Глава двадцать четвертая 14 глава. Эти люди стали "чудаками", ибо не желали терять в земной жизни свою человечность




Эти люди стали "чудаками", ибо не желали терять в земной жизни свою человечность; они восприняли в полном объеме естественнонаучный образ мышления, потому что хотели достичь духовной стадии человечества, которая без него невозможна.

Я не смог бы приобрести подобных воззрений, если бы встретился с этими душами как физическими личностями во время их земного бытия. Для узрения их индивидуальностей в духовном мире, в котором мне раскрывалась их сущность, а благодаря этому и многое другое, мне была необходима та чуткость душевного взора, которая легко теряется, когда пережитое в физическом мире скрадывает или, по крайней мере, ослабляет то, что должно быть пережито чисто духовно.

В своеобразии появления этих душ в моем земном бытии я должен был видеть нечто, предназначенное судьбой для пути моего познания.

Но о чем-либо, связанном со спиритизмом, при этом отношении к душам в духовном мире не может быть и речи. В отношении духовного мира ничто не имело для меня значения, кроме действительного духовного созерцания, о котором я позже говорил в моих изданных антропософских сочинениях. Для медиумического общения с умершими как венская, так и веймарская семья были слишком здоровы.

Что касается этого вопроса, я всегда интересовался и такими исканиями человеческих душ, которые относятся к спиритизму. Современный спиритизм — это отклонение от духовного тех душ, которые желают найти дух внешним, почти опытным путем, потому что они уже не могут воспринимать истинное, реальное и подлинное духовным образом. Кто интересуется спиритизмом вполне объективно, не желая что-либо исследовать с его помощью, тот составит себе верное представление о стремлениях и заблуждениях спиритизма. Мои собственные исследования всегда шли по иному пути, чем спиритизм в любой его форме. Именно в Веймаре существовала возможность интересного общения со спиритами, ибо в артистических кругах некоторое время интенсивно изживал себя этот способ искания духовного.

Мое же общение с обеими душами — веймарскую звали Эунике — вливало новые силы в мою "Философию свободы". То, к чему я в ней стремился, является, во-первых, результатом моего философского образа мышления в 80-е годы; во-вторых, — это результат моего конкретного общего прозрения в духовный мир. И, в-третьих, возник приток новых сил благодаря сопережива-нию духовных переживаний этих двух душ. На их примере я видел тот подъем, которым человек обязан естественнонаучному мировоззрению. Однако я видел и страх благородных душ перед вживанием в волевой элемент этого мировоззрения. Такие души отступали в страхе перед этическими последствиями такого мировоззрения.

В моей "Философии свободы" я пытался теперь найти ту силу, которая ведет из этически нейтрального естественнонаучного мира идей в мир моральных импульсов. Я хотел показать, что человек, который осознает себя замкнутым в себе духовным существом — потому что он живет в идеях, проистекающих уже не из духа, а получающих импульсы из материального бытия, — может и для моральной сферы развить интуицию из своего собственного существа. Благодаря этому моральное возжигается в ставшей свободной индивидуальности как индивидуальный этический импульс, подобно идеям естественнонаучного воззрения.

Эти две души не достигли моральной интуиции. И потому они в страхе отступили (бессознательно) перед жизнью, в которой еще не получили широкого распространения естественнонаучные идеи.

Я говорил тогда о "моральной фантазии" как об источнике морального в отдельной человеческой индивидуальности. Разумеется, я при этом не имел в виду нечто не вполне действительное. Напротив, "фантазией" я обозначил силу, которая в отдельном человеке способствует достижению всех областей истинного духовного мира. Для действительного же переживания духовного должны выступить силы духо-познания: имагинация, инспирация, интуиция. Однако первый луч духовного откровения в осознающем себя как индивидуальность человеке вспыхивает благодаря фантазии, далекой от всякой фантастики и являющейся образом духовно-реального. Именно это можно наблюдать у Гете.

Большую часть времени, проведенного в Веймаре, я жил в семье моего веймарского "незнакомого знакомца". Я занимал часть квартиры; фрау Анна Эунике[125], с которой у меня вскоре завязалась самая тесная дружба, бескорыстно заботилась обо мне. Большое значение она придавала тому, что я помогал ей в решении трудной задачи воспитания детей. После смерти Эунике она осталась с четырьмя дочерьми и сыном.

Детей я видел только тогда, когда представлялся для этого случай. И это происходило часто, так как ко мне относились совсем как к члену семьи. Питался я, за исключением завтрака и ужина, вне дома.

Но не я один чувствовал себя уютно в этом семейном кругу. Когда однажды молодые участники собраний Гетевского общества, приехавшие из Берлина, захотели побыть в более уютной обстановке, среди "своих", они пришли ко мне в дом Эунике. И, судя по тому, как они держались, я смело могу утверждать, что в этом доме они чувствовали себя прекрасно.

Здесь любил бывать и Отто Эрих Гартлебен, когда приезжал в Веймар. Гетевский альманах, изданный им, составлен нами именно там в течение нескольких дней.

Из моих собственных больших работ там были написаны "Философия свободы" и "Ницше как борец против своего времени".

Многие из моих веймарских друзей охотно проводили часок-другой у меня, в доме Эунике. Прежде всего мне запомнился Август Фрезениус[126]: с ним я был связан узами истинной сердечной дружбы. С определенного момента он стал постоянным сотрудником архива. До этого он издавал "Дойче литературцайтунг"[127]. Его редакция всеми принималась за образцовую. Многое накопилось у меня на сердце против филологии, какой она была под руководством последователей Шерера. Август Фрезениус заставил меня забыть про мои предубеждения. Он никогда не скрывал, что хочет быть только филологом, настоящим филологом. И филология была для него действительно любовью к слову, наполняющей жизненной силой всего человека; слово было для него человеческим откровением, в котором отражается вся закономерность Вселенной. Кто хочет прозреть все тайны слова, тот должен познать все тайны бытия. Поэтому филолог должен обладать универсальными знаниями. Соответственно применяемые, верные филологические методы могут, исходя из совершенно простого, бросить свет на широкие и важнейшие сферы жизни.

Фрезениус показал это на одном примере, чрезвычайно заинтересовавшем меня. Этот вопрос мы часто обсуждали, прежде чем он изложил свои мысли в коротком, но содержательном очерке в "Гетевском ежегоднике".

До этого открытия, сделанного Фрезениусом, все, кто занимался объяснением гетевского Фауста, заблуждались относительно одного замечания Гете, сделанного им Вильгельму фон Гумбольдту[128]за пять дней до смерти. "Концепция "Фауста", — говорил Гете, — стала для меня ясной в юности, более шестидесяти лет тому назад, с салюго начала (von vornherein); дальнейшее же развитие виделось менее подробно". Комментаторы восприняли слова "с самого начала" так, будто у Гете сразу возник план всего "Фауста", а затем он разрабатывал частности. Того же мнения придерживался и мой дорогой учитель и друг Карл Юлиус Шрёэр.

Если признать правильность этого взгляда, то окажется, что "Фауст" — это произведение, сложившееся в главных своих чертах еще в молодости Гете. Из этого следовало бы, что душевный склад Гете позволял ему работать исходя из одной общей идеи и что эта работа, при условии непоколебимости самой идеи, продолжалась шестьдесят лет. Открытие Фрезениуса неопровержимо вскрыло всю неправильность этого утверждения. Он показал, что Гете никогда не употреблял слова "с самого начала" в том смысле, какой приписывали ему комментаторы. Он говорил, например, что прочитал книгу "с самого начала", остального же не читал. Слова "с самого начала" употреблялись им только в пространственном смысле. Тем самым было доказано, что комментаторы "Фауста" ошибались и что Гете говорил не о существовавшем "с самого начала" плане "Фауста", а только о том, что в молодости ему были ясны первые части и разработаны некоторые дальнейшие детали.

Благодаря правильному применению филологического метода многое из гетевской психологии стало более ясным.

Меня удивило тогда, что это открытие, которое стало известным после опубликования в "Гетевском ежегоднике" и могло принести дальнейшие результаты для понимания гетевского духа, произвело весьма слабое впечатление именно на тех, кого более всего должно было заинтересовать.

С Фрезениусом можно было говорить не только о филологии. Все, что волновало тогда современников, все, что происходило интересного в Веймаре или вне его, становилось содержанием наших долгих бесед. Мы часто встречались и горячо спорили о многом, что, впрочем, не нарушало гармонии наших отношений, ведь мы были убеждены в серьезности наших воззрений. И мне очень больно вспоминать, что моя дружба с Фрезениусом тоже дала трещину из-за недоразумений, возникших у меня в связи с архивом Ницше и фрау Фёрстер-Ницше. Мои друзья не могли представить себе картины происшедшего. И я не мог дать удовлетворяющего их объяснения, потому что, собственно, ничего особенного и не произошло. Причиной были утвердившиеся в Ницшевском архиве иллюзии, которые и вызвали недоразумения. То, что я мог сказать по этому поводу, содержится в опубликованных мной позже статьях в журнале "Магазин фюр литератур". Я глубоко сожалел обо всем этом, ведь дружба с Августом Фрезениусом пустила глубокие корни в моем сердце.

Часто вспоминал я еще одного моего друга, Франца Фердинанда Хейтмюллера[129], который тоже присоединился к кругу сотрудников архива, но после Вале, фон дер Хеллена и меня.

В Хейтмюллере изживала себя тонкая, художественно ощущающая душа. Обо всем он судил с точки зрения художественного чувства и был очень далек от интеллектуальности. Атмосфера, царившая в архиве, приобрела благодаря Хейтмюллеру оттенок художественности. Он был автором тонких, изящных новелл и совсем неплохим филологом. И работал он в архиве не хуже других. Он всегда пребывал в своего рода внутренней оппозиции ко всему, что разрабатывалось в архиве, и в особенности к тому, как эта работа понималась. Благодаря ему мы некоторое время живо ощущали, что Веймар некогда был местом духовно активного и возвышенного творчества; теперь же его сотрудники удовлетворялись тем, что для уже созданного устанавливали, придерживаясь буквы, различные прочтения, а в лучшем случае комментировали тексты. Хейтмюллер анонимно описал все, что думал об этом, в "Новом немецком обозрении" С. Фишера, в новелле "Затонувшая Венеция". Сколько было потрачено усилий, чтобы отгадать, кто превратил некогда столь духовно процветающий Веймар в "затонувший город"!

Хейтмюллер жил в Веймаре со своей матерью, чрезвычайно милой дамой. Она подружилась с фрау Анной Эунике и часто бывала у нее, так что я имел удовольствие видеть в доме, где я жил, обоих Хейтмюллеров.

Мне вспоминается еще один друг, который присоединился к моему кругу в первые годы моего пребывания в Веймаре и сблизился со мной; дружба эта не прекратилась и тогда, когда я покинул Веймар и приезжал сюда изредка на короткое время. Это был немецкий художник из Богемии Йозеф Ролечек[130], приехавший в Веймарскую художественную школу. Чрезвычайно симпатичный человек, в беседе с которым охотно раскрывались сердца. Ролечек был сентиментальным и в то же время слегка циничным человеком; с одной стороны он был пессимистом, а с другой — был склонен мало ценить жизнь, в которой, как ему казалось, никакие вещи не стоят даже и пессимизма, поскольку они не имеют ценности. В его присутствии часто говорили о несправедливости в жизни; и в конце концов он пускался в длинные рассуждения относительно того, как несправедливо было отношение света к бедному Шиллеру в сравнении с обласканным уже самой судьбой Гете.

Несмотря на ежедневное общение с этими людьми и постоянный живой обмен мыслями и впечатлениями, я не мог тогда говорить непосредственно о моих переживаниях духовного мира даже с теми, с кем был близок. Я считал, что необходимо осознать, как истинный путь в духовный мир приводит сначала к переживанию чистых идей. И я прибегал к различным формам выражения, указывая на то, что человек, сознательно переживающий краски, звуки, тепло и т. д., в состоянии переживать?также чистые, свободные от влияния внешних восприятий и живущие вполне самостоятельно идеи. И в этих идеях пребывает истинный живой дух. Все остальное духовное переживание в человеке, говорил я тогда, возникает в сознании из этой жизни идей.

То, что я искал духовное переживание прежде всего в переживании идей, привело к недоразумению, о котором я уже говорил: даже близкие друзья, которые не видели в идеях живую действительность, принимали меня за рационалиста или интеллектуала.

Понимание живой действительности мира идей энергичнее всего проявлялось в одном молодом человеке, часто приезжавшем тогда в Веймар, — в Максе Христлибе[131]. В начале моего пребывания в Веймаре я часто встречался с этим ищущим духовного познания человеком. К тому времени он уже прошел подготовительное обучение, чтобы стать евангелическим пастором, сдавал теперь докторский экзамен и готовился к миссионерскому служению в Японии, куда затем и уехал.

Этот человек видел — я бы сказал, вдохновенно, — что жизнь в чистых идеях является в то же время и жизнью в духе, что в мире чистых идей природа озаряется светом познания и материя является лишь видимостью (иллюзией) и что благодаря идеям все физическое бытие обнаруживает себя как дух. Я испытывал глубокое удовлетворение, находя в этой личности столь полное понимание сути духовного. Это было понимание духо-бытия в идеальном. Там дух живет так, что из моря всеобщего идеального духо-бытия еще не могут быть выделены для воспринимающего взора живые творческие духовные индивидуальности. Об этих духовных индивидуальностях я пока еще не мог говорить Максу Христлибу. Это означало бы требовать от его прекрасного идеализма чего-то непосильного. Но с ним можно было говорить об истинном духо-бытии. Все написанное мной до этого времени он основательно изучил. И в начале 90-х годов у меня возникло впечатление, что Макс Христлиб обладает даром проникать в духовный мир благодаря живой духовности идеального, т. е. путем, который я считал самым верным. Что это направление позднее выдерживалось им не вполне, а отклонилось в сторону, — говорить здесь об этом нет надобности.

 

Глава двадцать первая

 

Благодаря вышеупомянутому свободомыслящему политику я познакомился с одним молодым человеком, владельцем книжного магазина. Когда-то этот магазин знал лучшие дни. Было это еще до моего переезда в Веймар, при отце нынешнего владельца. Для меня было очень важно, что магазин издавал листок, в котором помещались обзорные статьи о современной духовной жизни, рецензии на вышедшие в свет литературные, научные и художественные издания. Но это издание пришло в упадок и распространялось из рук вон плохо. Однако мне была предоставлена возможность писать о том, что уже находилось на моем духовном горизонте или только появлялось на нем. Хотя мои многочисленные статьи и рецензии читались немногими людьми, мне было приятно иметь в своем распоряжении листок, в котором я мог печатать то, что считал нужным. Здесь закладывались импульсы, ставшие плодотворными позднее, когда я стал издателем журнала "Магазин фюр литератур", работа над которым обязывала меня интенсивно сопереживать и продумывать события современной духовной жизни.

Так Веймар стал для меня местом, к которому я часто мысленно возвращался в последующие годы, ибо узкие рамки, в которых я вынужден был находиться, живя в Вене, теперь расширились, давая место переживаниям духовного и человеческого, результаты которых обнаружились позднее.

Но все же самым значительным были сложившиеся здесь отношения с людьми. Воспроизводя в последующие годы перед своей душой Веймар и мою тогдашнюю жизнь, я чаще всего обращал духовный взор на одну семью, которая была мне особенно дорога.

Я познакомился с актером Нейфером[132], когда он еще выступал на сцене Веймарского театра. Я оценил в нем прежде всего серьезное, строгое отношение к своему призванию. Он не допускал в своих суждениях о театральном искусстве ничего дилетантского. И это действовало благотворно уже потому, что люди не всегда осознают, что искусство актера должно основываться, подобно, например, музыке, на объективных художественных предпосылках.

Нейфер был женат на сестре пианиста и композитора Бернарда Ставенгагена. Я был вхож в его дом, и поэтому меня принимали радушно и в доме родителей фрау Нейфер и Бернарда Ставенгагена. Фрау Нейфер излучала атмосферу духовности надо всем, что ее окружало. Ее суждения, исходившие из глубин души, чудесным образом оживляли непринужденные беседы, происходившие в этом доме. Все, что она говорила, было продуманно и вместе с тем изящно. В доме Нейферов меня никогда не покидало чувство, что фрау Нейфер поразительным образом стремится к правде при всех жизненных обстоятельствах.

То, что меня здесь охотно принимали, я мог заключить из самых различных случаев. Расскажу здесь об одном из них. Однажды в рождественский вечер ко мне приходил господин Нейфер и, не застав меня дома, оставил мне записку с настоятельной просьбой непременно быть у него на раздаче рождественских подарков. Сделать это было непросто, так как в Веймаре я всегда получал несколько приглашений на вечер. Но я все уладил. Придя к Нейферам, я нашел рядом с подарками для детей красиво упакованный особый рождественский подарок и для себя, ценность которого будет ясна из его предыстории.

Как-то раз я посетил мастерскую одного скульптора, который хотел показать мне свои работы. По правде говоря, то, что я увидел, мало меня заинтересовало. Лишь один бюст, затерявшийся в углу мастерской, привлек мое внимание. Это был бюст Гегеля. В этой мастерской, занимавшей часть квартиры одной пожилой дамы, которая пользовалась в Веймаре большим уважением, можно было увидеть всевозможные предметы, относящиеся к скульптуре. Скульпторы, которые всегда снимали помещение на короткое время, оставляли то, что не хотели с собой брать. Некоторые вещи хранились здесь, оставленные без внимания, уже с давних времен, как этот бюст Гегеля.

Интерес, проявленный мной к этому бюсту, привел к тому, что я стал рассказывать о нем некоторым друзьям, в том числе и Нейферам, и, должно быть, выразил желание приобрести его.

И уже в следующий рождественский сочельник я получил его в подарок от Нейферов. А на другой день за обедом, на который я был приглашен, Нейфер рассказал, как ему удалось достать его.

Сначала он отправился к даме, которой принадлежала мастерская, и сказал ей, что в мастерской видели бюст, который стал бы для него необычайно ценным приобретением. Дама ответила, что подобные вещи имеются в ее доме с давних пор, но она не знает, есть ли среди них "Гегель". Она изъявила готовность показать Нейферу мастерскую, чтобы он сам все рассмотрел. Мастерская была тщательно "исследована", ни один укромный уголок не был оставлен без внимания, но бюст нигде не нашли. Нейфер сильно опечалился, ведь он очень хотел доставить мне радость. Он уже собирался уходить, как тут подошла горничная, услышавшая слова Нейфера: "Да, жаль, что не нашелся бюст Гегеля". "Гегель, — вмешалась она, — не эта ли голова с отбитым кончиком носа, что лежит в комнате для прислуги у меня под кроватью?". "Экспедиция" направилась туда, Нейфер приобрел бюст, а до Рождества оставалось как раз столько времени, чтобы успеть восстановить недостающий кончик носа.

Так я стал обладателем бюста Гегеля, принадлежащего к тем немногим вещам, которые повсюду сопровождали меня. Я любил смотреть на этот бюст (работа Вихмана, 1826), когда погружался в мир гегелевских мыслей. А это случалось часто. Черты лица, являющие собой человеческое выражение чистейшего мышления, — весьма действенные спутники жизни.

Такими были Нейферы. Они были неутомимы в своем желании порадовать человека тем, что наиболее соответствовало бы его существу. У детей, постепенно пополнявших нейферовский дом, была примерная мать. Фрау Нейфер воспитывала их не столько своими поступками, сколько тем, чем она была сама, т. е. всем своим существом. На мою долю выпала радость быть крестным отцом одного из ее сыновей. Каждое посещение этого дома становилось для меня источником внутреннего удовлетворения. Эти посещения повторялись и в более поздние годы, когда, покинув Веймар, я при случае приезжал сюда читать лекции. К сожалению, я давно уже не был в Веймаре и не мог встречаться с Нейферами в те годы, когда на них обрушивались тяжелые удары судьбы. Нейферы принадлежали к тем семьям, на долю которых в годы мировой войны выпали самые большие испытания.

Располагающей к себе личностью был отец фрау Нейфер, старый Ставенгаген. Прежде он занимался практической работой, а затем ушел на покой. Жизнь его была посвящена библиотеке, которую он собирал сам. В этом милом старичке не было и тени самодовольства или высокомерия; в каждом его слове ощущалась бескорыстная жажда знаний.

Взаимоотношения между людьми носили в Веймаре такой характер, что многие, испытывавшие в других местах недовольство, находили себя здесь. И так было не только с теми, кто жил здесь постоянно, но и с гостями Веймара, с удовольствием приезжавшими сюда. Многие чувствовали, что Веймар, в отличие от других мест, был для них чем-то особенным.

Я особенно ощутил это, сблизившись с датским поэтом Рудольфом Шмидтом[133]. В первый раз он приехал на представление своей драмы "Превращение короля". Тогда я и познакомился с ним. В дальнейшем его многочисленные посещения Веймара приурочивались к событиям, собиравшим множество иногородних посетителей. Его стройная фигура с развевающимися кудрями часто мелькала среди гостей Веймара. Его душу прямо-таки влекло к веймарскому образу жизни. Это была ярка выраженная личность. В философии он был приверженцем Расмуса Нильсена. Благодаря этому философу, последователю Гегеля, Рудольф Шмидт прекрасно понимал немецкую идеалистическую философию. Он был одинаково резок как в своих положительных, так и в отрицательных суждениях. Его отзывы, например, о Георге Брандесе[134]были едки, полны уничтожающей сатиры. Когда человек раскрывается в широкой области ощущений, включая антипатию, — в этом есть некий оттенок художественности. На меня подобного рода проявления производили художественное впечатление, ведь я был хорошо знаком с творчеством Георга Брандеса. Особенно меня интересовали его умные статьи о духовных течениях европейских народов, которые свидетельствовали о его широком кругозоре и знаниях.

То, о чем писал Рудольф Шмидт, носило оттенок субъективной правды и пленяло благодаря характерным чертам самого поэта.

В конце концов я всем сердцем полюбил его и радовался его приездам в Веймар. Очень интересными были рассказы Рудольфа Шмидта о его северной родине. Я видел, что основным источником его замечательных способностей были переживания, характерные для жителя севера. С не меньшим интересом я беседовал с ним о Гете, Шиллере, Байроне. О них он рассуждал иначе, чем Георг Брандес. Этот последний во всех своих суждениях был интернациональной личностью, в то время как в Рудольфе Шмидте прежде всего говорил датчанин. Именно поэтому о многом он рассказывал гораздо интереснее, чем Брандес.

В последние годы моего пребывания в Веймаре я сблизился с Конрадом Анзорге[135]и его шурином фон Кромптоном. Конрад Анзорге позднее самым блестящим образом проявил свою художественную одаренность. Здесь я буду говорить только о нашей прекрасной дружбе в конце 90-х годов и о том, каким он мне тогда представлялся.

Жены Анзорге и фон Кромптона были сестрами. Обстоятельства складывались так, что мы встречались друг с другом в доме Кромптонов или в отеле "Русский двор". Анзорге, пианист и композитор, был энергичной артистической натурой. В период нашего веймарского знакомства он сочинял песни на слова Ницше и Демеля[136]. Для друзей, постепенно собравшихся вокруг Анзорге и Кромптона, исполнение нового произведения всегда было праздничным событием.

К этому кругу принадлежал и Пауль Бёлер. Он был редактором веймарской газеты "Дойчланд", более независимого органа, чем официальная "Веймаришер цайт". Появлялись в этом обществе также и другие мои веймарские друзья: Фрезениус, Хейтмюллер, Фриц Кегель и др. Посещал общество и Отто Эрих Гартлебен, когда объявлялся в Веймаре.

Конрад Анзорге вырос в мире музыки Листа. Я не погрешу против действительности, утверждая, что хоть он и считал себя учеником Листа, хранящим верность художественным принципам мастера, но музыка его продолжала жить самостоятельной жизнью и это воспринималось душой как нечто в высшей степени очаровательное. Ибо присущая Анзорге музыкальность имела своим источником изначальное индивидуально-человеческое. Возможно, эта человечность была пробуждена Листом, но очарование ее состояло именно в ее самобытности. Я высказываюсь об этих вещах так, как переживал их в то время; речь не идет здесь о том, как я относился к ним позднее или отношусь теперь.

Благодаря Листу Анзорге был некоторое время связан с Веймаром, но в период, о котором я повествую, душевная связь с ним уже прекратилась. Своеобразие анзорге-кромптоновского круга состояло именно в том, что его отношение к Веймару было совершенно иным, чем у большинства охарактеризованных близких мне лиц.

Последние жили в Веймаре так, как я это описывал в предыдущей главе. Этот же круг вместе со своими интересами стремился выйти за пределы Веймара. И случилось так, что, когда моя веймарская работа подошла к концу и мне предстояло покинуть город Гете, — я сблизился с людьми, для которых жизнь в Веймаре не отличалась своеобразием. В некотором смысле эти люди как бы символизировали окончание веймарского периода моей жизни.

Анзорге, ощущавший Веймар как оковы, сдерживающие его художественное развитие, почти одновременно со мной переехал в Берлин. Пауль Бёлер, редактор самой читаемой веймарской газеты, писал не под влиянием тогдашнего "веймарского духа", а напротив, в силу своего широкого кругозора жестоко критиковал этот дух. Его голос раздавался именно тогда, когда нужно было представить в правильном свете все то, что шло от оппортунизма и духовного измельчания. И случилось так, что он потерял свое место именно тогда, когда стал принадлежать к описанному выше кругу.

Фон Кромптон был чрезвычайно любезной личностью. В его доме мы проводили прекраснейшие часы. Душой общества была фрау Кромптон — остроумная, грациозная личность, озарявшая светом своего существа всех, кто находился рядом с ней.

Весь этот круг пребывал, так сказать, под знаком Ницше. К жизнепониманию Ницше здесь относились как к тому, что должно вызывать величайший интерес. Душевная организация, проявившаяся в Ницше, являлась для этого круга как бы образцом расцвета истинной и свободной человечности. Из числа последователей Ницше, относящихся к этим двум направлениям, наиболее яркой фигурой 90-х годов был фон Кромптон. Мое собственное отношение к Ницше не изменилось при общении с этими людьми. Но поскольку им часто приходилось обращаться ко мне с вопросами о Ницше, свое отношение к нему они приписывали и мне.

Однако нужно отметить, что именно этот круг с пониманием и уважением относился к тому, что стремился познать Ницше. Его жизненный идеал здесь старались пережить с большим пониманием, чем это происходило в других кругах, где "сверхчеловечество" и "по ту сторону добра и зла" не всегда расцветали радостным цветом.

Меня привлекала яркая, заразительная энергия этого общества. Вместе с тем я встречал предупредительное понимание в отношении всего того, что я считал возможным внести в этот круг.

Вечера, озаренные музыкальным творчеством Анзорге, наполненные интересными, нескончаемыми беседами о Ницше, в которых затрагивались важнейшие вопросы о мире и жизни, я вспоминаю с большим удовольствием. Они стали как бы украшением последнего периода моей веймарской жизни.

И когда в этом обществе высказывалось отрицательное отношение к тогдашнему Веймару, это не вызывало чувства досады, ибо то, что проявлялось здесь, вытекало из непосредственного и серьезного художественного ощущения и стремилось проникнуться мировоззрением, центром которого был человек в истинном смысле слова. При этом тон был существенно иным, в сравнении с тем, что я переживал в ольденовском кругу. Там большую роль играла ирония; Веймар, как и другие города, которые они посещали, также рассматривался ими как "человеческое, слишком человеческое". В анзоргекромп-тоновском кругу жило чувство, я бы сказал, более серьезное: как будет дальше развиваться немецкая культура, если такой город, как Веймар, так мало выполняет предначертанные ему задачи?

На фоне подобного общения возникла моя книга "Мировоззрение Гете", которой я завершил свою веймарскую деятельность. Через некоторое время, в процессе подготовки нового издания этой книги я почувствовал, что в Веймаре в способе оформления мыслей для этой книги присутствовали отзвуки того, что внутренне слагалось в этом кругу во время наших дружеских встреч.

В этой книге меньше безличного; и она не получилась бы такой, если бы при ее написании в моей душе не находило отзвук то, что с таким воодушевлением и энергией обсуждалось в этом кругу о "сущности личности". Это единственная из моих книг, о которой я могу так сказать. Все мои книги в истинном смысле слова лично пережиты, но не так, когда собственная личность столь сильно переживает сущность окружающих ее людей.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-09-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: