Он заглянул в ближайшую комнату. Никого. И никакой мебели. Только одна железная кровать без матраса стояла в углу.
Завьялов подошёл к следующей двери. В этой комнате, тоже пустой, стояли какие-то небольшие деревянные ящики: слой нетронутой пыли на полу указывал, что сюда уже давно никто не заходил. В третьей комнате он увидел кое-какую обстановку: стол, несколько табуреток, две кровати с матрасами, но без простынь…
В полном недоумении Завьялов остановился в коридоре. Что за странное здание? Оно напоминало заброшенное общежитие.
— Есть тут кто-нибудь? — громко крикнул Завьялов уже без всякой надежды на отклик. Но он ошибся. Дальняя дверь открылась, и в конце коридора показался человек в пижамных брюках и рубашке с засученными рукавами.
— Что вы кричите? — спросил он довольно недружелюбно. — Кого нужно?
Завьялов так обрадовался, что не обратил внимания на ворчливый тон этого немолодого седого человека.
— Извините, — сказал он, подходя. — Я уже отчаялся найти здесь кого-нибудь.
— Кого надо? — нетерпеливо повторил седой человек.
— Скажите, пожалуйста, что это за здание? Кому оно принадлежит?
— Филиалу озероведческого института.
— Простите, кому?
— О-зе-ро-вед-че-ско-му институту, — по слогам, но с отчётливо прозвучавшей иронией ответил человек, фигурой похожий на юношу, а лицом — на старика.
— А что это значит? — спросил Завьялов. — Чем занимается этот институт?
— Изучением гидрологического бассейна, с вашего разрешения, — ответил старик. И добавил: — За более популярными разъяснениями вам необходимо обратиться в дирекцию. Прошу извинить.
И он повернулся к двери.
— Подождите! — с поспешностью воскликнул Завьялов. — Мне необходимо выяснить… Мне кажется, что это — то самое здание, которое я видел в журнале…
|
— В журнале? — переспросил старик. — В каком журнале?
— Нет-нет, дело совсем не в этом, — торопливо объяснил Завьялов. — Понимаете, я ищу человека, который работает… Вы уверены, что здание принадлежит этому самому… ну, Озероведческому институту? Словом, это точно?
— Ну-ка зайдите в комнату, — с неожиданным радушием пригласил старик и, пошире открыв дверь, сделал лёгкий жест рукой.
В комнате Завьялов увидел стол, покрытый исписанными листами бумаги, открытую чернильницу с опущенной в неё ручкой, небрежно застланную кровать-раскладушку, а в углу — деревянные ящики и брезентовые мешки.
Старик указал Завьялову на единственную табуретку у стола, а сам присел на кровать.
— Ну, а теперь говорите толком, — сказал он. — Какой журнал и что вам нужно. Насколько понимаю, вы не турист?
— Турист? — переспросил Завьялов.
— Очень много их ездит. Но вас, по-видимому, интересует что-то другое.
Завьялов рассказал всё, о чём ему уже столько раз приходилось говорить.
— …И вот случайно я оказался на Таёжном, увидел это здание и… Словом, вы простите меня. Я, кажется, оторвал вас от работы. — Завьялов кивнул на лежащие на столе в беспорядке исписанные листки.
— Что ж, — не сразу ответил старик, — вы не ошиблись. Это здание действительно принадлежало институту, о котором вы говорите. У них тут было что-то вроде клуба. Разумеется, сейчас всё перестроено.
— А институт? Где помещается институт?
— Гм, — пробурчал старик, — вы же сами сказали, что вечером получите сведения.
|
— Да, конечно, простите…
— Видите ли, они размещались здесь временно. Только несколько месяцев. Их перевели сюда, кажется, из Ленинграда. Пока строился спецгородок, они квартировали в городе, а для работы мы уступили им одно из своих зданий. Не это, конечно. Это они сами выстроили. Клуб-времянка. А потом оставили нам в наследство. У нас тут теперь нечто вроде подсобных помещений для экспедиций.
По мере того как старик говорил, его голос становился всё добрее.
— Тогда у меня к вам ещё один вопрос, — сказал Завьялов. — В течение тех нескольких месяцев вам, конечно, приходилось встречаться с работниками института. Ведь вы работали по соседству?
— Как фамилия той, которую вы разыскиваете? — отвечая вопросом на вопрос, спросил старик.
— Миронова.
— Ольга Алексеевна Миронова?
— Вы знали её, знали? — воскликнул Завьялов.
— Оля… Оленька Миронова… — тихо повторил старик, медленно качая головой.
— Она здесь?
— Да, да, конечно, она здесь, близко, их городок всего в десяти километрах отсюда. Только туда не ходит обычный транспорт и нужен пропуск. Вы его, конечно, достанете… Подумать только, Оля!.. Оленька Миронова!..
Еле владея собой, Завьялов посмотрел на часы. Семь. Лукашев вернётся только поздно вечером. Что делать? Пройти эти десять километров пешком и попытаться проникнуть в городок без пропуска? Нет, бессмысленная, глупая затея. Через три-четыре часа всё устроится само собой. Вернётся Лукашев. Может быть, он сумеет помочь ему отправиться в городок тотчас же, ночью. И конечно, соединит его с Олей по телефону.
Чувство радости, огромной, необъятной, такой, какую он уже давно не испытывал, охватило Завьялова. Неужели он нашёл её, нашёл!
|
У него ещё было время расспросить этого симпатичного старика об Оле. В последний, теперь уже действительно в последний раз он будет узнавать о ней со слов другого.
Старик сидел неподвижно, опустив свои длинные, жилистые руки.
— Когда вы видели её в последний раз? — спросил Завьялов.
Старик не ответил. Он точно не слышал обращённого к нему вопроса. И что-то подсказало Завьялову, что его не нужно торопить.
Прошла минута, прежде чем Завьялов решился повторить свой вопрос.
Старик ответил Завьялову уже обычным своим суховатым, даже чуть резким голосом:
— Я не видел её уже два месяца. Но это никакой роли не играет.
— Никакой роли? В чём? Что вы этим хотите сказать?
— Послушайте, — не обращая внимания на его слова, проговорил старик, — давайте познакомимся. Меня зовут Гладышев, Константин Георгиевич Гладышев.
Он протянул Завьялову руку, и тот крепко пожал её.
— А теперь мы отпразднуем нашу встречу, — продолжал Гладышев, — втроём.
— Втроём? — с изумлением переспросил Завьялов.
— Ну да. Вы, я и она.
Не дав Завьялову опомниться, Гладышев молча вышел из комнаты. Через две-три минуты он вернулся с перекинутым за спину брезентовым мешком.
Он успел переодеться, сменил пижамные штаны на брюки, заправленные в сапоги, и спустил закатанные рукава рубашки.
— Пошли! — сказал он голосом, исключающим возражения.
Пикник в тайге
Обойдя здание, они через несколько минут оказались в тайге.
Здесь царил полумрак, и чем дальше углублялись они в тайгу, тем темнее становилось вокруг. Гладышев молча шагал впереди, не оборачиваясь, точно заранее знал, что Завьялов покорно следует за ним. Вскоре они вышли на небольшую поляну — клочок земли, свободный от буйных зарослей. Тесно стоявшие деревья, снизу прикрытые кустарником и травой, окружали их со всех сторон. Где-то поблизости журчала невидимая речка или ручей. Квадрат серого неба висел над головой, и ветер гнал по нему рваные облака.
— Ну вот, здесь, — сказал Гладышев, — останавливаясь и опуская на траву свой мешок.
Он присел на корточки, запустил в мешок руку и вынул оттуда бумажный сверток.
