А часы‑реклама? Как подвигались дела с ними? Установлен контакт с вновь созданной компанией: туда направлено детальное предложение, вкупе с краткой биографией автора проекта – так пожелала фирма. А значит, падать духом пока не стоило!
Электростанция между тем отключила в доме свет, по соображениям, которые вынудили и всех прочих поставщиков совершенно закрыть кредит хозяевам виллы «Под вечерней звездой». Когда Тоблер узнал об отключении электричества, он рассвирепел, чуть не до умопомрачения и послал чиновникам с электростанции бессильно‑гневное и не в меру язвительное письмо, прочитав которое, эти господа, и в первую очередь директор, добродушно и пренебрежительно посмеялись. Делать нечего – пришлось обитателям особняка вернуться к скромным керосиновым лампам, и надо сказать, все, кроме самого инженера, быстро привыкли к такому освещению. Однако же Тоблеру, когда он поздно вечером возвращался домой, слишком недоставало его любимой электрической лампочки на веранде – ведь он всегда воспринимал ее как приветный огненный знак, как сияющий символ незыблемости своего дома. Теперь ее не было; и это причиняло ему боль, бередило в его груди и без того огромную рану, а поэтому он еще больше мрачнел и терзал домочадцев резкими перепадами настроения.
Главное теперь было – достать некоторую сумму денег, любой ценой, и расплатиться хотя бы с самыми срочными долгами; вот почему однажды утром пришлось написать матери Тоблера, женщине состоятельной, но упрямой и известной неколебимостью своих принципов, нижеследующее письмо.
Дорогая матушка!
От моего адвоката Бинча ты, верно, наслышана о том, в сколь стесненном положении я теперь нахожусь. Я – как пойманная в силок птица, которую змея завораживает своим колючим убийственным взглядом. Кредиторы мне буквально проходу не дают – будь это друзья и покровители, я бы непременно прослыл богачом и всеобщим любимцем; к сожалению, однако, они не знают пощады, а я знаю лишь тягчайшие заботы. Ты, дорогая матушка, и прежде не раз выручала меня из беды; я помню об этом и всегда думаю о тебе с благодарностью, а поэтому прошу тебя, причем настоятельнейшим образом, прошу так, как просят люди, к горлу которых приставлен кинжал публичного позора, помоги мне и на сей раз выбраться из трудного положения и немедля, при первой же возможности, вышли мне хотя бы часть тех денег, на которые я по всем юридическим статьям вправе претендовать и поныне. Матушка, пойми меня, это не угроза, я сознаю, что полностью завишу от твоей доброй воли, сознаю и то, что при желании ты можешь погубить меня, – только зачем тебе желать моей гибели? Вдобавок моя жена, твоя почтительная дочь, сейчас хворает. Она лежит в постели и встанет не скоро, – дай‑то бог, чтобы она вообще когда‑нибудь встала. Как видишь, еще и это! Куда податься деловому человеку, на которого со всех сторон сыплются такие удары? До сих пор мне более или менее удавалось держаться на плаву, но теперь я и вправду дошел до предела, сил моих больше нету! Что ты скажешь, если вскоре однажды утром или вечером прочтешь в газете, что твои сын поконч… нет, я не в состоянии произнести эту фразу до конца, ведь я говорю со своей матерью. Пришли мне деньги не откладывая. Это опять‑таки не угроза, это только совет, но очень серьезный. В домашнем хозяйстве денег тоже почти не осталось, а к мысли о том, что детям рано или поздно будет нечего есть, мы с женой давно привыкли. Я описываю тебе свои обстоятельства не такими, каковы они на самом деле, просто мне думается, иначе описать их в приличных выражениях будет невозможно. Жена моя шлет тебе сердечный привет и обнимает тебя, равно как и твой сын
|
|
Карл Тоблер.
P. S. Я и сейчас по‑прежнему твердо убежден, что все мои начинания увенчаются успехом. Часы‑реклама покажут себя, помяни мое слово. И еще одно: мой помощник уйдет от меня, если не получит теперь давно просроченное жалованье.
