Часть. «Дорога немного длинная»




 

Глава 9

 

Два дня я шла с Эдди, наши попытки как-то объясняться напоминали игру в шарады, и, глядя на гримасы друг друга. мы хохотали как безумные. По дороге выслеживали кроликов, обычно безуспешно, собирали съедобные корешки и травы, а больше всего просто радовались жизни. Что за наслаждение, когда рядом такой человек, как Эдди: сильный, заботливый, сдержанный, остроумный — человек, обладающий всеми качествами, свойственными обычно пожилым аборигенам, но наделенный к тому же некой особой твердостью характера и основательностью, вызывающими уважение при первом же знакомстве. Чем больше времени мы проводили вместе, тем меньше я понимала, как можно употреблять слово «примитивный» со всеми его изощренными уничижительными оттенками, говоря о людях, подобных Эдди. Если истинно цивилизованная личность непременно таит в себе болезнь — не помню, кто это изрек, — то Эдди и людей его склада, конечно, нельзя считать цивилизованными. Так как главное, что поражало в Эдди, — его душевное здоровье и цельность, его «самодостаточность». Эти свойства Эдди так бросались в глаза, что не оценить их мог только слепец.

Все вокруг внезапно переменилось. Наводящие страх провалы и ложбины страны дюн остались далеко позади. Перед нами расстилалась широкая равнина, похожая на пшеничное поле: вся она до подножия скалистых шоколадных гор и хребтов поросла желтой травой. Внизу на склонах бледно-зеленый и желтый спинифекс и такого же цвета кустарник еще цеплялись за жизнь, но, чем выше, тем безжалостней наступали на них голые камни. Деревья теснились лишь в узких промоинах, то тут, то там монотонность желтизны нарушала высившаяся в одиночестве голая красная дюна. Яркая зелень проглядывала только в долинах и глубоких ущельях, и над равниной и горами вздымался бездонный жгуче-голубой купол. Ко мне снова вернулось ощущение пространства, неоглядного, пронизанного светом безграничного пространства.

Но после того, что случилось, после охватившего меня ~ безумия, после пережитого напряжения мне очень хотелось поговорить с кем-нибудь по душам. Хотя мучившие меня растерянность и страх сменились бурной радостью, душевное равновесие не вернулось. Вера в себя не вернулась. Мне казалось, что я хожу по краю пропасти. Мне нужно было обрести свое обычное состояние духа и как-то осмыслить все происшедшее. Треть намеченного пути осталась позади, Глендл, советник общины в Пипальятжаре, был первым и, может быть, последним другом, которого мне предстояло еще встретить. Я очень хотела повидаться с ним, рассказать на своем родном языке о том, что пережила. Но Эдди твердил, что Глендл «уходил». Позднее я заметила, что он часто добавлял в конце предложения слово «уходил», обозначая таким образом направление, поэтому беспокоилась я совершенно напрасно. Но в те дни мысль, что я не застану Глендла, буквально не давала мне покоя.

Когда Эдди шел чуть позади, я чувствовала, что он смотрит на меня с недоумением, чувствовала, как его изумленный взгляд впивается в мой затылок, и будто слышала его голос: «Что творится с этой женщиной? Почему она все время беспокоится, все время спрашивает: „Эдди, а Глендл сейчас в Пипальятжаре, сейчас он в Пипальятжаре?“»

— Глендл у-у-у-у-хо-хо-хо-дил, — говорил Эдди и махал в воздухе маленькой ручкой.

Произнося эти слова, он каждый раз поднимал брови и удивленно таращил глаза, придавая своему лицу выражение комичной серьезности, но мне было не до смеха. Я отворачивалась и шла дальше: у меня дрожал подбородок, в глазах стояли слезы, я боялась, что два ручья вот-вот потекут по щекам, и мне не хотелось, чтобы Эдди видел, в каком я состоянии.

Пожалуйста, Глендл, будь на месте, пожалуйста, будь на месте, мне необходимо выговориться, сказать всю правду. Мне нужен друг, мне, как никогда, нужен друг. Пожалуйста, Глендл, пожалуйста, будь на месте.

Вечером мы разбили лагерь в трех милях от Уинджелинны, родного поселения Эдди. Он ушел домой за вещами, а я осталась в лагере. Вернулся Эдди с ржавой консервной банкой, он принес в ней флакончик с жидкой мазью, флакончик с таблетками аспирина и какую-то траву. Ах да, он еще захватил красный свитер.

На следующее утро мы направились в сторону Пипальятжары, я очень нервничала, Эдди пел. Я не сверяла дорогу с картой и понятия не имела, сколько нам предстоит пройти. Вдруг справа от себя я увидела сарай из листового железа. Наверное, я неотрывно смотрела вперед и поэтому не сразу его заметила. На стенах сарая красовались детские каракули и рисунки.

Неужели это школа? В Пипальятжаре, по-моему, нет школы или есть? Глендл, кажется, единственный белый в Пипальятжаре, а может быть, нет? Я стояла и хлопала глазами. Сарай совершенно сбил меня с толку. Я не могла вспомнить, действительно ли рисунки на стенах означают, что это школа. И понятия не имела, стоят мои домыслы чего-нибудь или нет. Сарай тем не менее очень походил на местную школу. Ну конечно, это школа, что же еще. Кто-то подошел к двери, помедлил и зашагал мне навстречу, скручивая на ходу папиросу. Молодой человек выглядел как завзятый хиппи, но заговорил со мной вежливо, хорошо поставленным голосом:

— Здравствуйте, а мы вас ждем. Как добрались? У меня перехватило дыхание. Я была готова броситься ему на шею, пасть ниц, станцевать джигу. Он говорил по-английски! Но я все еще не знала, в своем ли я уме. И если нет, мне очень не хотелось, чтобы он об этом догадался. Поэтому я, не отвечая, смотрела на него во все глаза, а по моему искаженному, беззащитному лицу расползалась кривая бессмысленная улыбка.

— Глендл?

— Сверните за угол, там стоят автофургоны, Глендл в одном из них.

Молодой человек улыбнулся и предложил мне закурить. Я так стеснялась своих трясущихся рук и так боялась выдать себя неуместным словом или неловким движением, что молча покачала головой и пошла дальше, раздумывая, не удивило ли его мое странное поведение.

А потом меня осенило: в этих местах никому нет дела, в своем ты уме или нет. Поскольку безумие здесь — нечто вполне обыденное, а те, кто тут живут, сами давно немного тронулись. Незнакомые люди появляются в этих местах настолько редко, что никого не интересует, в своем они уме или нет.

Фургон Глендла я узнала мгновенно. Кто еще во дворе перед своим домом повесит на дереве несколько колокольчиков, звенящих от ветра? На единственном дереве в округе и, конечно, мертвом. Притом что никакого двора нет и в помине, только невидимая демаркационная линия, отделяющая каждое человеческое жилище от остального мира. Глендл вышел мне навстречу, мы обнялись, потом снова обнялись, потом снова, и, так как у меня отнялся язык, я занялась верблюдами, а потом мы втроем вошли в дом и приступили к священному австралийскому ритуалу чаепития. И тогда слова посыпались у меня изо рта, как горох из дырявого мешка, я говорила не помню что на благословенном родном языке, не умолкая ни на минуту. Говорила или смеялась.

Это состояние радостного опьянения длилось четыре дня. Глендл оказался необычайно гостеприимным, чутким и добрым хозяином. Он даже отдал мне свою постель с хрустящими простынями, а сам вместе с Эдди устроился рядом с фургоном. Он клялся, что предпочитает спать на свежем воздухе, что только по лености не доставляет себе почаще это удовольствие, и я поверила ему. И с благодарностью согласилась. Я, правда, уже успела привязаться к своему спальному мешку, но все-таки не устояла перед таким соблазном, как кровать. Дигжити была вне себя от радости.

В тот вечер чай приготовил Глендл. Эдди разбил лагерь в стороне от фургонов, и пожилые аборигены то и дело приходили повидаться с ним, а заодно перекинуться словом с Глендлом и со мной. Эти старики и старухи вновь привели меня в изумление. Их негромкая речь поминутно прерывалась веселым смехом, но вели они себя безупречно. И я очень жалела, что недостаточно понимаю питджантджару — язык здешних аборигенов. Я различала повторявшееся слово «верблюд» и догадывалась, о чем идет речь, но смысл разговора от меня ускользал. Могу только сказать, что в тот вечер было рассказано немало увлекательных историй про верблюдов.

День проходил за днем, а поток гостей не иссякал: кто-то заглядывал поздороваться, кто-то одолжить кружки и котелок, выпить за компанию чашку чая, поделиться своими огорчениями, попросить совета, потолковать о политике. Все это было очень приятно, но я совершенно не могла понять, как Глендл умудряется справляться со своей работой в такой обстановке. К тому же чиновники заваливали его ворохом циркуляров и ведомостей, а он терпеть не мог бумажную канитель. Должность советника общины в чем-то довольно привлекательна, хотя по существу это неблагодарная работа. Советник обязан прежде всего контролировать раздачу денег членам общины, что делается обычно через магазин, где аборигены предъявляют чеки и получают продукты по сниженным ценам. Вырученные деньги расходуются по указанию Совета аборигенов на приобретение необходимых для общины товаров. Скажем, грузовиков или оборудования для бурения артезианских скважин. Советник согласовывает деятельность различных ведомств, например здравоохранения и образования, и служит посредником между правительственными учреждениями и аборигенами. Немудрено, что на него со всех сторон валятся шишки, потому что аборигены не задумываются о том, что такое бюджет, как и почему к ним поступают деньги, а чиновники не имеют ни малейшего понятия об укладе жизни аборигенов.

Глендл рассказал мне, что в работе советника есть еще одна мучительная сторона. Ни один белый не может постигнуть до конца особенности мира аборигенов, и, чем больше белые узнают об аборигенах, тем яснее представляют себе, какая пропасть лежит между знанием и пониманием. Проходит обычно немало лет, прежде чем советник начинает разбираться во всех тонкостях своей работы, а к этому времени от его пыла уже не остается и следа. Иногда старики аборигены принимают советников в члены своего племени. Советники надеются, что это поможет им сблизиться с аборигенами, научит лучше их понимать. И они, конечно, не ошибаются, но тогда возникают новые проблемы. Став членом племени, советник оказывается в трудном положении, потому что долг по отношению к новым собратьям требует одного, а государственная служба — другого, и выполнить эти противоречивые требования, оставаясь честным человеком, очень нелегко.

Советник лучше осведомлен о возможных последствиях тех или иных действий аборигенов, и стремление защитить их вносит дополнительные трудности в его работу. Но отказ от роли заступника обрекает его на положение наблюдателя, и тогда ему ничего не остается, как изредка давать советы и позволять аборигенам совершать грубые ошибки, так как хорошо известно, что единственный способ научить аборигенов поддерживать отношения с миром белых, — это предоставить им возможность делать подобные ошибки. Не всегда же окажется рядом добросердечный чудак, готовый в любую минуту прийти на помощь и служить буфером между ними и белыми. В конце концов аборигены должны научиться ходить на своих ногах. Другого пути нет.

А Глендл… Глендл устал, дошел до предела. Попытки изменить что-то по существу вопреки сопротивлению правительства — без денег, без помощников, без оборудования — временами доводили его до отчаяния и полного изнеможения. Он страстно любил эту страну и ее людей, он относился к аборигенам с искренним уважением, и они платили ему тем же, и все-таки работа советника мало-помалу пожирала его, как пожирает почти каждого, кто длительное время пытается защищать права аборигенов где-нибудь в далеком поселении или в судебных инстанциях. На этом пути всегда оказывается слишком много препятствий. Успехи так мизерны, так ничтожны, а сделать нужно неимоверно много.

В отличие от других поселений Пипальятжаре повезло: здесь находились аборигены одного племени. Поэтому они не страдали от жестоких стычек, неизбежных между враждующими группами или отдельными представителями разных племен. В Австралии каждое племя аборигенов издавна жило в окружении нескольких иноплеменных соседей. С одними завязывались важные хозяйственные и культовые связи, с другими складывались враждебные отношения, иногда из-за давних раздоров, иногда из-за несходства обычаев и верований. Но ответственные правительственные чиновники, конечно, не принимали во внимание исторически сложившиеся взаимоотношения племен, когда организовывали первые поселения. Здесь, в Пипальятжаре, благодаря однородности населения конфликты не приводили к столкновениям, так как существовали общеплеменные законы и традиционные способы разрешения споров. Это поселение первоначально было организовано в противовес Уинджелинне, ставшей одним из центров горнодобывающей промышленности. Многие считали, что создание Пипальятжары приведет к возникновению других поселений и вокруг Уинджелинны вырастет несколько городков-спутников.

Такой принцип организации поселений очень важен, так как помогает аборигенам избавиться от гнета государственной машины там, где наиболее остро ощущается вторжение западной цивилизации в их жизнь, — в миссиях и поселках, созданных правительством. В этом новшестве есть, правда, некоторый оттенок движения вспять: аборигены добровольно возвращаются к издавна сложившемуся образу жизни, на издавна принадлежавшую им землю, где они могут исполнять древние обряды и передавать накопленные навыки и знания своим детям. Но в то же время они могут использовать, если пожелают, привлекательные для них достижения западной цивилизации. Жизнь в таких удаленных поселениях создает наиболее благоприятные условия для сохранения самобытности и национальной гордости аборигенов и сводит почти на нет противоборство двух различных культур. Эти поселения обычно довольно сильно различаются между собой. Иногда это примитивные стоянки без малейших признаков материальной культуры западного мира, включая даже такие предметы, как ружья, а иногда поселки, располагающие целым рядом современных удобств по выбору аборигенов. Здесь может быть взлетно-посадочная полоса, артезианский колодец, радио, фургоны с медицинским и школьным оборудованием, где работают один или несколько белых учителей. Движение за создание такого рода поселений сейчас распространяется среди коренного населения Австралии повсюду, где политическая обстановка оставляет для этого малейшую возможность.

В Пипальятжаре я узнала, что питджантджара борются за возвращение своей земли, которую они вынуждены сейчас арендовать у правительства. Сначала старики даже слышать об этом не хотели. В их представлении земля владеет людьми, а не люди землей. Аборигены верят, что когда-то, в незапамятные времена, их предки, наделенные необыкновенной силой и могуществом, исходили всю землю вдоль и поперек. Эти существа ничем не напоминали теперешних людей: одни были полулюди-полуживотные, полулюди-полурастения, другие воплощали в облике человека стихийные силы природы — огонь, например, или воду. Передвижения героев определили ландшафт страны, и земля бережет их силу, о чем свидетельствуют сохранившиеся следы странствий героев: священные или особо приметные места, где происходили важные события. Сейчас частицы прежней силы передаются аборигенам, связанным особым образом со священными местами, которые они обязаны охранять и защищать. Этнографы называют подобные верования тотемизмом, то есть древнейшей формой религии, основанной на представлениях о сверхъестественных связях людей с какой-либо группой животных, растений или явлений природы. При этом люди, живущие на определенной территории, хорошо знают обряды и легенды своего места обитания и уверены, что некоторые виды деревьев, скалы или другие творения природы обладают чудодейственной магической силой.

У аборигенов существует четкое представление, кому поручено беречь и охранять землю. «Владение» землей, вернее, ответственность за землю передается по наследству как по отцовской, так и по материнской линии. Аборигены могут также притязать на землю, где они родились или были зачаты, существуют и другие более сложные отношения между отдельными кланами, разделяющими общие заботы о той или иной части страны.

Сложные обряды, выполняемые членами клана, поддерживают их связь с прошлым, сохраняют узы между землей и ее законными хранителями. У аборигенов есть особые обряды приумножения, помогающие сохранять изобилие растений и животных и благополучное сосуществование всего живого на своей земле (а следовательно, во всем мире); есть обряды инициации мальчиков (знаменующие признание их мужчинами); обряды, помогающие поддерживать здоровье и благополучие всей общины, и многие другие. Все эти до мелочей продуманные правила и законы, вся накопленная веками мудрость сберегаются с незапамятных времен, передаются от поколения к поколению и не теряют своей живительной силы благодаря строго соблюдаемым обрядам. Каждый член общины знает обряды, принятые в той местности, где он живет, и преисполнен уважения к священным местам, принадлежащим племени (вернее, к священным местам, владеющим их племенем).

Обряды — это воплощение связи аборигенов с землей. Лишившись земли, аборигены теряют возможность сохранять в неприкосновенности свои обряды и перестают понимать, в чем смысл и суть их жизни, перестают понимать, кто они такие.

Для стариков и старух племени питджантджара проблема владения землей или аренды земли просто не существовала, и я думаю, что правительственные чиновники даже отдаленно не представляют себе, почему. Сама мысль, что землей можно владеть, казалась этим старым людям такой же нелепой, какой показалась бы нам возможность владеть звездой на небе или воздухом.

Попытка коротко рассказать о том, как аборигены представляют себе устройство мира, ничем не отличается от попытки изложить за несколько минут основы квантовой механики, не говоря уже о том, что я не являюсь специалистом в этой области. Но помимо всего прочего даже самые тщательные этнографические исследования не могут дать представления о совершенно особом отношении аборигенов к своей земле. Земля для них — всё, земля — это их законы, их моральные установления, это основа основ их существования. Оторванные от земли, они становятся тенью самих себя. Перестают быть людьми. Аборигенов нельзя отделить от земли. Потеряв землю, они теряют себя, свою душу, свою культуру. Вот почему движение за возвращение аборигенам права владения землей приобрело сейчас такое значение. Лишая аборигенов земли, мы, белые, становимся повинными в культурном и в данном случае расовом геноциде.

