и среди них — прекрасная коллекция полотен Рубенса.
Побывали у крупного немецкого художника, мастера исторической живописи Вильгельма Каульбаха, известного в Европе не менее Калама. В то время пятидесятисемилетний живописец завершал серию своих огромных картин, состоявших из шести композиций: «Вавилонская башня», «Величие Греции», «Разрушение Иерусалима», «Битва с гуннами», «Крестовые походы», «Возрождение». Он стремился в этих помпезных композициях, над которыми работал уже пятнадцать лет, запечатлеть разные этапы всемирной истории. Замысел грандиозный, но художник остался весьма далек от исторической и человеческой, психологической правды. Этим картинам был присущ «костюмный» характер, именно костюмы, одежды, которую носили люди разных эпох, он выписывал тщательнейшим образом, со множеством деталей. Сами же люди (а на композициях — сотни фигур) как бы навсегда застыли в искусственных, ложнопатетических позах. От этих полотен веяло холодком рассудочности.