К. Т.
Пока Тоблер сочинял за своим бюро это письмо, помощник за своим столом нацелил эпистолярное орудие на одного из братьев Тоблера, человека в обществе уважаемого, – он проживал в отдаленном районе страны и занимал там пост регируигсбаумайстера, – расписывая ему согласно только что полученным от шефа инструкциям, сколь плачевно обстоят дела «Под вечерней звездой», и что самое время… и прочая, и прочая.
– Написали? Давайте сюда. Я подпишу, или нет, погодите, письмо надо составить так, будто вы написали его по собственному почину, беспокоясь об интересах своего принципала. Переделайте и поставьте свою подпись. Пишите так, словно я об этом знать не знаю, понятно? У нас с братом неважные отношения, а вы для него человек совершенно чужой. Живее! Я должен еще прочесть, что вы там сочинили. А потом мне надо на станцию. Тоблер засмеялся.
– Это всё уловки, дорогой мой Марти, но, господи боже, надо как‑то выкручиваться. Напишите моему благородному братцу, напишите – насчет задержанного жалованья. А там посмотрим – сработает или нет. Маменька‑то наверняка раскошелится. Иначе… И не забудьте еще разок аккуратненько и четко изложить историю часов‑рекламы.
|
Курите! Сигар у нас по крайней мере хватает. А дальше либо нам крышка, либо мы пробьемся.
«Как легко этот человек увлекается надеждами и «уловками»!» – подумал Йозеф.
Через несколько дней г‑жа Тоблер смогла встать с постели. И хорошо, потому что Паулина действительно распустилась и начала уже небрежничать. Хозяйка, облаченная в просторное темно‑синее домашнее платье, опять появилась в гостиной и потихоньку принялась хлопотать по дому. Она вся как‑то притихла и словно бы лучилась нежной улыбкой. Голос ее стал тоньше, движения выглядели более скупыми и опасливыми, а глаза озирались по сторонам, как у любопытного ребенка. Болезнь окутала все ее существо какой‑то прелестной мягкостью; казалось, она никогда больше не сможет вспылить, не сумеет с жаром вступиться за что‑нибудь. С Дорой она обращалась естественнее, уже не так слащаво, сюсюканье немного поутихло, и на Сильви она могла теперь смотреть, не вспыхивая гневом, что раньше случалось едва ли не всякий раз. Вообще она как бы освободилась от некоего сердечного порока и обликом стала благороднее и проще, чем бывало, – такое впечатление рождалось при каждом взгляде на нее, да и сама она, пожалуй, чувствовала то же. На лице ее читалась озабоченность, а вместе с тем приветливость, спокойствие и что‑то прямо‑таки величественно‑материнское. «Я опять более или менее здорова, слава тебе господи!» – будто говорили все ее мелкие жесты, и речь их была искренна и шла из самой глубины, ибо движения и манеры лгать не умеют. Ее губы пока чуточку лихорадило, точно в них не улеглась еще дрожь дурных волнений былого, но большие спокойные глаза сияли ясностью: «Я стала немного лучше, тоньше и сильнее. Взгляните на меня! Вы ведь это заметили, правда?» Ее пальцы бережно брались за рукоделие, за посуду либо за книгу; казалось, их наделили даром задумчивости. И они тоже как бы говорили: «Мы теперь кое о чем задумываемся, да‑да, задумываемся, и гораздо спокойнее и без фальши. Мы стали ласковее». Верно, вся г‑жа Тоблер стала понежнее, поласковее, но и побледнее.
Как ей нравилось сидеть в хорошо натопленной гостиной! Она смотрела в окно. Все снаружи было залито непроницаемым туманом. Как замечательно – ничего не видеть! Как уютно здесь, в доме! На миг перед ее довольным взором мелькнул образ лета; при виде его она совершенно спокойно сказала себе: «Что ж!» – и он опять исчез. Потом она вспомнила о своем новом платье и о столичной портнихе, мадам Берте Жинро, и невольно тихо рассмеялась. Потом небрежно смахнула пыль с мебели, но в прикосновениях ее скорее сквозило желание приласкать знакомые вещи и поприветствовать их. Все было ей так мило и так ново. А ведь прошло каких‑то несколько дней. И за эти несколько дней, за эту коротенькую неделю все вокруг преисполнилось для нее странной, благотворной новизны. Все заволокло своеобразным мерцающим маревом, которое уменьшало и облагораживало окружающие предметы; у нее слегка кружилась голова. Она села.
В будке давно стало слишком холодно, и собака теперь почти все время была в доме. Только на ночь ее выпускали на улицу.
И наверху, в башенной комнатке, которая не отапливалась, мало‑помалу воцарялся немилосердный холод; поэтому Йозеф вечерами, а иной раз до глубокой ночи сидел в гостиной, обычно вдвоем с хозяйкой, которая теперь почти никого не принимала. Паркетные фабрикантши, старая дама и барышня, обозлились на Тоблеров из‑за маленького, примыкающего к обеим усадьбам клочка земли, на который претендовали и та и другая сторона. Спор был слишком ничтожен, чтобы передавать дело в суд, но склока поднялась изрядная – слово за слово, дошло до брани и оскорблений, и былому добрососедству, разумеется, настал конец. «Чтоб эта дряхлая клуша и соваться не смела в мой дом!» – сказал Тоблер, тем самым решительно порвав узы дружбы. Но ведь о ком только инженер этакого не говорил? Он чуть не всем твердил, что «если они попробуют сунуться в его владения, то пусть пеняют на себя – уж он их приветит!».
Вот и коротали долгие вечера в одиночестве. Лампа обыкновенно освещала две головы – хозяйки и помощника, который составлял ей компанию, – а еще колоду карт или раскрытую книгу на обеденном столе.
Шли дни. И каждый час этих дней оставался в памяти. Их считали, на них рассчитывали, ведь было далеко не безразлично, как они шли – быстро или медленно, потому что именно днями решалась судьба семейства Тоблер. На вилле отвыкали думать о месяцах и годах либо сокращали мысленно месяцы и годы, ускоряя бег воспоминаний; так вот и жили, в ожидании знаков, которые им подавали дни. Всякий шорох был важен – вдруг это почтальон с новой хлопотной неприятностью в виде письма или платежного уведомления. И всякий звук был важен – вдруг это дребезжанье дверного звонка, вдруг это кто‑нибудь принес печальную весть. Важен был и любой оклик, ведь он мог оказаться весьма многозначительным. Вдруг кто‑то крикнет: «Эгей, господа Тоблер! А ну‑ка, живо выметайтесь из этого очаровательного обжитого гнездышка! Быстрее, быстрее, время не ждет. Хватит, попользовались, пора и честь знать». Вот какого страху мог нагнать любой оклик. Но и краски были важны, и облик дня, черты и мимика этих дней, как будто бы последних, потому что говорили они о последних надеждах, и последних усилиях, и о том, что надо предпринять, чтобы даже сейчас не пасть духом. Голоса у этих дней звучали тихо‑тихо. Они ничуть не сердились на тоблеровское семейство и дом, напротив, они, казалось, оберегали его на расстоянии, в образе облаков и добрых гениев, улыбались ему и стремились утешить. Эти дни чем‑то слегка напоминали г‑жу Тоблер. Они тоже словно бы хворали и теперь выглядели такими же бледными и мягкими, как эта женщина, вокруг которой кружился их нескончаемый хоровод.
Но г‑жа Тоблер мало‑помалу опять стала прежней. Чем больше ее здоровье шло на поправку, тем больше она походила на былую себя. И то сказать – было бы очень странно, если б она вдруг переменилась. Нет, живая человеческая натура так быстро кожу не меняет. Будьте уверены, о том, чтоб ничего подобного не случалось, позаботились, да еще как! А помягчевшей хозяйка казалась лишь потому, что была еще слаба.
В один из этих вечеров оба – хозяйка и помощник – сидели при лампе в гостиной. Патрон был в отъезде. И вообще, когда он не был в отъезде? На столе перед каждым стояли бокалы, до половины наполненные красным вином. Они играли в карты. Г‑жа Тоблер выигрывала, и потому лицо ее приняло веселое выражение. Она всегда смеялась, когда ей везло в карты, вот и сейчас тоже. С губ ее слетел наивно‑злорадный смешок, который в другое время, возможно, разозлил бы партнера. Но Йозеф запил проигрыш глотком вина, и оба продолжили игру: г‑жа Тоблер начала вновь тасовать карты. Примерно через час она сказала, что, пожалуй, немного почитает ту книгу, которую помощник нынче принес из деревни. Бросив игру, хозяйка тотчас уткнулась в книгу, тогда как Йозеф, которому не хотелось открывать ни газету, ни роман, сел на кушетку и стал наблюдать за читающей женщиной. Она же словно с головой ушла в историю, повествуемую в книге. Одной рукой она временами озабоченно проводила по своему задумчивому лицу, а губы ее беззвучно, но тревожно шевелились, будто желая что‑то сказать по поводу романтических перипетий. Раз она даже тихонько, но печально вздохнула, и грудь ее взволнованно затрепетала. Какое мирное и странное зрелище! Йозеф со все большим увлечением наблюдал за читающей, и сам будто читал большую, таинственно‑захватывающую книгу, ему даже почудилось, будто он читал ту же книгу, что и г‑жа Тоблер; помощник глаз не сводил со лба хозяйки, и ему каким‑то диковинным образом живо передавалось содержание романа.
«Как спокойно она читает!» – думал Йозеф, наблюдая за хозяйкой. Неожиданно она подняла голову и широко открытыми глазами посмотрела на помощника, точно ее мысленный взор блуждал где‑то за тридевять земель и глазу трудно было припомнить, что перед ним сейчас находится.
– Я себе читаю и ничего не вижу, – сказала она, – а вы, наверно, все это время смотрели на меня. Вам это приятно? И не скучно?
– Нет, нисколько, – ответил он.
– До чего же такая вот книга увлекает! – заметила она и снова принялась читать.
Через некоторое время она, судя по всему, устала. Может быть, у нее слегка заболели глаза. Во всяком случае, она оторвалась от книги, но не закрыла ее, а словно бы раздумывала, читать дальше или не стоит.
– Госпожа Тоблер, – безмятежно начал Йозеф.
– Да? – отозвалась она, захлопнула книгу и перевела взгляд на помощника, который, видимо, намеревался сообщить ей что‑то важное.
Однако же с полминуты царило молчание. Наконец Йозеф промямлил, что, мол, поступает опрометчиво. Ему хотелось сказать ей кое‑что вполне определенное. Она вот только что оторвалась от книги, и, если он не ошибается, на лице у нее написана ублаготворенность. Тут‑то он вдруг и надумал воспользоваться случаем, которого так долго ждал, и поговорить с нею, а теперь ему опять не хватает духу высказать то, что он хотел. Теперь он и сам видит, что г‑жа Тоблер совершенно справедливо назвала его забавным человеком – помните, несколько недель назад? Ведь он собирался брякнуть глупость, которую и слушать‑то не стоит. Так что с ее позволения он лучше помолчит.
Хозяйка наморщила лоб, а потом попросила помощника сесть ближе и высказаться. Ей ужасно хочется знать, куда он клонит. Нельзя ведь ни с того ни с сего заговаривать с людьми, возбуждать их любопытство и сию же минуту идти на попятный. Это обыкновенная трусость и даже глупость. Она вся внимание.
Йозеф послушно пересел к столу и сказал, что то, о чем он хочет сообщить, касается Сильви.
Г‑жа Тоблер молча потупилась.
– Позвольте мне, сударыня, – продолжал Йозеф, – без обиняков заявить, что, на мой взгляд, с этим ребенком обращаются здесь возмутительно. Вы молчите. Хорошо, буду считать, что вы тем самым благосклонно позволяете мне продолжать. Вы очень несправедливы к девочке. Что станется с нею в будущем? Достанет ли ей в свое время мужества и должного желания держаться с людьми по‑человечески, ведь она будет вспоминать и не сможет не вспоминать, что в детстве ее воспитывали бесчеловечно? Что это за воспитание – отдать ребенка на произвол грубой и тупой прислуги вроде Паулины! Рассудку должно бы взбунтоваться против этого, пусть даже черствость диктует обратное. Я говорю так, потому что размышлял об этом, потому что подчас видел такое, от чего мне становилось искренне больно, а еще потому, что я испытываю горячее желание всеми силами служить вам, госпожа Тоблер. Я резок, правда? Что ж, с забавными людьми это случается. Впрочем, нет! Мне бы хотелось говорить с вами совсем по‑другому. Так не годится. Я уже сказал чересчур много, и нынче не произнесу больше ни слова.
На минуту в комнате повисла тишина; наконец г‑жа Тоблер сказала, что и сама уже не раз думала о том, что у нее есть основания упрекнуть себя в отношении Сильви. Кстати, теперь все это представляется ей очень странным. Но Йозефу нечего бояться, она прощает ему недавние слова, ведь он действовал явно из добрых побуждений.
Она опять умолкла. А потом заметила, что не любит эту девочку, и все тут.
– Почему? – спросил Йозеф.
Почему? Вопрос кажется ей глупым и необдуманным. Не любит, и все, терпеть не может эту Сильви. Разве можно силком заставить себя любить или благоволить кому‑то, да и что это будет за чувство, если вымучивать его, выдавливать из себя? Чем она виновата, что ее гонит прочь от Сильви, как от зачумленной, едва она завидит девчонку? Почему она так любит Дору? Она не знает, да и не хочет знать, притом разве меткие ответы на подобные, как она полагает, никчемные и бестолковые вопросы придут ей в голову? Это задача не по ней. Да, ей понятно, что она поступает несправедливо. Как ни странно, она возненавидела Сильви, еще когда та была совсем крошкой. Да, возненавидела, это как раз то самое слово, оно великолепно выражает чувство, какое она питает к дочери. В ближайшие дни она обязательно попробует хоть капельку сердечнее относиться к этому ребенку, только едва ли что выйдет, любви нельзя научиться – либо она у тебя есть и ты ее ощущаешь, либо ее нет как нет. А если любви нет, то, по ее мнению, никогда и не будет. Но она попробует, непременно попробует. А теперь пора спать, она устала.
Г‑жа Тоблер поднялась и пошла к двери. Но на пороге обернулась и сказала:
– Чуть не забыла: спокойной ночи, Йозеф. Я такая рассеянная! Потушите лампу перед уходом. Тоблер, должно быть, вернется не скоро. Вы сегодня вечером слегка огорчили меня, но я не сержусь.
– Лучше б мне промолчать, – сказал Йозеф.
– Ну‑ну, не казнитесь! – С этими словами она стала подниматься по лестнице.
Помощник стоял посреди гостиной. А немного погодя вернулся Тоблер.
– Добрый вечер, господин Тоблер, – поздоровался Йозеф. – Гм. Позвольте сообщить вам, что полчаса назад я опять имел неосторожность надерзить вашей супруге. Признаюсь заранее. Ведь госпожа Тоблер наверняка сочтет нужным пожаловаться на меня. Заверяю вас, все это просто чепуха, совершеннейшая чепуха. Учтиво прошу вас: не надо делать такие большие глаза – по‑моему, и глаза ваши не рот, и я несъедобен, не угрызешь. Что же до моего теперешнего тона, то в нем нет ничего удивительного: он продиктован яростью души. Не лучше ли вам в конце концов попросту вышвырнуть этого чудного помощника за дверь? Ваша жена целый год без зазрения совести мучает Сильви. Вы‑то куда смотрите? Отец вы или только предприниматель? Доброй ночи, доброй ночи, думаю, уже нет надобности дожидаться, что вы скажете в ответ на столь диковинный демарш. Полагаю себя уволенным.
– Вы что, пьяны? А, Марти?
Тоблер кричал напрасно. Помощник был уже наверху. У дверей башенной комнатки он внезапно остановился. «С ума я сошел, что ли?» И он сломя голову опять ринулся вниз по лестнице. Г‑н Тоблер еще сидел в гостиной. Йозеф, как прежде хозяйка, остановился в дверях и сказал, что сожалеет о своей неприличной, дикой выходке и приносит извинения, но… уволенным себя пока не считает. Если г‑н Тоблер желает обсудить какие‑либо деловые вопросы, Йозеф в его распоряжении.
Тоблер рявкнул во все горло:
– Моя жена дура, а вы ненормальный! Черт бы побрал эти книжки!
Инженер схватил библиотечную книгу и швырнул ее на пол. Он лихорадочно подыскивал обидные слова, но не находил их. Те, что он находил, были либо слишком крепкими, либо слишком вялыми. «Разбойник» – вертелось у него на языке, но ведь этим словом не обидишь. От замешательства его охватила безудержная ярость. Он бы сказал «собака», но это слово не лезло ни в какие ворота. И Тоблер замолчал, поскольку был не в состоянии повергнуть своего противника честным путем. И в конце концов расхохотался. Прямо захлебнулся хохотом.
– А ну, кыш отсюда в свою нору!
Йозеф счел за лучшее удалиться. У себя в комнате он долго стоял, не в силах думать ни о чем, даже о пустяках. Лишь одна мысль блуждающим огоньком бродила у него в сознании: он не получил еще ни гроша жалованья, а позволяет себе… такие дурацкие выходки. Что же завтра‑то будет? Решено: он бросится хозяйке в ноги. Какая чушь! Измученный собственной тупостью, он вышел на балкон. Ночь была сухая и очень холодная. Звездное небо сверкало, и переливалось, и стыло от мороза. Казалось, именно звезды струили на землю леденящую стужу. По темному тракту брел какой‑то человек. Башмаки металлически ударяли по камням. Все там, внизу, было словно из стали или из камня. Сама ночная тишь как бы гудела и позвякивала. Йозефу пришли на ум коньки, потом руда, потом вдруг Вирзих. Как‑то ему живется? В нем шевельнулась легкая симпатия к этому человеку. Наверняка они еще встретятся. Только вот где? Йозеф вернулся в комнату, разделся и лег.
В эту минуту послышался крик Сильви.
«Опять девчушку из постели тащат. Бр‑р, ну и холод!» – подумал помощник, прислушался, приподнявшись на локте, но больше ничего не услыхал и заснул.
Утром он, дрожа и приуныв, на цыпочках спустился в контору. «Прогонят меня? – думал он. – Но как же так? Чтоб я ушел из этого дома?..»
Да, он сознавал, что очень привязался к этому дому, и мысленно продолжал: «Как бы это мне прожить без глупостей? В этом доме я сумел наделать их предостаточно.
А что будет в другом месте? Да разве я проживу без тоблеровского кофе? Кто в другом месте накормит меня досыта? Притом в уютной обстановке, и так разнообразно? В других местах обеды скучные, и уж вовсе не обильные! А в какую же аккуратно застланную постель я улягусь спать? Не иначе как под укромной аркой моста? Хороши хоромы! Господи, неужто к тому идет? А как мне прожить без этого края, прекрасного даже зимой? И что я буду делать вечерами, с кем разговаривать, как сейчас с милой, замечательной госпожою Тоблер? Кому буду дерзить? Не все люди воспринимают дерзости так по‑особенному, так своеобразно, так славно. Вот горе‑то! Я ужасно люблю этот дом. И где будет так мягко гореть лампа, где найдется столь уютная гостиная, как здесь, у Тоблеров? Н‑да, просто руки опускаются. А мои мысли – разве они сумеют обойтись без таких повседневных вещей, как часы‑реклама, патронный автомат, кресло для больных, глубинный бур? Нет, я знаю, что буду горевать. Я привязан к этим стенам, здесь моя жизнь. Странно, до чего же я привязчив! А низкий, рокочущий голос Тоблера – мне будет очень недоставать его. Почему это он все не идет? Я хочу знать, что со мной будет. Да, вот именно: что? Где еще обнимет меня пышными зелеными руками и прижмет к цветущей благоуханной груди такое же лето, как то, что мне посчастливилось провести тут, на холме? Где, в каком краю есть такие башенные комнатки? И такая Паулина? Хоть я частенько ссорился с нею, она все‑таки тоже частица здешней красоты. Господи, как же скверно на душе! Тут мне позволялось быть «бестолковым», по крайней мере до определенного предела. Хотел бы я знать, где еще в цивилизованном мире дозволено такое? А сад, который я так часто поливал, и грот? Где мне дадут такое? Человеку вроде меня нигде больше не вкусить прелести и очарования сада. Неужели все кончено? Какой же я несчастный. Пожалуй, надо выкурить сигару. И сигар я лишусь. А‑а, ну и пусть!..»
Вспомнив еще и флаг, что развевался летом, он заставил себя ухмыльнуться, чтобы не разрыдаться вдруг, как слюнтяй. Потом в контору вошел г‑н Тоблер, как всегда с учтивым «доброе утро». Ни слова о вышвыривании за дверь. Ничего подобного!
Йозеф принял самый смиренный и услужливый вид, он был несказанно рад, что «до этого» не дошло. И прямо‑таки ретиво взялся за работу, поминутно оглядываясь на Тоблера: чем он там занят? А Тоблер занимался обычными делами.
– Что это за номер вы вчера выкинули? – спросил патрон немыслимо приветливым тоном.
– Действительно глупо получилось, – сказал помощник с робкой стыдливой улыбкой.
– Да вы не бойтесь. Жалованье никуда не денется, – пророкотал Тоблер.
– Да не надо мне этих денег. Я их не заслужил.
– Чепуха, – отрезал Тоблер. – У вас, конечно, были несуразные поступки, но в целом я вами доволен. Даже если фабрика, которой я предложил пай, даст согласие, то мы, надеюсь, все равно не расстанемся. Бухгалтер и там понадобится.
Позже патрон ушел.
Дора в тот день прихворнула – так, ничего серьезного. Легкая простуда. Но этого было достаточно, чтобы ухаживать за нею так, будто девочка, не ровен час, могла отдать богу душу. Дора лежала на кушетке в гостиной, и, когда Йозеф ненароком обронил, что собирается на почту – дело было к вечеру, – ему пришлось обещать, что он купит ей в бакалейной лавке несколько апельсинов. Обещание это он выполнил.
Во время ужина г‑жа Тоблер то и дело поглядывала на кушетку и разговаривала с прелестной больной малюткой. Сильви смотрела во все глаза и даже рот раскрыла, словно размышляла о том, как же это некоторые умудряются так восхитительно болеть. Почему, собственно, сама Сильви не болела никогда? Не для нее это, что ли? Должно быть, природа поскупилась для нее этим замечательным состоянием? Или она чересчур ничтожна, чтобы простужаться? Вот было бы здорово, если б с нею хоть раз обошлись чуть помягче да поласковее. А Дора‑то, Дора! Нет. Сильви с печальным удивлением смотрела на сестренку, будто была не в силах уяснить, как это Дора могла хворать столь мило.
– Вынь ложку изо рта, Сильви! Глаза бы мои не глядели! – сказала г‑жа Тоблер. На лице ее в этот миг проступило двойственное выражение – милое и спокойное для Доры, хмурое и строгое для Сильви. Одновременно хозяйка бросила беглый испытующий взгляд на помощника: ну‑ка, что там у него на уме, а может, и на языке? Но Йозеф с улыбкой любовался Дорой.
И немудрено: ведь люди предпочитают смотреть на красивое и изящное, а не туда, где весьма неаппетитно возят кофейной ложкой во рту, бесформенном и невыразительном.
Цветущее личико Доры очаровательно выглядывало из белоснежных подушек и перин, на которых, оставляя в пуху глубокие ямки, лежали в беспорядке принесенные апельсины. О, этот прелестный пухленький детский рот! Эти мелкие, но уже чуть ли не сознательно красивые и грациозные движения! Этот просительный, милый нежный голосок, эта доверчивость! Да, Дора, ты можешь доверять без опаски, навстречу тебе лицо матери всегда сияет добротою.
А Сильви… бедная горемыка. Разве этой девочке когда‑нибудь вздумается просить, чтоб ей принесли из лавки апельсинов? Ни в коем случае. Она слишком хорошо знает, что, кого бы она ни попросила, в просьбе ей, скорей всего, откажут. Да и просьбы ее были вовсе не просьбы, а обыкновенная бормочущая зависть. Она просила, только когда Дора давно уже получила то, что хотела. Чтобы у нее у первой возникло какое‑либо желание – такого еще не бывало. Желания Сильви сплошь были копиями; ее выдумки были не выдумками, а подражаниями тому, что приходило в голову Доре. Свежие мысли рождаются лишь в незамутненных детских душах, в забитых и презираемых – никогда. Подлинная просьба всегда первична, а не вторична, равно как и подлинное произведение искусства. Сильви же была вторична, третична и даже, может быть, семерична. Все, что она говорила, лепилось и выпекалось из ненастоящего теста, а все, что она делала, было лишено свежести. Сильви казалась дряхлой старушкой, в ее‑то нежном возрасте! Какая несправедливость!
С минуту Йозеф, глядя на Дору, предавался таким вот размышлениям. Ведь, глядя на Дору, вполне можно было составить себе отчетливое представление о ее антиподе и тогда было вовсе незачем обращать испытующий и сравнивающий взор на Сильви.
До чего же грустно! Эти два неравных ребенка. От таких мыслей Йозефу было впору громко вздохнуть. Когда Дору взяли на руки, чтобы отнести в кроватку, он подошел к ней и так растрогался, глядя на это кокетливо‑невинное существо, что не мог не поцеловать ее маленькую ручку. Этим восхищенным поцелуем он словно желал отдать должное обеим – и Доре, и Сильви. Но как, как он мог на деле доказать свою преданность Сильви? Увы, никак. Вот и попытался хотя бы мысленно сказать что‑то утешительное и почтительное малолетней заброшенной горемыке, как бы вложил губами это невысказанное в руку сестринской любви и природного милосердия.
Г‑жа Тоблер это заметила. И весьма одобрила. «Забавный человек, этот Марти! – подумала она. – Вчера вечером выбранил меня за Сильви, а теперь, изволите видеть, сам влюбился в Дору». Она благосклонно улыбнулась и сказала Доре, чтобы та как следует мыла руки, если хочет и впредь получать такие поцелуи, и засмеялась.
Сильви она с натянутой миной пожелала доброй ночи и сказала, что та должна лучше следить за собой и больше не давать маме повода для строгостей, тогда все будет в порядке. Просто беда, что ее вечно приходится одергивать и то и дело наказывать. В конце концов, она имеет право ждать от дочери послушания и хорошего поведения. Ведь Сильви растет, она уже большая девочка. Ну а теперь марш к себе.
Сначала тон этой краткой речи старался быть любящим, но потом, словно сочтя мягкость неуместной и невозможной, мало‑помалу посуровел и наконец оборвался приказным «марш к себе».
Когда все четверо детей ушли, началась партия в ясс. Помощник теперь уже приобрел довольно значительную сноровку в этой игре, что и доказывал непрерывными выигрышами, а это побуждало его крайне осторожно выбирать слова, ибо он отлично знал, какая нервозность овладевала хозяйкой из‑за неудач. Играли они целый час, время от времени, как и накануне вечером, пригубливая красное вино. Неожиданно г‑жа Тоблер оторвалась от карт и сказала: