***
Когда Лаума проснулась, вокруг было совсем темно. На улице стояла тишина. От противоположной стены комнаты доносилось храпенье отца, изредка стонала во сне мать. Болела голова, во рту было невыносимо сухо, хотелось пить. Девушка встала, не зажигая огня, вышла в кухню и выпила кружку воды. Вдруг у нее закружилась голова. Она ухватилась за косяк и переждала, пока прошло головокружение, затем вернулась, легла на кровать и укрылась до подбородка теплым одеялом.
Что же произошло? Что с ней? Лаума силилась припомнить. Сознание мало-помалу прояснилось. Она вспомнила ликер, поздравления, поцелуи… Сердце взволнованно застучало, ее охватил жгучий, невыносимый стыд и чувство гадливости.
«Как я могла допустить это? — спрашивала она себя, и чувство стыда все росло в ней. — Все смотрели, видели, что он меня целует, все знают об этом!»
Лаума отбросила одеяло и села. Комната остыла, но девушка не чувствовала холода, от которого тело покрылось гусиной кожей. И вдруг неясная догадка превратилась в уверенность: она поняла, что произошло.
«Я дала слово… Ему, человеку, который меня целовал… Предложение… официальное… при свидетелях… Я дала слово! Дала слово!»
Только теперь дошло до сознания Лаумы, какую страшную ошибку она совершила. Эзеринь получил ее согласие. Она должна будет теперь выйти за него замуж, провести всю жизнь — во всяком случае часть ее — рядом с ним. Лаума не могла даже представить себе этого, — так это было страшно, так отвратительно и вместе с тем неизбежно. Ей казалось, что она попала в болото: жадные подземные силы трясины засасывают ее, пытаются поглотить, она не в силах сопротивляться, не в силах вырваться. А кругом непроглядная тьма, такая же, как в этой комнате.
|
Лауме не к кому было обратиться за помощью, за поддержкой в эту трудную минуту. Никто бы ее не понял, не захотел бы понять, а те, кого сама природа дала ей как самых близких людей — ее родители, — оказались самыми чужими, равнодушными. Что им нужно от нее? Почему они не оставляют ее в покое? И почему… почему не пишет Волдис?
Представив себе, как бы отнесся к этому Волдис, Лаума почувствовала себя такой униженной, что заплакала, вцепившись зубами в подушку. И опять ей было непонятно, почему она не может заплакать громко, почему не может открыто проявить свое отчаяние. Зачем нужно лгать и притворяться? Или она щадила людей, которых могло оскорбить ее горе, или, возможно, это просто-напросто был страх: запоздалое отчаянное признание могло только оттолкнуть людей, благосклонность которых она купила своей покорностью.
Наконец она обессилела и сквозь тихие всхлипывания услышала, как проснулись родители. Думая, что Лаума спит, они заговорили между собой. Их довольные голоса окончательно убедили девушку, что все решено, — она дала слово и обратно его не вернешь.
Родители говорили о доме в Саркандаугаве.
— Говорят, дом довольно большой. Нам не придется больше скитаться по чужим углам. Интересно, будет он с нас брать квартирную плату? Неужели зять окажется таким скрягой по отношению к тестю…
Они беседовали о будущем, о счастье, которое ожидало их дочь, по-ребячески мечтали о разных мелочах, всплывавших в связи с новым положением, которое они готовились теперь занять в жизни.
Лаума натянула одеяло на голову. Ей больше не о чем было мечтать, все уже было взвешено и решено.
|
***
На следующий вечер Эзеринь явился один. Старики скоро вышли в кухню, и Лаума осталась вдвоем с ним. Он сел рядом с ней, обнял ее и поцеловал.
Лаума молчала.
Они сидели в темноте, не зажигая огня, и Эзеринь слегка коснулся своих планов на будущее. Он собирается открыть в своем доме бакалейную лавку, и Лаума будет там хозяйничать. Если ей это не по душе, они наймут приказчика, тогда ей будет легче.
Лаума молчала.
Решив, что Лауму не интересуют такие отдаленные перспективы, Эзеринь перешел к обсуждению ближайших: какую мебель ей хотелось бы — светлую, под орех, или черную? У них будет квартира из трех комнат, не считая лавки. Дом трехэтажный. Хорошо бы как-нибудь походить по мебельным магазинам и выбрать себе обстановку по вкусу и по деньгам. Может быть, послезавтра? Кстати, он свободен в этот день.
Лаума продолжала молчать…
В комнате было темно, поэтому Эзеринь не видел выражении отчаяния на лице девушки, он только чувствовал, как она неопределенно пожимала плечами, — и это было единственным ответом на все его вопросы. Тогда он замолчал и, тесно прижавшись к Лауме, сидел несколько минут не двигаясь. Потом, будто вспомнив что-то, он крепко обнял девушку, отыскал в темноте ее губы и стал целовать их. Рот у него был влажный и горячий. Лаума слабо вздрогнула, подавляя гадливость, но промолчала…
Из кухни доносился тихий разговор старых Гулбисов. Мать временами звенела посудой, показывая, что она занята и не подслушивает. Эзеринь понял этот знак и взвесил обстановку. Склонившись к Лауме, он обдавал ее своим горячим дыханием, девушка почувствовала неуверенное прикосновение его пальцев… Оттолкнув Эзериня, она вскочила.
|
— Перестань!
Лаума подошла к окну и долго смотрела на улицу, на крыши домов, покрытые снегом, который мерцал в красноватом свете восходящей луны. На сердце у нее сделалось тяжело-тяжело… Она готова была заплакать, но старалась сдержаться. Она старалась думать о постороннем, безразличном, и, когда Эзеринь опять подошел к ней, взял ее за руку и взглянул в лицо, она уже нашла в себе достаточно сил, чтобы улыбнуться. Он обрадованно спросил:
— Когда пойдем регистрироваться?
— Мне все равно, — ответила Лаума, продолжая улыбаться и глядя мимо него, куда-то в темноту. Через некоторое время Эзеринь заметил, что эта улыбка словно застыла на ее лице. Он понял, что мысли девушки где-то далеко и эта тревожная улыбка предназначена не ему.
— Значит, послезавтра? — повторил он. — Заодно и мебель выберем.
— Мне все равно, — произнесла она и отошла от окна.
Вскоре Эзеринь ушел, поняв, что сегодня всякие дальнейшие попытки будут напрасны. Его неожиданный уход обеспокоил Гулбиене.
— Что у вас нынче случилось? — допытывалась она у Лаумы, когда Эзеринь ушел. — Уж не поссорились ли? Ты у меня смотри, не оскандалься.
Лаума лишний раз убедилась, что пути отступления отрезаны и сопротивления ей не простят.
— Послезавтра мы регистрируемся, — промолвила она.
Старики успокоились.
— Зачем тогда это скрывать? — недоумевала мать. — В этом нет ничего дурного. Иди ужинать…
***
Через два дня Эзеринь появился опять, одетый в свой лучший костюм. Он побывал у парикмахера, подстригся, побрился и от него сильно пахло одеколоном.
Лаума быстро надела темное шерстяное платье, повязала голову голубым шелковым шарфом и накинула поношенное, сшитое два года назад и совсем уже немодное пальто. Мать стояла рядом и грустно смотрела, как она одевается. Когда Лаума собралась уходить, мать вдруг громко заплакала; закрыв лицо фартуком, она всхлипывала, вздрагивая всем телом. Увидав жену плачущей, Гулбис тоже взгрустнул, и по его щекам; одна за другой покатились, неизвестно какими чувствами вызванные, редкие тяжелые слезы, которые, добравшись до усов, застревали в них. Пришлось доставать носовой платок.
Лаума молча смотрела на плачущих родителей, ожидая, когда кончится этот традиционный обряд проявления печали. Она знала, что все это одно лицемерие. Точно так же плакали они, когда Лауму конфирмировали; так же лицемерно плачут и во многих других семьях, когда происходит что-нибудь подобное. Слезы родителей, всхлипывания, прощальные поцелуи и объятия не трогали Лауму, а, наоборот, вызывали в ней чувство неприязни. О чем они могли грустить и плакать? Не о том ли, что она теперь для них как бы потеряна, стала собственностью другого, чужого человека? Но ведь именно к этому они больше всего и стремились! Или где-то в глубине души они все же чувствовали свою вину, сознавали, что поступают неправильно, выталкивая свою дочь из родной семьи к чужим людям, в жизнь, полную неизвестности, быть может, обрекая ее на страдания?.. В таком случае они в своем лицемерии напоминали злую хозяйку, которая продавала чужим людям выращенную ею самою и не раз в сердцах нещадно битую корову и, расставаясь с нею, причитала над бедной скотинкой, которой неизвестно как теперь придется.
Поплакав, сколько требовали приличия, старые Гулбисы утерли слезы, высморкались и, пожелав счастья Лауме и Альфонсу, проводили их.
В бюро регистрации браков быстро покончили со всеми формальностями предварительной регистрации. Потом они пошли бродить по городу, заходя в мебельные магазины, узнавая цены и условия выплаты. Всем этим занимался Эзеринь. Лаума даже не пыталась скрыть свое равнодушие. Напрасно Эзеринь прельщал ее пестрым турецким диваном, безуспешно расхваливал ей дорогую спальню, которую был не в состоянии приобрести, если бы даже она и понравилась Лауме, — ее не заинтересовали ни зеркальный шкаф, ни буфет, ни трюмо, ни дубовые стулья с обивкой.
— Присмотрись и запомни, — предупреждал ее Эзеринь у входа в магазин. — Потом посоветуемся, где и что купить.
Продавцам он говорил: «Мы зайдем в другой раз». И он и продавцы знали, что этого «другого раза» не будет никогда, но Эзеринь держался солидно и серьезно, и продавцы делали вид, что верят его словам. Вежливо лицемеря, он обходил магазин за магазином.
Лауме надоело это хождение, но когда она представила себе вечер дома в обществе родителей, обсуждающих все подробности предстоящей свадьбы, и требовательно ласкового Эзериня, по отношению к которому она теперь должна быть уступчивее, — она готова была ходить без конца.
У какой-то столовой Эзеринь почувствовал, что проголодался, но он ничего не сказал, столовая ему чем-то не понравилась, и повел Лауму на другую улицу и остановился у дверей маленькой гостиницы.
— Пойдем перекусим немного, — предложил он.
— Мне все равно, — ответила Лаума, бросив равнодушный взгляд на вывеску гостиницы; прочитав название, она тут же забыла его и пошла за Эзеринем.
***
В нижнем этаже гостиницы находился ресторан с буфетом. У буфета скучало несколько официантов в залоснившихся смокингах, с прилизанными волосами и застывшими лицами. Один из них поспешил навстречу Эзериню, и они о чем-то заговорили вполголоса. Эзеринь спрашивал, официант утвердительно кивал головой, с любопытством искоса поглядывая на Лауму. Потом Эзеринь подошел к буфету.
— Пойдем наверх, — сказал он Лауме, заказав обед. — Там спокойнее. Здесь, внизу, все пялят глаза, тебе это будет неприятно.
Они поднялись на второй этаж. Официант поспешил вперед, открыл двери, поклонился и отдал ключи Эзериню.
Это был обычный номер дешевой гостиницы. Небольшое зеркало на стене, потертый плюшевый диван, два старых стула, стол, покрытый скатертью в пятнах, еще мокрой от пролитого вина, умывальник с большим кувшином для воды под ним и широкая деревянная кровать, прикрытая тонким изношенным одеялом. В комнате было тепло. Эзеринь чувствовал себя свободно и непринужденно, сразу снял пальто и предложил Лауме последовать его примеру…
— Тебе здесь нравится? — улыбаясь, спросил он и, не дождавшись ответа, подошел к окну и опустил штору. Лаума села на диван и посмотрела на Эзериня странно заблестевшими глазами.
— Я знаю, зачем ты меня сюда привел… — сказала она; в ее дрожащем голосе слышалась холодная насмешка.
Эзеринь покраснел и попробовал засмеяться, но смех получился принужденным и неестественным.
— Тем лучше, если знаешь… — И, подойдя ближе, он спросил нерешительно и тихо: — Ну, и что ты скажешь?
Лаума сделала вид, что не слышит. Сложив руки на коленях, она сидела притихшая, отчаявшаяся, по временам беспокойно вздрагивая. Вошел официант с закусками и вином, и Эзеринь рассчитался с ним. Лаума все время не спускала глаз с официанта. Увидев, что он старается избежать ее взгляда, Лаума поняла, что этот человек все знает.
Официант вышел, и Эзеринь, заперев дверь на ключ, сел рядом с Лаумой.
— Итак, отметим этот знаменательный день маленьким торжеством, — засмеялся он, наполняя стаканы вишневым ликером. В то же время его все время мучила мысль, что эта затея обойдется довольно дорого. Он припомнил все сделанные им подношения — сладости, вино… даже подсолнухи. Не считая мелочей, общая сумма расхода значительно превышала стоимость предстоящего вознаграждения! Эзеринь в основу своих расчетов брал цену, которую обычно платил уличным девицам.
— За что же мы будем пить? — опять обратился он к Лауме.
Она взглянула на Эзериня. Бесконечную усталость и апатию выражал этот грустный взгляд, но Эзеринь не понял его.
— Ты опять хочешь напоить меня, как тогда? — спросила она, скривив губы в горькой усмешке. — Не нужно… Совсем не нужно.
— Да что ты! Разве я что-нибудь такое сказал? — пробормотал Эзеринь. — Вообще нам уже теперь не к чему притворяться. Еще каких-нибудь две недели — и мы будем мужем и женой.
Она рассмеялась прямо ему в лицо.
— Притворяться не к чему, а ты все-таки притворяешься! Ну скажи откровенно, зачем ты меня сюда привел? Пообедать? Отметить знаменательное (она резко подчеркнула это слово) событие? Ты же сам этому не веришь,
— Что ты в самом деле думаешь! — воскликнул он, смущенно отодвигаясь от Лаумы и взяв стакан. — Пока мы тут с тобой болтаем, вино выдыхается, жаркое стынет…
— И аппетит проходит… — насмешливо добавила Лаума. — Пей ты, я не буду.
— Но как же так?
— Да просто не хочу и не буду пить.
— Как хочешь, а я выпью! — сказал Эзеринь.
Он демонстративно опустошил стакан, налил его и выпил опять.
— Но есть-то ты будешь? — спросил он Лауму.
— Если захочу, поем, — усмехнулась она. Эзеринь принял это как шутку.
— Смотри, как бы все не оказалось съеденным, когда ты вздумаешь поесть… — И он с напускной жадностью стал отправлять в рот большие куски жареной свинины, намазывая их горчицей и посыпая солью.
Он не переставал смеяться, хотя не понимал, шутит Лаума или насмехается над ним. Ему понравился ликер. Он пил и становился все смелее и беззастенчивее.
— Значит, ты боишься, что я тебя напою? — спросил он. — Чего ты боишься? Ведь ты не в лесу, а в городе. На каждом шагу полиция. Неужели я кажусь таким страшным?
Наконец он подошел к Лауме вплотную. Она, продолжая наблюдать за ним, думала: «Я буду принадлежать этому человеку. Он получит власть надо мной, и я должна буду во всем ему подчиняться… Какие у него тонкие губы, выпачканный жиром подбородок, длинный нос… Он будет меня целовать, и я должна буду переносить его ласки, его близость, не посмею сказать ему, что он мне гадок, не смогу оттолкнуть его, уйти от него…»
Она представила все подробности своей жизни с ним и испугалась того равнодушия, с каким могла обо всем этом думать.
«Это всего лишь сделка, расчетливая сделка. Он покупает, я продаюсь. Ему не стыдно покупать, мне — продаваться. Как он не замечает этого? Чего он ждет от меня? Что я полюблю его, буду послушной, вещью? Возможно, надеется спустя некоторое время, когда все надоест, избавиться от меня?»
А Эзеринь пил, ел и ни о чем не думал.
На мгновение в душе Лаумы вспыхнула искра протеста.
«Если бы найти работу!» — еще раз страстно подумала она о свободе. Но эта отчаянная мысль как внезапно возникла, так же быстро и угасла, — она была лишь короткой зарницей, похожей на вспышки маяка ночью над необозримой морской пучиной.
Кончив есть, Эзеринь вытер рот носовым платком и, подавив отрыжку, взглянул на девушку.
— Ну, так как же?
Безразлично, ни о чем не думая, но ясно сознавая все, она отдалась ему.
***
Добившись близости, Эзеринь при каждом удобном случае стремился подчеркнуть это. Он больше не чувствовал превосходства Лаумы над собой и своего ничтожества, что его всегда так угнетало. Она ведь была такая же, как все, и он стал теперь ее полным хозяином! Эта победа значительно подняла его самомнение, и он не замедлил сообщить о своих успехах друзьям.
Те две недели, которые оставались в его распоряжении до срока записи брака, он приходил каждый вечер, но с собой уже ничего не приносил. Гулбисы эту внезапную бережливость должны были расценить как заботу о будущем хозяйстве, устройство которого требовало немало средств. Да в конце концов ему было безразлично, как это истолкуют другие.
В отношениях с Лаумой он сделался более требовательным, беззастенчивым, иногда даже грубым.
— Ты заказал себе костюм? — спросила она однажды.
Эзеринь смутился, но быстро нашелся:
— Нет, я куплю готовый. Это обойдется дешевле.
Она больше ничего не спрашивала, но Эзеринь стал осторожнее. Оставалась только неделя…
***
Прошла и эта последняя неделя. Эзеринь еще ничего не готовил к свадьбе, и Гулбиене становилась все нетерпеливее. Однажды вечером Гулбис не работал в ночную смену, и старики, к большому неудовольствию Эзериня, не ушли на кухню, а зажгли в комнате огонь и уселись за стол. Эзеринь понял, что на этот раз от объяснений ему не уйти. С одной стороны, он испытывал некоторую неловкость и боязнь, предстоящее объяснение тревожило его, он не чувствовал себя к нему достаточно подготовленным, но, с другой стороны, сам хотел ускорить развязку. Рано или поздно эту горькую пилюлю ему все равно придется проглотить. Сознавая это, Эзеринь размышлял, как все обставить поудобнее. Цель достигнута, пари выиграно, и его ущемленное самолюбие удовлетворено. Продолжать начатое — безрассудно: жениться он никогда не собирался, и теперь, когда его прихоть исполнена, он по-настоящему почувствовал преимущество своего свободного, независимого положения.
«Если нельзя будет иначе, заплачу за аборт, и пусть они оставят меня в покое!..»
Мысленно подсчитав, сколько может стоить аборт, он с сожалением подумал о предстоящих расходах.
Гулбиене откашлялась и нерешительно, точно ожидая помощи, взглянула сначала на мужа, затем на дочь, но они оба были заняты своими мыслями.
— Ну, Альфонс, как ты думаешь — устраивать свадьбу или так, без всякого шума?
— Мне все равно, — процедил сквозь зубы Эзеринь.
— Это как же так? Если хотите что-нибудь устраивать, надо приготовиться заранее. Мы думаем, хоть небольшой ужин, а нужно устроить. Пришли бы твоя мать, близкие друзья, посидели бы, поговорили и этим бы обошлись. Большие расходы мы не можем себе позволить. Сами сварим пиво, напечем пирогов и булок, и если ты прихватишь бутылочку-другую вина, так и достаточно будет. Это мы можем. Устраивать танцы, нанимать музыкантов и приглашать гостей — обойдется очень дорого. Лучше на эти деньги купить какую-нибудь вещь, нужную в хозяйстве. Как ты думаешь? Нам-то все равно, как сами хотите, так и делайте.
Подчеркнутое слово «сами» заставило Лауму покраснеть, а Эзериня вздрогнуть. Он понял, что зашел слишком далеко, если эти люди уже не могли и представить его отдельно от их дочери. Он чувствовал, что попал в западню. Дверца еще не захлопнулась, но это могло произойти каждую минуту.
— Мне все равно, делайте, как считаете лучше, — промолвил он, с беспокойством глядя на людей, которые становились так опасны для него. Эта практичная, озабоченная мать при других обстоятельствах развеселила бы его, над наивно-доверчивым отцом он и сейчас был готов посмеяться, но Лаума, тихо сидевшая возле него и глядевшая большими задумчивыми глазами куда-то мимо, как будто ее не касались все эти разговоры, — она на короткий миг вызвала в нем нечто вроде сочувствия. На мгновение Эзеринь невольно представил себе положение Лаумы и все, что ее ожидало, и ему стало жаль девушку. Испугавшись своего мягкосердечия, он сейчас же отогнал от себя эти мысли и постарался думать только о своих собственных интересах, своих неудачах, насмешках Лаумы, — да, его долго презирали, он долго терпел унижения. «Отплатить, насмеяться, рассчитаться за все!» — подбадривал он себя.
Гулбиене не переставала говорить, но Эзеринь почти ничего не слышал; временами он поглядывал на Лауму.
«К чему бы мне придраться? — думал он, покусывая губы. — Какую бы найти причину?»
Вдруг он улыбнулся своим мыслям. Вздохнув с облегчением, он удивился своей недогадливости: как можно забыть об искалеченной руке Лаумы? Несмотря на длинные рукава и косынку на плечах, которую Гулбиене заставляла носить Лауму, Эзеринь давно знал об ее уродстве. От людей этого не скроешь. Прежде всего об этом узнали на лесопильном заводе, затем подруги рассказали своим матерям, матери — знакомым, и, проделав известный путь, секрет достиг ушей Эзериня.
Никогда не питая серьезных намерений, он этому обстоятельству вначале не придал особого значения, а впоследствии даже забыл о нем. Только сегодня вечером, попав в затруднительное положение, он понял, что именно изуродованная рука Лаумы могла спасти его!
Но скрывая довольной улыбки, он придвинул свой стул ближе к Лауме и обнял ее за плечи.
— А ты что думаешь об этом? — спросил он, скользя рукой вниз по боку Лаумы, крепко прижимая к себе ее плечи. — Почему ты ничего не говоришь? Не держи так руку. Ты хочешь показать свою силу? Думаешь, я не согну ее? Я не такой слабый, — и, как бы играя, он схватил Лауму за руки, стараясь разогнуть их. — Что это? Почему ты не выпрямляешь эту руку? А, ты думаешь, я не разогну ее? Ну, попробуем!
Вскочив со стула, он схватил обеими руками больную руку Лаумы. Нажимая одной рукой на локоть, он другой тянул за кисть вбок, навалившись на плечо девушки.
Старые Гулбисы испуганно переглянулись, а Лаума, краснея от стыда и боли, стиснув зубы, пыталась вырваться.
— Пусти… — вскрикнула она; на глазах ее показались слезы. — Отпусти, не ломай! — Лаума вдруг застонала от боли и вырвалась. Прижав к груди изувеченную руку, она склонилась на стол, опираясь на другую руку и еле сдерживая рыдания.
Эзеринь выпрямился во весь свой маленький рост, состроил зверскую физиономию, точь-в-точь как герои гангстерских кинофильмов, и, заставив себя порывисто дышать (что должно было означать высшую степень взволнованности), стиснув зубы, прошептал:
— Вот, значит, как? Ах, вот как? Калеку хотели подсунуть?
— Успокойся же, Альфонс! — Гулбиене вскочила и, поглаживая плечи Эзериня, пыталась усадить его. — Ничего особенного нет, немного задето сухожилие. Она все может делать. Понемногу совсем поправится. Врач сказал, что рука будет сгибаться.
— Ах, ничего особенного? — передразнил он ее. — Только немного не гнется? Для вас это, конечно, ничего не значит, а мне?.. Подумайте сами — мне, которому придется прожить с ней всю жизнь! — Он затопал ногами и закричал: — Вы меня хотели обмануть! Сухорукую сосватать! На что она мне нужна? Что у меня, богадельня, что ли? Оставьте меня в покое, не подходите! — Он сердито оттолкнул Гулбиене. — Вы меня больше не задобрите! Я увидел, я понял, почему вы меня так уговаривали жениться! Но я теперь этого ни за что не сделаю!
Он, как безумный, схватил с вешалки пальто и шапку и, не надевая их, выбежал из комнаты. В несколько прыжков он сбежал с лестницы, и за ним сердито громыхнула захлопнутая калитка. На улице он сразу успокоился. Улыбаясь, надел пальто, шляпу, ощупал карманы — не выронил ли чего, и направился к трамвайной остановке.
«Теперь в город, к друзьям. Вот потеха-то будет!..»
Он заранее веселился, представлял себе, как друзья посмеются над забавным приключением, и даже заторопился от нетерпения.
Ему стало легко и приятно, будто он избежал большой опасности.
«Завтра откажусь от регистрации брака. Вот смеху-то будет!..»
И он засмеялся, но не очень громко, потому что вблизи расхаживал полицейский, — еще примет за пьяного…
***
Первое время после происшедшей катастрофы Лаума чувствовала себя счастливой. Ее не покидала радостная мысль, что ее миновало что-то гадкое и опасное. Даже не верилось, что ей не надо связывать свою жизнь, свою судьбу с чужим, отталкивающим человеком. Она чувствовала себя как муха, каким-то чудом вырвавшаяся из паутины, в которой она запуталась. Во время переполоха, поднявшегося сразу после ухода Эзериня, Лаума не в силах была скрыть свою радость. В ее мозгу мелькали веселые, даже чуть легкомысленные мечты, жизнь снова стала светлее и легче, в будущем опять виделось что-то прекрасное и радостное. Даже ее теперешняя работа — сбор белья на пароходах — казалась легче и приятнее. Пусть! Она уже не станет терзаться от подозрений посторонних людей, спокойно и безразлично будет переносить двусмысленные шутки моряков и приставания какого-нибудь нахала. Что значили эти мелочи в сравнении с тем страшным, унизительным положением, которого ей так неожиданно удалось избегнуть!
Эзеринь, уходя, назвал ее калекой. Пусть! Как хорошо, что у нее не сгибается рука! Именно ей она обязана своей свободой. Лица родителей были мрачны. Из-за чего они волнуются и кричат? Из-за несостоявшейся сделки…
Волнение Гулбиене достигло той степени, когда человек не может обойтись без энергичных движений и громких криков. Первым, на кого излился ее гнев, оказался муж.
— Ты тряпка! Ты теленок! У тебя что, язык отсох? Не мог сказать этому лоботрясу, чтобы он еще не считал себя свободным! Если бы я была мужчиной, я бы его не выпустила. Встала бы в дверях и сказала: «Потише, молодчик! Не спеши!..» Поговорили бы с ним часик-другой — уломала бы! А ты что? Теленок теленком! Еще отец называется!
— А что же я мог сделать? Удерживать насильно? Потом стыда не оберешься; скажут, жениха силком ловили.
Сообразив, в каком она оказалась смешном положении, Гулбиене почувствовала жгучий стыд, и из ее глаз неудержимо полились слезы. Плача, она не переставала кого-то бранить и обвинять. Вспомнив о прямой виновнице всех неудач — изуродованной руке Лаумы, она снова загорелась злобой. Заливаясь слезами, она визжала:
— А ты, дрянь такая, не смогла скрыть свое уродство! Зачем тебе нужно было затевать с ним возню? Где тебе устоять против мужской силы? Ну, теперь насидишься в девках. Жди, когда тебя кто-нибудь захочет взять.
И вдруг Гулбиене завыла, как волчица, на самых высоких нотах.
— Что ты комедию ломаешь?! — вышел из терпения Гулбис. — Соседи услышат, невесть что подумают.
— И-и-и-и! — выла старуха. — Какой стыд! Какой позор! Жених сбежал от невесты! И-и-и-и! Вот до чего тебя довели книги! Читай, доченька, читай…
В приступе внезапной злобы она схватила лежавшую на столе библиотечную книгу и кинула в Лауму. Книга пролетела мимо и упала на пол, так что разорвалась обложка. Лаума молча подняла ее. Несмотря на происходящее, она чувствовала себя хорошо…
И весь долгий вечер, пока раздавались крики и вой старой фурии, девушка мысленно торжествовала. Пусть мать пошумит. Если придется перенести только это — можно сказать, что ей дешево досталась свобода.
***
Эзеринь у Гулбисов больше не показывался. Вездесущие, всеведущие соседи некоторое время пошептались, посмеялись и мало-помалу забыли случай со сватовством Лаумы. Происходили новые события: люди разводились, мужчины обольщали чужих жен, кто-то повесился, какой-то бродяга отравился денатуратом, автомашина задавила любимую собаку домовладельца Клейна… В центре внимания оказались бродяга и собака.
Гулбиене целыми днями простаивала у лохани с бельем, Лаума ходила в порт, отец таскал на мельнице мешки и по вечерам выпивал с приятелями. Дома вечерами было тоскливо; разговаривали мало, в молчании Гулбиене чувствовался непрестанный упрек.
Прошло несколько недель, и Лаума с тревогой почувствовала, что вся эта история будет иметь и другие последствия. Она ничем не выдавала своего беспокойства, только иногда задумывалась о своем положении: а что, если это произойдет? С новой силой вспыхнула ненависть к Эзериню. Но она еще надеялась…
Прошел еще месяц… Полная тревоги и забот, выполняла Лаума свою повседневную работу, а соседи думали, что она не может примириться с утратой… счастья.
Она не знала, что делать. Кое-что она слышала о всяких медицинских средствах. Знакомые девушки, сплетничая друг про друга, упоминали иногда имена каких-то женщин, которые помогали в таких случаях, но Лауму эти разговоры не интересовали. Теперь она пожалела о своем равнодушии. Знать хоть бы одну такую женщину… Сколько это могло стоить? Вероятно, не мало. Денег у нее не было, да и просить не у кого. Обратиться к Эзериню, еще раз унизиться перед ним Лаума была не в состоянии.
Так жила она, не находя выхода, понимая, что каждый лишний день все больше усложняет положение.
В это время ей стали приходить в голову мысли о смерти. Эти страшные, пугающие мысли все больше овладевали ею. Вот выход, в котором не было ничего унизительного, — наоборот, она бы посмеялась над всеми превратностями судьбы. Ночами, натянув одеяло на голову, она испытывала какое-то жуткое удовольствие от страшных мыслей. Она представляла себя мертвой. Как все сочувствовали ее несчастной судьбе! Даже мать плакала, поняв свою вину. Но в тот момент, когда ее опускали в могилу, появлялся Волдис… И… и… тогда ей хотелось жить! Она чувствовала себя глубоко несчастной и украдкой плакала, стиснув зубами подушку…
А время шло. Ее мучили приступы тошноты, еда казалась противней. Иногда Лаума смотрелась в зеркало, не заметны ли какие-нибудь признаки. Долго ли ей удастся скрывать свое положение? Она дрожала при мысли о неизбежном объяснении с матерью и обо всем остальном. Она ломала голову над тем, как сообщить обо всем матери, но не в силах была что-нибудь придумать,