— Это рыба, — сказал он, развёртывая бумагу, в которой оказались две средних размеров форели. — А это картошка, — деловито объявил он, снова запуская руку в мешок и извлекая несколько картофелин. — Это соль, это котелок, это ложки, это водка.
Вытаскивая из мешка свои богатства, он поочерёдно перечислял их. Расправив опустевший мешок, Гладышев расстелил его вместо скатерти.
«Зачем я пошёл за ним? — мысленно спрашивал себя Завьялов. — Вот странный старик!»
— У вас есть складыш? — спросил Константин Георгиевич.
— Что?
— Перочинный нож. Так называют его в Сибири. Нет? Держите. — Он вынул из кармана большой складной нож с деревянной ручкой. — Почистите картошку. И наполните котелок. Вода рядом. Сумеете?
— Я бывший военный.
— Тем лучше.
«Зачем я пришёл сюда? К чему? — снова спросил себя Завьялов. — Надо было сразу же в том помещении поблагодарить Гладышева, извиниться и уйти». Но теперь сделать это уже было поздно. К тому же его не оставляла мысль, что судьба старика каким-то образом связана с Олей.
Он взял котелок и пошёл на шум ручья. Вскоре он увидел его. Казалось, кто-то с большой силой нагнетает быструю и шумную струю воды, в ручье кувыркались мелкие камушки, а вокруг тех, что побольше, вскипала пена. Не так-то просто было подойти к воде. Для этого надо было спуститься с довольно высокого, обрывистого берега. Завьялов начал спускаться, зажав в одной руке котелок, в котором громыхали три большие картофелины, а в другой складной нож, оступился, упал и с трудом удержался на самом краю ручья, едва не свалившись в воду.
«Чёрт знает что! — раздражённо думал он. — Зачем всё это мне понадобилось? Эти картофелины, этот нелепый спуск, ручей, тайга… Мне же надо спешить в город!..»
— Ну как, готово? — донёсся до него голос Гладышева.
— Сейчас! — откликнулся Завьялов и, раскрыв складыш, стал поспешно чистить картофель.
Очистив первую картофелину, он опустил её в воду. Вода была до того холодна, что Завьялов отдёрнул руку. Но когда опустил её снова, вода показалась очень приятной.
Завьялову уже давно, очень давно, с детских лет, не приходилось сиживать вот так у лесного ручья, опустив руку в быструю воду.
Он вернулся, пробираясь сквозь заросли, чувствуя запах дыма от костра.
— Ну, давайте сюда картошку, — сказал хлопотавший у костра Гладышев. Он и тут не терял времени даром: почистил рыбу, развёл костёр, вбил в землю две рогатины, укрепил на них перекладину для котелка. Не оборачиваясь, он протянул руку, взял у Завьялова котелок и укрепил над огнём.
— Ну вот, — сказал Гладышев, опуская в воду картофель, — скоро будем есть уху.
— Спасибо, Константин Георгиевич! — решился наконец сказать Завьялов. — Но, боюсь, у меня очень мало времени. Надо возвращаться в Тайгинск. Поставьте себя на моё место… Я не могу тратить столько времени…
— На то, чтобы съесть уху в моей компании? — закончил Гладышев. — Но я вовсе и не думал занимать вас только своим обществом. Я обещал, что мы будем втроём, и я сдержу свое обещание.
— Константин Георгиевич, это какая-то мистика.
— Мистика? Ну, что вы! Я, гидролог, наипрозаичнейший человек, — и мистика! Нет, дорогой мой, нет, какая уж там мистика!.. То, что я вам хочу рассказать, — это самая что ни на есть реальность. Такая, от которой с жизнью можно проститься…
Гладышев взял прут, в расщепленный конец которого была воткнута ложка, и стал помешивать в котелке.
— Так вот, — сказал он, — мы здесь изучаем Таёжное. Озеро это сложное и неповторимое… Только вы не думайте, что мы здесь сидим и какими-то отвлечёнными материями занимаемся. Разумеется, наша задача — комплексное исследование. Однако именно мы помогли разработать условия и гидрологический режим огромного водохранилища. Пусть бы попробовали без нас строить электростанции!
Гладышев помолчал, потом усмехнулся.
— Впрочем, это к делу совершенно не относится. Просто у меня выработался защитный рефлекс. Приезжают к вам, знаете ли, туристы, слушают, а потом спрашивают этак вежливо: «Скажите, пожалуйста, а какое практическое значение имеет ваша деятельность? Конечно, очень интересно знать, какая, скажем, температура воды в озере и как происходит формирование её химического режима. А вот скажите, что это даёт практически?..» Вот тогда мы им выкладываем и про погоду, и про то, как помогаем искусственному разведению рыб на рыбозаводах, как собираемся начать изучение не только Таёжного, но и всех озёр и водохранилищ Сибири. Но я увлёкся, извините. Я совсем другое хотел сказать. Есть одно непременное условие для работы у нас. Её надо любить. Вы можете возразить, что любви достойна любая полезная профессия. Может быть. Но есть работы, которые можно выполнять и без любви. А нашу — нельзя. Иначе чего ради человек будет годами жить на безлюдных берегах рек и озёр? Вы понимаете — годами! Это не экспедиция, не временная, пусть длительная командировка, это вся жизнь! Всю жизнь — ветры, снега, льды. Всю жизнь перед тобой только вода и лёд. Это можно или любить, или ненавидеть. Те, кто ненавидит, сюда не придут. Приходят те, кто любит. Кто не боится ветров, не хнычет, когда ледяная вода сводит руки, кого не берёт морская болезнь — вам ведь приходится по многу суток проводить на катерах в море… Так я думал, пока к нам на работу не приехал Андрей Андреевич Востряков. Он был гидролог, собирался писать кандидатскую диссертацию на материалах исследования Таёжного. Должен вам сказать, что я человек одинокий, жена моя и спутница во всех скитаниях скончалась пять лет назад. Ну вот, Вострякова и поселили ко мне в комнату, чтобы, как говорится, не скучно было, — скорее я сам на это напросился…
Завьялов смотрел на него с недоумением. «Какое всё это может иметь отношение к Оле?» — подумал он и взглянул на часы. Гладышев заметил это и сказал:
— Вы, как я вижу, недоумеваете. Но не торопитесь. Она появится в своё время… — Он поглядел на котелок, в котором начала слегка пузыриться вода, и продолжал: — Этот Андрей Андреевич был странный. Даже сейчас, после всего, что произошло, я не мог бы сказать со всей определённостью, что он за человек. Впрочем, нет, теперь мне все ясно. Но тогда он мне очень понравился. Мы, знаете, тут уже все друг к другу пригляделись, попривыкли. А он приехал из Сибирска, свеженький, чистенький, домашний такой, весёлый, молодой — года тридцать два ему было самое большее… Ну, живя в одной комнате, всё друг о друге узнаешь быстро. И я уже на второй день звал, что Андрей Андреевич окончил институт семь лет назад, потом работал в областном управлении гидрометеослужбы. Вот, собственно, и вся его биография. И я узнал её, повторяю, очень быстро. Сначала он всё восторгался здешней природой. Вы, конечно, знаете: местные люди любят напускать таинственность, много говорят о непостижимости Таёжного, о его суровости, называют морем, ну и так далее. Всё это Востряков хорошо знал. Он не упускал случая лишний раз восхититься озером. И это тоже нам нравилось. Мы-то давно разучились восторгаться по таким, ну как бы это сказать, чисто декоративным поводам, считали, что восторги — удел туристов. Но видеть, что наш брат специалист сохранил такую непосредственность восприятия, — это всем было приятно.
Не помню, с чего всё началось… Может быть, с того, что он стал со мной советоваться, нельзя ли срок его работы над диссертацией с двух лет сократить до одного года. «Иначе, — воскликнул он, — мне придётся торчать здесь целых два года!» Он произнёс всё это с такой искренностью, что мне трудно передать вам то чувство, которое охватило меня при этих словах. У них был богатый, многообразный подтекст. Во-первых, из этих слов следовало, что все мы здесь «торчим» и что это для нас, людей замшелых и примитивных, естественно. А вот ему не только постоянная работа здесь, но даже мысль о ней, перспектива временно остаться с нами представляются невыносимыми. Во-вторых, из слов Вострякова вытекало, что его, в сущности, ничто, кроме диссертации, не интересует, да и само содержание её важно лишь постольку, поскольку она обеспечит ему кандидатскую степень. Я слушал Вострякова и думал: странный молодой человек! Кто он такой? Наивен или попросту неумён, настолько неумён, что даже не осознаёт оскорбительный для всех нас смысл своего восклицания? Или настолько самоуверен, что не допускает и мысли о том, что мы можем сомневаться в его превосходстве, в его праве на особое положение и особую, отличную от нашей судьбу?
И вот размеренное течение нашей жизни было нарушено приездом того института, который вы разыскиваете. Впрочем, насколько я знаю, это был не весь институт, а какая-то его часть, лаборатория. Работали они засекречено, дом, который мы им отдали, обнесли оградой… Однако секреты секретами, а места наши уединённые, все люди на виду, и в их клубе мы бывали часто… Однажды Востряков говорит: «Можно, я гостью приведу?» Вечером является с молодой женщиной, в шубке явно нездешнего покроя, но в валенках. Она протягивает мне руку и называет себя. Это была Миронова Ольга Алексеевна.
Гладышев взял прут со вставленной в него ложкой, зачерпнул из котелка, подул, попробовал, положил туда что-то, покачал головой…
Завьялов насторожился. Было такое чувство, будто кто-то с силой надавил на его плечи. Он подался вперёд, боясь пропустить хотя бы слово.
— Она сняла свою шубку, — продолжал Гладышев. — Давно уже я не видел таких привлекательных женщин. Её не портил даже шрам на виске. Глаза большие и внимательные, волосы назад зачёсаны… Вам, конечно, смешно слушать, как я её расписываю, ведь мне шестьдесят четыре года. Но я не мог не заметить её привлекательности. Скажу больше: мне показалось очень естественным то, что я вижу их вместе, Ольгу Алексеевну и Вострякова. Не сердитесь, я рассказываю всё как было. Оба они молодые, красивые… Не помню, говорил ли я вам, что и в нашем коллективе немало женщин работает. Или пригляделись мы друг к другу, или впрямь наша работа — то на воде, то на льду — накладывает свой отпечаток на наружность человека, но только, повторяю, мне показалось естественным, что с Андреем Андреевичем появилась именно такая женщина, как Ольга Алексеевна. Она посидела у нас недолго, я чай вскипятил… Потом Андрей Андреевич пошёл её провожать до автобуса — она в то время ещё в городе жила. Возвращается взволнованный, восторженный. «Понравилась?» — спрашивает. «Что ж, отвечаю, скрывать не буду…» Тут он мне начинает рассказывать о ней: какая, мол, великолепная биография: бывшая фронтовичка, лётчик, два боевых ордена. И в то же время такая женственность, такая мягкость. Ну, сами понимаете, какие слова находит мужчина, когда ему нравится женщина…
Он подбросил сухие сучья в костёр и продолжал:
— То, о чём я вам рассказываю, происходило в феврале этого года. Прошло ещё немного времени, и в нашу глушь стали доходить сведения о том, что было в Москве. На партийном съезде. Жизнь моя сложилась так, что мне всегда приходилось работать вдали от крупных культурных центров, в маленьких, но сплоченных коллективах. Ни я, ни моя жена в прошлые годы непосредственно не пострадали, если иметь в виду все эти беззакония и репрессии. Но решения съезда я принял всем сердцем, потому что они не только положили конец беззакониям, они новую большую перспективу для народа открыли… Я понимал, чувствовал, что теперь и в мою жизнь входит что-то новое. А вот Андрей Андреевич Востряков воспринял решения съезда совсем по-иному. Он и до сих пор жил так, будто его всё время что-то подхлёстывало. Только не в смысле работы, а… ну, как бы вам это объяснить?.. Его всё время точно сверлила мысль, что он опаздывает куда-то, тратит больше, чем нужно, времени на то, что является для него не главным, преходящим. По вечерам он долго и с пафосом говорил мне, что мы живём теперь в такое время, когда талантливым людям открыты все пути, что нельзя тратить лишней минуты и что он завидует Ольге Алексеевне, которая занята такой важной, ответственной работой, к которой постоянно приковано внимание правительства. Ему хотелось как можно скорее разделаться с диссертацией. Я внимательно слушал его и старался понять одну всё время ускользающую от меня мысль. Я никак не мог постигнуть, что именно имеет в виду Востряков, когда говорит о своём будущем, о том, что начнётся после того, как он «разделается» с диссертацией. Иногда мне казалось, хотя я старался убедить себя в обратном, что Востряков торопится совсем не потому, что жаждет приняться за новую, важную работу, за главное дело своей жизни, но лишь для того, чтобы поспеть, именно поспеть к какому-то большому пирогу, который теперь, когда доступ к нему открыт всем, могут съесть без него. Меня коробило и то, что, говоря о работе Ольги Алексеевны, Востряков восхищался совсем не смелостью, не самоотверженностью этой женщины, которая — мы хорошо знали это — рисковала своей жизнью, работая над неисследованными сортами топлива. Он восхищался тем, что её работа имела, так сказать, первостепенную государственную важность. Признаюсь, в то время я всё ещё хорошо относился к Вострякову и не хотел истолковывать его слова, его устремления в плохом для него смысле. Я старался убедить себя, что для него, молодого, полного энергии человека, в какой-то степени естественно стремиться к бурной деятельности. Чтобы посвятить свою жизнь работе здесь, на пустынных берегах, и находить в ней радости, надо иметь особый характер или быть таким стариком, как я… Мне удалось убедить себя в этом.
И тогда я сделал то, чего никогда себе не прощу: стал помогать ему писать диссертацию. Да, я не только обсуждал с ним научные проблемы или делился своим многолетним опытом. Я просто стал многое делать за него самого… На словах всё это выглядит отвратительно, но, может быть, вы поймете меня. Я одинок, этот человек был вдвое моложе меня. Он мог бы быть моим сыном. Мы жили с ним в одной комнате. У меня было достаточно свободного времени. Сначала я сделал для него конспект главы. Потом написал тезисы. Затем увлёкся сам, — раньше я никогда не писал научных работ, был чистым практиком, а теперь стал развивать на бумаге свои мысли: за сорок лет работы у меня накопилось достаточно интересных наблюдений… Андрей всё это читал. Потом говорил, что должен забыть прочитанное, отвлечься от него, иначе невольно начнет повторять мои мысли. Я убеждал его, что это опасение нелепо, что неважно, кто первый сказал «э‑э», важно то, что это делается для науки, для пользы дела… ну, и так далее. Словом, получился фарс. Андрей как будто отказывался, требовал, чтобы я прекратил работу, а я настаивал, убеждал его пользоваться её результатами. Кончилось тем, что мы пришли к молчаливому соглашению. И теперь он уже не садился работать, пока не видел очередных исписанных мною листов…
Да, тогда мне казалось, что в моей жизни появилась новая цель — воспитание молодого учёного. Было и ещё одно немаловажное обстоятельство. Я люблю своё дело. Верю, что мы, я и мои товарищи, приносим большую пользу стране. Однако я практик, на звание учёного не претендовал. Почему же, думал я, не помочь другому человеку стать учёным, опубликовать научный труд, — разве важно, за чьей подписью он будет напечатан?.. Будет только хорошо, если появится ещё один энергичный, устремлённый пропагандист изучения рек и озёр. От этого выиграем все мы, выиграет моё любимое дело.
— Вот вы, — усмехнулся Гладышев, — сидите и с раздражением думаете, что я опять ушёл в сторону, навязываю вашему вниманию собственную жизнь вместо того, чтобы говорить о самом важном для вас… Но подождите. Я ничего не забыл… В то время мне не раз приходилось встречать Олю. Она очень приветливо ко мне относилась и каждый раз говорила, в каком восторге от меня Востряков, как хорошо он ко мне относится и сколь многим мне обязан. И я, зная, что Ольга Алексеевна нравится Вострякову, зная и о том (чего только не будешь знать, живя с человеком бок о бок!), что их отношения не развиваются и как бы застыли на стадии «доброго знакомства», тоже старался в меру сил хорошо отзываться об Андрее. Я старался усилить её интерес к нему… Старый дурак!
— Ну, вот, а теперь я подхожу к концу… Впрочем, подождите, — Гладышев взглянул на бурлящий котелок и положил туда рыбу. — Сейчас уха будет готова.
— После, после! — нетерпеливо проговорил Завьялов. — Прошу, продолжайте!
— Что ж, давайте продолжать. Я уже говорил, что летом мы организуем научные экспедиции на катерах и с помощью аппаратуры производим исследования. Некоторые из них, такие, например, как изучение дна, длятся по нескольку месяцев. А зимой мы выходим на лёд, — ведь Таёжное зимой замерзает. Что мы там делаем? Многое. Опускаем под лёд вертушки для изучения течений, их скорости и направлений, измеряем на разных глубинах температуру, активность проникающего через лёд солнечного света… Ну, и многое другое. В экспедицию, о которой я сейчас хочу рассказать, мы отправились в марте: я, Востряков и Воронихин, наш гидробиолог. Нам предстояло прожить месяц или полтора — словом, до начала весны, когда оставаться на льду будет уже опасно. С помощью товарищей мы погрузили на трёхтонку ящики с инструментами, необходимое оборудование для метеостанции, продовольствие, постельные принадлежности. К автомашине прикрепили поставленную на сани будку, в которой нам предстояло жить, попрощались с товарищами, Ольга Алексеевна тоже пришла нас проводить. Нередко экспедиции подобного рода уходят по льду за сотни километров от базы. Нам предстояло выполнить более простое задание и расположиться всего в двух с половиной, в трёх километрах от берега. Прибыв на место, мы установили наш домик-будку, выгрузили оборудование. Машины ушли, и мы остались на льду втроём…
Вы знаете, единственное спасение, когда находишься в подобных экспедициях, — это работа. Иначе с ума сойдёшь. Для меня всё это уже давно было аксиомой, я вообще не знаю, что такое скука. За свою жизнь мне довелось принять участие в десятках подобных экспедиций. А вот Востряков был новичком. Поэтому я старался, чтобы у него было как можно меньше времени для отдыха, кроме, конечно, сна. Поначалу Андрей был настроен очень бодро. Он показал хорошую сноровку, когда мы утепляли наш домик, то есть попросту обкладывали его вырубленными из снега брусками, а потом обмазывали снежурой, ледяной жижей. Ну вот, пока мы прорубили прорубь, укрепили дом, установили метеооборудование, воткнули мачту и подняли на ней флаг, прошёл день. Наутро начались трудовые будни. Мы прожили на льду более полутора месяцев. А потом и произошло то самое…
Это случилось весной, когда оставаться на льду было уже небезопасно. Нам предстояло свернуть экспедицию и возвратиться на берег. В тот день наш гидробиолог Воронихин с утра пошёл на материк, чтобы договориться о присылке машин и прочих деталях нашего возвращения. Мы остались с Востряковым вдвоём. Через час-другой подул верховик. Ветров в этом крае вообще явно больше, чем надо. Одна горная чего стоит! Это вроде новороссийской боры, если слыхали про такую. Обычно дикий ветер налетает внезапно и мгновенно достигает огромной силы. Я сразу почувствовал его приближение. Сначала ветер не превышал силы среднего, этак пятнадцать — двадцать метров в секунду, положение было ещё вполне терпимым. Но это я вам своё собственное ощущение передаю, я, повторяю, ко всему привык. А вот для нового человека даже позёмка на озёрном льду — штука довольно мрачная. Представляете себе, всё окутывает белесая мгла, а ветер дует и воет всё сильнее, сильнее. Я уж вам говорил, что наша экспедиция расположилась недалеко, в ясную погоду берег хорошо виден, да и мы оттуда — как на ладони. Это играло немалую психологическую роль для Вострякова, успокаивало его. Но когда подул верховик, берег заволокло снежной мглой, и казалось, что вокруг тебя никого нет на многие сотни километров, а под тобой — бездонная водяная пучина, вот тогда настроение моего товарища изменилось. Он помрачнел, насупился, забился в дальний угол будки и испуганно глядел на дверь, сотрясаемую порывами ветра, прислушиваясь и оживляясь, когда казалось, что ветер утихает. Но я-то знал, что это — только начало и что, утихнув на миг, ветер тут же ударит с удвоенной силой.
Конечно, если в такое время сидеть безвыходно в нашем домике-будке, — это ещё куда ни шло. Но в том-то и дело, что мы не должны были, не имели права отсиживаться. Наш долг в том и заключается, чтобы в любую погоду в определённое время выходить наружу и не только записывать показания приборов, но и производить необходимые измерения. Более того, в такую погоду мы должны покидать наше убежище чаще, чем обычно, чтобы своевременно укреплять оборудование — метеоприборы, палатку, прикрывавшую прорубь. Со всем этим нам предстояло справляться вдвоём, поскольку Воронихин ушёл и, конечно, не мог вернуться в такую непогоду.
…В первый раз мне всё же удалось заставить Андрея покинуть домик. Признаюсь, мне было очень жалко парня, но я заставил его ползти по льду к приборам — именно ползти, потому что идти в рост было уже невозможно. Я настоял, чтобы он вышел из домика не только потому, что не смог бы справиться один. Мне хотелось заставить Андрея преодолеть страх, заняться тяжёлым трудом, требующим предельной сосредоточенности. А ветер между тем достиг уже огромной силы. Он сорвал и унёс палатку, в которой мы установили наши вертушки и барометры. Теперь приборы надо было опускать в прорубь под открытым небом, на ветру. Металлические приборы обжигали пальцы, как раскалённый металл, и, когда на пальцы попадала вода, боль становилась нестерпимой.
Оглянувшись, я не увидел Андрея возле себя. Я стал кричать, но ветер как бы вталкивал обратно в горло звук моего голоса. Потом я пополз назад, решив, что Андрей заблудился, но не нашёл его. И только вернувшись в домик, увидел: он сидит на своём прежнем месте, забившись в угол.
«Почему ты здесь?» — строго спросил я.
Андрей промолчал, дыша тяжело, как астматик.
Я повторил свой вопрос. И тогда он ответил:
«К чёрту! Я больше не выйду из дому!»
«Выйдешь, — твёрдо сказал я, — это твой долг, и ты должен его выполнить».
«Долг? — переспросил он, держа на весу кисти рук и дуя на окоченевшие пальцы. — Вы смеётесь, что ли? В чём мой долг? В том, чтобы опускать в воду эти железки?»
Если бы он не обронил нелепое для специалиста слово «железки», то, может быть, я и сохранил бы присутствие духа. Но это глупое слово меня взорвало.
«Стыдно! — крикнул я. — Это не железки, а приборы, работе с которыми вы, кажется, посвятили всю жизнь! И ваш долг…»