В тот вечер Глендл, как обычно, замесил тесто — яйца, молоко, зараженная жучками пшеничная мука грубого помола — и приготовил на ужин блины, невероятно тяжелое блюдо, вызывавшее резь в желудке после первых двух кусков. Иногда он клал свою адскую смесь в кастрюлю, ставил в печь и называл это месиво суфле.

Дело в том, что Глендл пытался ввести в рацион жителей Пипальятжары муку грубого помола, но все его усилия оказались тщетными. После вторжения белых в Австралию основой питания аборигенов постепенно стали пшеничная мука тонкого помола, чай и сахар, и, хотя Глендл не так уж свято верил в чудотворные свойства муки грубого помола, неполированного риса и бутербродов с соевым маслом, рекомендуемых доктором Сузуки, он видел, что аборигены мрут как мухи от диабета, недоедания и сердечных заболеваний, и старался хоть немного оздоровить их диету. Аборигены же терпеть не могли муку грубого помола. Поэтому Глендл распорядился смешивать ее с мукой тонкого помола и продавать в местном магазине. Но аборигены все равно терпеть не могли эту муку. В конце концов несколько стариков пришли к Глендлу и сказали, что пусть он, Глендл, ест, что хочет, а они предпочитают вернуться к мягким пресным лепешкам. Полное поражение. Хотя нет. Одна старуха сохранила верность блинам Глендла.

Мы провели много вечеров в долгих задушевных беседах. Постепенно у меня появилось ощущение, что я восстала из пепла, я уже могла понять, что важно, а что нет, могла навести порядок в своей голове, в своей душе. И я заговорила о Рике. Меня по-прежнему тяготила необходимость встречаться с ним, и на беднягу Глендла излился бурный поток моего негодования. Однажды после особенно многословных, ядовитых и бессвязных жалоб он задумчиво посмотрел на меня и сказал:

— Все так, конечно, но ты упускаешь из виду одно очень важное обстоятельство. Рик — твой верный друг. Он очень много для тебя сделал. И, как бы ни сложились ваши отношения, не забывай, что ты сама попросила его принять участие в этом путешествии, он не навязывался тебе в компанию. Ты хочешь получить фотографии, но не желаешь терпеть присутствие фотографа — чепуха какая-то.

Видит бог, рассуждения Глендла не отличались необыкновенной глубиной, но они отрезвили меня. После этого разговора я перестала терзаться из-за Рика и «Нэшнл джиогрэфик», и мой гнев постепенно утих.

Я чувствовала себя так непринужденно в гостях у Глендла и узнавала каждый день так много нового, что у меня появилось сильное искушение остаться у него до конца года, иными словами, провести лето в Пипальятджаре и тронуться в путь, когда спадет жара. К тому же мне еще многое хотелось обдумать. Я, например, условилась встретиться с Риком в Уарбертоне и понятия не имела, как к этому отнесутся в «Нэшнл джиогрэфик». Их недовольством, впрочем, можно было пренебречь, но в Пипальятджаре не хватало хорошего корма для верблюдов, они объедали какие-то неподходящие кусты, и у них начался жуткий зеленый понос. Я не находила себе места от беспокойства, мне хотелось бежать без оглядки, и страх за верблюдов пересилил в конце концов желание побыть с друзьями.

Нас двоих Эдди ни на мгновение не выпускал из поля зрения. Меня и мое ружье. Он очень плохо видел, с трудом мог прицелиться, но не расставался с ружьем ни на минуту. Я радировала Рику и договорилась, что он привезет точно такое ружье в Уарбертон. По вечерам, когда я уходила взглянуть на верблюдов, Эдди непременно сопровождал меня, он вскидывал на плечо ружье и что-то напевал себе под нос. Мне это… ну, наверно, льстило — приятно, когда тебя так старательно охраняют. Однажды вечером нам встретилась группа женщин. Костлявая старуха в выцветшем платье, болтавшемся на ней, как на вешалке, отделилась от других и нерешительно остановилась футах в восьми впереди нас. Эдди покосился на нее и радостно' ухмыльнулся. Они вежливо и с большим достоинством поздоровались друг с другом, их глаза сияли, рты улыбались. Я не понимала, о чем они говорят, но мне показалось, что Эдди встретил старую приятельницу, может быть, женщину, с которой вместе вырос. Мы пошли дальше, а он все улыбался какой-то особенно счастливой улыбкой. Я спросила, кто эта женщина, Эдди обернулся ко мне с сияющим лицом и сказал:

— Это Уинкича, моя жена.

Он произнес эти слова с гордостью, с нескрываемой радостью. Никогда прежде я не видела, чтобы муж и жена так откровенно проявляли свои чувства. Я была поражена до глубины души.

Встреча Эдди с женой была первым эпизодом из многих других, убедивших меня, что вопреки авторитетным утверждениям этнографов — белых мужчин — чернокожие женщины занимают достойное место в обществе соплеменников. Сферы деятельности мужчин и женщин у аборигенов строго разграничены, что совершенно естественно при их образе жизни, но усилия тех и других направлены на решение одной и той же задачи — выжить и одинаково уважаемы. Ловкие и проворные собирательницы, женщины играют более заметную роль в добывании пищи, чем мужчины: аборигену-охотнику лишь изредка удается добыть кенгуру. У женщин существуют свои особые обряды, заботы о земле тоже в значительной мере лежат на их плечах. Мужчины выполняют свои обряды, они следят за соблюдением законов, хранят знания, накопленные племенем, произносят заклинания, для чего используют священные предметы — тжуринги. И если у нынешних аборигенов появилось представление о неравенстве полов, то они обязаны этим в первую очередь своим белым завоевателям. Невозможно даже отдаленно представить себе, насколько отличается положение чернокожих женщин в Алис-Спрингсе от положения черных женщин в Пипальятджаре.

Я помню миф одного из племен Западной Австралии, и, хотя мне не удалось проверить, насколько достоверно его содержание, звучит он весьма правдоподобно. Когда-то в давние времена власть в племени принадлежала женщинам. Они производили на свет потомство, защищали своих соплеменников, помогали им сохранять жизнь, так как умели находить пищу, и, естественно, занимали в племени более высокое положение, чем мужчины. Женщины, кроме того, владели знаниями и прятали их в пещере, известной им одним. Мужчины сговорились и решили похитить знания, чтобы сравняться с женщинами. (Дальше явный сбой.) Женщины узнали об их планах, но не захотели защищать свое достояние, так как поняли, что притязания мужчин справедливы и ради сохранения мира и согласия надо им уступить. Женщины позволили мужчинам похитить знания, и мужчины владеют этим даром до сих пор.

Я спросила Эдди, не хочет ли он дойти со мной до Уорбертона — соседнего поселения в двухстах милях к западу от Пипальятджары. И была горько разочарована, когда он сначала не согласился: заявил, что слишком стар для таких прогулок. Что у него к тому же нет подходящих ботинок, хотя эту проблему я могла бы легко разрешить, купив ему ботинки в местном магазине. Но я подумала, что он справедливо напомнил о своем возрасте. Такому глубокому старику, наверное, в самом деле не под силу ходить пешком по двадцать миль в день. Конечно, у меня есть Баб, и Эдди мог бы ехать на нем верхом. Я поделилась своими сомнениями с Глендлом, но он рассмеялся и уверил меня, что Эдди ходит лучше нас обоих. Глендл не сомневался, что Эдди пойдет со мной, он видел, как засверкали глаза старика, когда я с ним заговорила, и, по мнению Глендла, мне просто невероятно повезло, так как Эдди пользуется большим уважением среди своих соплеменников. На следующее утро Эдди сказал, что решил все-таки пойти со мной. Ему нужно было кое-что приобрести перед дорогой, поэтому мы отправились в магазин и купили новые башмаки, носки и кусок брезента для Уинкичи. Магазин представлял собой обычный довольно тесный сарай из оцинкованного железа, где торговали предметами первой необходимости: чаем, сахаром, мукой, иногда фруктами и овощами, лимонадом, одеждой, посудой. Запасы пополнялись раз в две недели: из Алис-Спрингса приезжал автофургон или прилетал маленький самолет.

На следующее утро все было готово, и мы тронулись в путь. В Пипальятжаре я рассталась с изрядной частью багажа, тюки уменьшились, грузиться стало легче. На протяжении всего путешествия я при каждом удобном случае избавлялась от лишных вещей, пока не осталось только самое необходимое. Глендл сделал мне царский подарок, специально заказанный в Алисе: маленькие полиэтиленовые мешочки с белым вином и несколько пачек сигарет. Эдди взял с собой только консервную банку с лекарствами. Я уже давно заметила, что его мучает боль в плече. Я решила, что у него артрит, но утром в день отъезда, когда заболевший Глендл лежал в постели, а мы с Эдди бегали около верблюдов и пытались что-то еще доделать, с Эдди заговорил какой-то старик. Потом они оба отошли в сторону ярдов на пятьдесят, и Эдди, не обращая внимания ни на меня, ни на тех, кто пришел нас проводить, наклонился над большим котлом, а старик принялся размахивать над ним руками, растирать ему плечо и делать какие-то странные телодвижения. Я вошла к Глендлу и спросила, что все это означает. Глендл объяснил, что таким образом нанкари (врач-абориген) готовит Эдди к предстоящему путешествию. Он сказал, что нанкари, может быть, сумеет извлечь из плеча Эдди камешек, загнанный туда кем-то из врагов. Через пять минут Эдди вернулся и показал мне извлеченный из плеча камешек.

Аборигены часто заболевают и даже умирают только от того, что им кажется, будто в них что-то загнали. Когда с аборигеном случается такая беда, он должен обратиться за помощью к нанкари. Это его единственная надежда на спасение.

И хотя я не в силах перепрыгнуть через барьер привычных понятий о возможном и невозможном, у меня нет ни малейших сомнений в том, что нанкари лечат своих соплеменников столь же успешно, как западные врачи — своих. Недаром белые медицинские работники с более широким кругозором трудятся сейчас рука об руку с нанкари и повивальными бабками, пытаясь справиться-с заболеваниями и недугами, косящими аборигенов.

Бесконечные попытки снова и снова что-то проверить и последние предотъездные хлопоты, как всегда, довели меня до полного изнеможения, тем не менее стоило нам оказаться за пределами Пипальятжары, как уже через пять минут ритмичный шаг верблюдов, подбадривающий звук колокольчиков за спиной и сознание, что Эдди рядом, вернули мне душевное равновесие.

Мы остановились в Уинджелинне и потратили около часа на прощание с друзьями. А мне не терпелось тронуться в путь — как я ни старалась, я все еще не могла вырваться из тенет своих западных привычек. Наконец все необходимые слова были произнесены, и под полуденным солнцем мы зашагали по дороге. Но едва прошли около мили, как нас нагнала машина с какими-то юнцами, полчаса ушло на болтовню. Скорей, скорей, скорей! Опять тронулись, снова машина, и так без конца. К вечеру Эдди сказал, что ему нужно питури: аборигены жуют это растение, похожее на табак. Он указал на долину, разрезавшую гряду гор в одной-двух милях от дороги. И вот мы уже молча идем по безмолвной, пышно цветущей земле. Эдди собирает питури, я наблюдаю за ним. Смутное беспокойство и тревога, грызущие меня из-за исковерканного дня, постепенно стихают, и мы оба отдаемся поискам питури. Долина была такой красивой, такой молчаливой, что мы не проронили ни слова, пока с почтением ступали по ее земле. Увы, как только мы с ней расстались и вновь оказались под лучами кровожадного закатного солнца, сжигавшего мое лицо, хоть я и надвигала шляпу как можно ниже, раздражение вернулось. Меня раздирало двоякое отношение к времени, и, как я ни билась, как ни пыталась покончить с этим наваждением, все усилия оказывались тщетными. Я знала, на чьей стороне правда, но другая, неправая сторона отчаянно цеплялась за жизнь. Организованность, систематичность, аккуратность. Пустые, никому не нужные слова. «Боже правый, — твердила я себе, пытаясь распутать клубок собственных мыслей, — если так пойдет дальше, мне понадобится еще много месяцев, чтобы добраться до океана. Ну и что из этого? Будто я участвую в марафоне, в чем, собственно, дело? Эти дни, пока Эдди рядом, наверняка окажутся самыми лучшими за все путешествие, так растяни их, дура несчастная, растяни. Да… но… а как же намеченный график?» И так без конца.

Душевная смута не утихала весь день, но постепенно я успокоилась, потому что доверилась Эддиному представлению о днях и часах. Он научил меня отдаваться потоку времени и выбирать для каждого дела подходящую минуту — научил радоваться настоящему. И я подчинилась ему.

Через несколько дней я сделала заметные успехи в питджантджаре, хотя по-прежнему не понимала беглую речь. Как ни странно, это нисколько нам не мешало. Просто удивительно, как легко человеческие существа понимают друг друга, когда между ними не стоят слова. Нас объединяло наслаждение окружающим миром, и ничто не могло объединить нас теснее. Эдди учил меня подражать пению птиц, подолгу разглядывать холмы, мы вместе смеялись над гримасами верблюдов, вместе охотились, отыскивали съедобные травы и корешки. Иногда мы пели, вместе или поодиночке, иногда гоняли один и тот же камешек по дороге, мы не произносили никаких слов и прекрасно понимали друг друга. Эдди размахивал руками и спокойно беседовал сам с собой или разговаривал с холмами, растениями. Посторонние наверняка подумали бы, что мы оба сошли с ума.

В тот вечер мы свернули с дороги: Эдди решил показать мне свою страну. Неделю мы бродили по его земле, и с каждым шагом он вырастал в моих глазах. Род Эдди поклонялся собаке динго, и ощущение кровной связи с местами, по которым мы проходили, придавало Эдди какую-то особенную силу, переполняло радостью — он чувствовал себя частицей этой земли. По вечерам, когда мы разбивали лагерь, Эдди пересказывал мне древние мифы и предания. Он знал каждый бугорок этой земли как свои пять пальцев. Здесь он был дома, целиком и полностью дома, заодно с каждой травинкой этого просторного дома, и я постепенно заражалась его отношением к окружающему миру. Время перестало существовать, утратило смысл. Мне кажется, что за всю свою жизнь я никогда не чувствовала себя так хорошо, как тогда. Эдди научил меня различать звуки и следы на земле, не существовавшие прежде для моих глаз и ушей, и я вдруг поняла, какое единение царит на этой земле. Она перестала казаться мне дикой, я увидела прирученную землю, изобильную, приветливую и щедрую для всех, кто сумеет увидеть ее такой, как она есть, сумеет слить свою жизнь с ее жизнью. Многие белые, работавшие в Австралии, испытывали глубокое изумление, когда понимали, какое значение имеет для аборигенов земля, какое место она занимает в их жизни. В одном из писем Толи недавно писал: «Здешняя земля обладает особым могуществом, особой силой, эта ее особенность разными способами дает о себе знать в аборигенах и, как я чувствую, скажется на мне тоже. В ней постоянно видится что-то новое, она кажется неистощимой. А вот как ее использовать, каждый должен решить сам».

Я вспоминаю сейчас эти дни как время радостного покоя. Но их очертания размыты, все они будто слились в один. Разделить их я не могу. Я отчетливо помню какие-то происшествия, но не имею ни малейшего представления, когда и где они произошли. Конечно, я довольно скоро убедилась, что хитрецу Эдди легче пройти пятьдесят миль, чем мне десять. Когда я уставала, он давал мне пожевать питури; на вкус это нечто в высшей степени омерзительное, но действует поразительно: кажется, что пробежать тысячу ярдов — сущие пустяки. Эдди сжигал веточки каких-то кустарников, смешивал золу с питури и жевал, скатывая во рту шарик. Иногда он приклеивал этот шарик за ухом, оставляя его на потом, как жевательную резинку. По вечерам я предлагала ему вино, но он со смехом отказывался и изображал пьяного старика. Он говорил, что каждому нравится свое: мне — вино, ему — питури.

К моей великой радости, Эдди не пытался командовать верблюдами. Верблюды слушаются одного хозяина (или хозяйку) и не признают посторонних. Тем более что я обращалась с каждым из них, как с хрустальной вазой, недопустимо баловала их и тряслась над ними, а Эдди, конечно, никогда бы не стал относиться к ним с такой нежностью. Недаром за все время нашего путешествия я обиделась на Эдди единственный раз, когда ему захотелось проехать минут десять на верблюде, для чего я дважды приказала Бабу лечь — сначала, чтобы Эдди мог влезть на него, а потом, чтобы слезть, — и едва мы прошли пешком около мили, как эту процедуру пришлось повторить. Эдди, конечно, тоже обиделся: он совершенно не мог понять, зачем нужны и ко мне относились с искренней симпатией. Однажды мы, разбили лагерь по соседству с небольшой стоянкой, где рядом с артезианским колодцем жило, наверное, не больше, двадцати аборигенов. Мы часами сидели около чьей-нибудь хижины, болтали, ели пресные лепешки и пили прохладный, очень сладкий чай. Аборигены — прямо из котелка, я, на правах гостя, — из жестяной кружки. В чае плавали куски теста, так как в этой же кружке размешивали муку с водой, когда готовили лепешки. Но меня это нисколько не смущало. Я уже научилась совершенно иначе относиться к тому, что ела или пила. Пищу, безразлично какую, кладут в рот, поскольку для ходьбы нужны силы, вот и все. Я могла есть, что угодно, и ела, что угодно. Заодно я перестала мыться ввиду явной бесполезности этой процедуры и потому источала зловоние, что меня ничуть не смущало. Даже Эдди, не отличавшийся чрезмерной чистоплотностью, как-то раз посоветовал мне вымыть лицо и руки. В чем я усмотрела излишнее чистоплюйство, и его нежелание пить из одной кружки с Дигжити я тоже воспринимала как чистоплюйство.

Мы с наслаждением шли по дикой пустыне и без всякого удовольствия по дороге, где-то и дело сталкивались со странными животными, именуемыми туриста



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: