— Я понимаю, — снисходительно усмехнулся Виктор, — вы сейчас слушаете меня с ужасом, одно ваше подозрение сменяется другим, вы боитесь, уж нет ли у меня и впрямь политической программы, которую вы обязаны заклеймить и разоблачить. Успокойтесь. Повторяю, я хочу одного: пусть меня оставят в покое.
— И в чем же заключается этот твой «покой»?
— Гм-м… В ощущении внутренней свободы, если хотите знать. Я хочу делать то, что мне хочется^И чтобы никто мне не мешал.
— А что же, интересно, хочется такому индивидууму, как ты?
— Да ничего особенного. Очевидно, буду делать то, что положено. Строить дороги, поскольку меня этому учили. Но я не хочу, чтобы меня выводили из состояния моей внутренней свободы. Я не хочу ничего знать «наперед». Знать «наперед» — значит уже связать себя. А я не желаю быть связанным ни ржавой цепью, ни розовыми ленточками. Да, в один прекрасный день мне стало страшно, за мою внутреннюю свободу, возникла угроза, что я превращусь в ездовую клячу. И я понял, что должен порвать мои отношения с Лизой.
— А ребенок?
— Ребенок? — с удивлением переспросил Виктор. — Но разве он все-таки родился?
— Подлец! И ты еще спрашиваешь?
— Но… но я же, честное слово, не знал об этом! — воскликнул Виктор, и в его голосе внезапно прозвучали тревожные нотки. — Лиза уехала из Ленинграда месяца три назад. У нее там неприятная история вышла, она с заместителем декана поссорилась… И ей пришлось уехать! Так, значит, ребенок родился?
— Ты принадлежишь к породе опасных людей, Виктор, — медленно произнес Завьялов. — Ты способен убить человека.
— Владимир Андреевич!..
— Молчи!
Для Завьялова все прояснилось. Он нашел ключ к этому парню. Тот ключ, который он мучительно искал и не мог найти в том, первом разговоре.
|
Он сам тогда был плохо вооружен. Старая обида еще держала его в плену. Ему хотелось думать, что все свои атаки Виктор направляет на тех людей, которые и его, Завьялова, привязали к земле. Филиппики Виктора косвенно оправдывали самого Завьялова, они как бы подтверждали закономерность его теперешнего поведения, его пассивность, его право жить «в полнакала».
— Молчи и слушай меня, — сказал Завьялов. — Ты много рассуждал о тяжелых временах, которые мы пережили. У меня больше оснований ненавидеть то, чему все мы были свидетелями. Потому что я не был только свидетелем. Я сам испытал все это. Много суток, израненный, голодный, я полз по болотам и трясинам, пробираясь к своим. Есть такие породы рыб: где бы ни находились, во время нереста они стремятся вернуться в те места, где родились. Эти рыбы преодолевают сотни километров по глубинам и по мелководью, через пороги и водопады; быстрое течение мешает им, они сдирают себе чешую, получают раны. Но пока рыба жива, она стремится к своей цели. Я был такой рыбой. Я полз к своим и дополз. А у меня в награду отняли все, что было для меня самым дорогим. Те люди, которые запретили мне подниматься в небо, тоже декламировали о справедливости. Но открыто действовали вопреки ей. На их вооружении была теория, утверждавшая нелепый принцип: чем дальше мы продвигаемся вперед к коммунизму, тем больше, по этой теории, усиливается сопротивление врагов внутри нашей страны. И вот мне хочется спросить тебя, молодой, двадцатичетырехлетний человек: стоит ли призывать совесть и справедливость лишь для того, чтобы прикрыть их тенью свою собственную жестокость?
|
—. Но, Владимир Андреевич! — воскликнул Виктор неожиданно тонким голоском. — Я же не знал…
— Молчи. Это ты мне сказал в прошлый раз: нет догм, есть ситуация и решение. Я спросил тебя тогда: где же компас? Ты ответил мне: совесть. Ну, а если это подлая, поросшая мохом совесть? Если это совесть-автомат, послушная, дисциплинированная совесть, всегда подсказывающая то, решение, которое тебе выгодно? Я тоже против того, чтобы ханжи бездумно разрубали сложные узлы человеческих отношений. Но какие такие сложности стояли — перед тобой? Кто это нес, кто уготовил для тебя ржавую цепь? Кого ты хочешь обмануть? Ведь все было очень просто. Тебя полюбила девушка, хорошая, порядочная, верная. Ей пришлись по душе твои разговоры о совести и о внутренней свободе человека. Ты для нее стал олицетворением всего доброго, что открылось теперь перед нами, всего, что связано с нашим будущим. И вот она ждет ребенка. Ты пугаешься. Это бывает. Трусы, наверно, будут существовать и при коммунизме! Я не сразу понял, чего ты боялся. Теперь знаю: это ты называешь потерей ощущения внутренней свободы. Но будет понятнее, если я назову это боязнью ответственности. Ты спросишь: какой и за что? Прежде всего за судьбу других людей. В данном случае за судьбу Лизы и ребенка. Ты против того, чтобы ханжи и лицемеры бесцеремонно вмешивались в личную жизнь человека? Ты против бюрократизма? Я тоже против. Я с тобой, когда ты ратуешь против догматизма, против лицемерия и ханжества. Но ради чего ты нападаешь на них? Может быть, ты за подлинную чуткость? За понимание человеческой души? Врешь, ты за бесконтрольную свободу делать подлости, вот в чем дело! И поэтому я — против тебя! Ты отстаиваешь свои понятия о совести и справедливости. Для большинства их ценность, их реальность определяется тем, идут ли подсказанные ими решения на пользу людям. Для тебя же эти понятия существуют независимо, сами по себе. Никто не вправе контролировать, как ты применяешь их в жизни. Никто, кроме тебя самого. Так ты считаешь. А ты сам, как видно, не строгий контролер. Ты заключил негласную пожизненную сделку с совестью и справедливостью. Ты формально берешь их на вооружение и прославляешь на каждом перекрестке, а на практике…
|
— Это неправда!..
— Правда! Кстати, не приходило тебе в голову, что лучший способ проверки совести — это благо людей? Но слушай дальше. Твоя девушка уходит. Она не хочет навязываться тебе. Но, возможно, еще верит в тебя. Это называется любовью, но ты можешь смело назвать это и совестью. Не ошибешься. Итак, ты отворачиваешься от Лизы, перестаешь ее замечать…
— Нет, нет! — снова крикнул Виктор. — Я просто пытался убедить ее, что мы не можем сейчас иметь ребенка, что я еще не в состоянии…
— Врешь! Уверен, ты ничего этого ей не говорил. Наверно, просто намекнул: если, мол, она избавится от ребенка, то все пойдет по-старому. А остальное ты придумал сейчас. Ты был трусом. Лиза страдает. А ты молчишь. Твое великолепное, безупречное, бескомпромиссное чувство справедливости молчало, когда сердце Лизы истекало кровью.
Завьялов подошел к Виктору вплотную и сказал:
— Ты убийца, парень. Элементарный, пошлый, примитивный убийца!
— Нет, нет! — пробормотал, отступая на шаг, Виктор. — Вы не смеете так говорить! Я не виноват в том, что Лиза сохранила ребенка. Ведь она знаЛа, что мы никогда не будем вместе. Но я буду помогать ребенку — это само собой разумеется.
— Никто не посягнет на твою свободу, Виктор, — тихо сказал Завьялов. — Откупаться тебе не придется. Ребенка уже нет. Твой сын умер.
— Умер?!
Лицо Виктора побелело, на лбу появились капельки пота.
— Этого не может быть.
— Это случилось, Виктор.
Завьялов отошел в глубину комнаты. Он не мог больше смотреть на» него.
— Когда я шел сюда, — сказал Завьялов, — то думал: если ты действительно виновник всего, что пережила Лиза, я просто выгоню тебя. Дам по морде и спущу с лестницы. Мне это и следует сделать сейчас. Но я не дотронусь до тебя. Мне противно. Я боюсь, что мой кулак увязнет в твоей липкой, податливой совести. И вот еще что. Я собирался уехать сегодня, но сейчас уже двенадцать. Я опоздал на поезд, выслушивая тебя. Тебе этого не понять, но я не мог уехать, не узнав до конца, что случилось с Лизой. Ладно, уеду завтра. А сейчас я ухожу на полчаса. Но когда я вернусь, тебя в этом доме не будет. Ты кончил институт и в моей помощи больше не нуждаешься. Это все.
И, не взглянув на Виктора, Завьялов вышел из комнаты.
Павлик хочет летать
— Клавдия Михайловна, это вы? Говорит Завьялов. Я хочу поблагодарить вас. Сегодня вечером я выезжаю в Ленинград.
— Ну что ж, счастливого пути! — отвечает Прохорова. — Я-то не очень довольна, все так нескладно получилось. Письмо из наградного пришло поздно, я пыталась вам позвонить, но никто не отвечал.
По голосу Прохоровой Завьялов старается догадаться: рассказала ли ей Лиза о том, что произошло вчера вечером?
Невозможно определить. Прохорова говорит в своей обычной ровной, суховатой манере.
— Спасибо, — снова повторяет Завьялов. — Мне хотелось бы еще раз поблагодарить Лизу. Нельзя ей позвонить?
— Вы ведь знаете, у нас нет телефона. Но я ей передам. Еще раз желаю успеха.
Сейчас она положит трубку. Ей некогда. У нее посетители.
— Подождите одну минутку! Вас не затруднит передать Лизе, что мне очень надо с ней поговорить?
— С Лизой? — переспрашивает Прохорова, и в ее голосе слышится удивление.
Нет, конечно, Лиза ничего ей не рассказала. Просьба Завьялова для Прохоровой по меньшей мере неожиданна. Действительно, нелепо: какое у него может быть дело к Лизе?
Завьялов напряженно подыскивает правдоподобный предлог.
— Видите ли, — говорит он, — Лиза — ленинградка. Она мне вчера сказала. Я не слишком хорошо знаю город…
Нет, ерунда получается.
— Прошу вас, скажите, что я вечером буду дома. Уезжаю «Стрелой»… Прошу позвонить мне…
Пауза.
— Хорошо, я передам, — слышится недоумевающий голос Прохоровой.
— Ну, вот и прекрасно, — с облегчением произносит Завьялов. — Еще раз спасибо вам! И до свиданья.
Он вешает трубку. Размышляет: позвонит Лиза или нет? Скорее всего нет. Пожмет плечами, когда мать расскажет о телефонном звонке. Переспросит: кто звонил? Завьялов? И все-таки она должна понять: если он позвонил, значит, есть серьезная причина. Значит, это связано с Виктором, с тем, что произошло вчера. Ну, и что же? Она же ясно сказала Завьялову, что не хочет об этом говорить.
Не позвонит. Но он должен поговорить с ней!
Зачем? Ее надо утешить. Утешить? Глупое слово. Что это значит — утешить? Сказать: «успокойтесь», «все пройдет», «время — лучший лекарь», «вы еще молоды», «у вас все впереди»?..
Нет, нет, не так. Как же? Он не знает. Только чувствует, что должен победить ее отчаяние. Заставить поверить в то, что противостоит отчаянию, открывает глаза, помогает видеть не только пыльные кусты, чахлую городскую траву и искусственный тусклый свет фонарей, но и дорогу, уходящую вдаль.
Он должен заставить ее поверить в то, что правда и справедливость не пустые слова, не приманка, как это выходит у Виктора.
Когда Завьялов вернулся домой, Виктора уже не было. Он ушел, захватив с собой свой старенький чемодан. Его надо было выгнать, он заслужил это.
Элементарный лицемер, делающий подлости, расчетливо прикрывая их высокими словами. Так? Нет, все это сложнее. Конечно, Виктор — подлец, тут нечего мудрствовать. Но вся беда заключается в том, что он, кажется, искренне произносит свои любимые словечки о совести, свободе и справедливости, этот вчерашний мальчишка, не понимающий, что противоречие между словом и делом не может не привести к подлости.
И как объяснить, как доказать Лизе, что и совесть и справедливость действительно существуют? Духовный трус, мальчишка сначала привязал ее к себе своими исканиями правды, а потом искалечил ей жизнь. Как убедить Лизу, что это не закономерность, не неизбежность, а всего лишь случайность? Горькая, трагичная, но только случайность…
Позвонит она или не позвонит?
До отъезда осталось восемь часов. Через два Прохорова закончит рабочий день. Через два с половиной будет дома. Если Лиза приедет или позвонит, то это случится не раньше, чем через три-четыре часа. Времени хватит, чтобы поговорить.
Завтра утром он увидит Олю.
Завьялов решил не давать телеграмму по адресу, указанному в письме. Там написано: «…в 1950 году…» С тех пор прошло шесть лет. Она могла переехать на другую квартиру. Тогда какой-нибудь другой Коcичкин ответит ему, что «гр-ка Миронова по указанному адресу не проживает…» Завтра он сам все выяснит. В его распоряжении два дня: суббота и воскресенье. Начальник аэроклуба разрешил ему отлучиться на два дня.
…Семь часов вечера. Лиза не звонит. Восемь… девять… Что ж, этого следовало ожидать. Разумеется, можно поехать к ней самому. Улица Красина… Но нельзя насильно лезть человеку в душу. Даже если у тебя самые лучшие побуждения.
Звонок!
Завьялов торопливо открывает дверь…
О господи, это Павлик! Павлик Шевлягин, тот самый, что одолевает его письмами и не дает проходу на аэродроме.
Он стоит у двери, не решаясь войти, и смущенно бормочет:
— Я хочу…
— У меня нет времени сейчас, Павлик, — строго говорит Завьялов. — Я уезжаю. Поговорим, когда вернусь.
Он хочет захлопнуть дверь. Черта с два. Павлик втискивается в дверь, войти не решается, стоит на пороге, но так, что дверь уже невозможно закрыть.
— Я на минуту! Скажу и уйду! Спорить бесполезно, Завьялов это знает.
— Ладно, заходи, — говорит Завьялов. — В твоем распоряжении пять минут. Давай быстро, по-военному.
Павлик стремительно входит в квартиру Завьялова, осматривается.
— А у вас накаких моделей самолетов нет? — неожиданно спрашивает он, обводя взглядом письменный стол, книжные полки, стены.
— Нет у меня моделей. Ну? Ты только за этим и пришел?
— Нет-нет, — торопливо говорит Павлик. — Я по делу. Вот…
Он поспешно лезет в карман, вытаскивает аккуратно сложенную газету и протягивает ее Завьялову.
«Станкостроитель». Многотиражка. Орган парткома и завкома завода имени Пролетарской революции.
Завьялов вопросительно смотрит на Павлика, потом снова на газетную полосу.
— Не тут, не тут, — поспешно восклицает парень, — развернуть надо!
А-а, вот какая-то' заметка, отчеркнута карандашом.
«Вчера бригаде слесарей механического цеха был торжественно вручен почетный вымпел Комитета ВЛКСМ и присвоено звание бригады коммунистического труда. В коммунистическом обязательстве, подписанном членами бригады Перепелкиным, Черновым, Васюти-ным, Шевлягиным и…»
— Поздравляю тебя, Павлик! — говорит Завьялов.
Шевлягин стоит посредине комнаты. Смешной парень. Слишком маленький для своих восемнадцати лет.
— Я не для похвальбы пришел, — говорит Павлик, глядя себе под ноги. — Я спросить: теперь примут?
— Ты что, опять про аэроклуб? Но какое отношение…
— Да вы до конца-то дочитали? — строго спрашивает парень.
Завьялов снова читает заметку:
«…Шевлягиным и Андреевым. Они берут на себя обязательство грудиться по-коммунистически… показывать образцы поведения в быту…» Так, так… ну, что же дальше?. «…повышать свою квалификацию и общий культурный уровень путем…» Так, отлично… А, вот: «Кроме того, слесарь Шевлягин П. Н. обязуется окончить без отрыва от производства курс занятий в аэроклубе и получить звание летчика-спортсмена…»
Завьялов не может удержаться от смеха. Ай да парень! Вот это ход!
— Чего смеетесь? — спрашивает, насупившись, Павлик.
— Да, ты просто хитрец, приятель, — все еще не в силах совладать с охватившим его приступом смеха говорит Завьялов. — Лихо придумано! Должен же ты выполнить свое коммунистическое обязательство! Факт. А тебе мешают. Ну, кто смеет мешать ударнику коммунистического труда выполнять свое обязательство, а? Лихо придумано!
— Вы думаете, я обмануть кого хотел? — с обидой возражает Павлик. — Думаете, я от ребят утаил, что меня не берут в аэроклуб? Они все знают. Я как написал? «Обязуюсь!» Вот. Значит, обязуюсь добиться, чтобы приняли. Ясно?
Где-то в глубине души Завьялову стыдно за свой неуместный смех.
— Ну, извини, парень, я ведь не хотел тебя обидеть. Тебе надо пойти в военкомат…
— Да был я там, был! — с отчаянием прерывает его Павлик. — Четыре раза был, будто вы не знаете… Они мне на курсы шоферов предлагают идти!
— К сожалению, Павлик, военкомат не обойдешь, это невозможно, — как можно мягче говорит Завьялов.
— Что значит невозможно! — запальчиво возражает Шевлягин. — Это и в бригаде так говорили: невозможное, мол, дело — и план перевыполняй, и вечером учись, и товарищу помогай, и сто граммов не возьми, и за все, что тебя не касается, отвечай! А потом решили: возможно!
Он говорит это с жаром, выставив вперед ногу и сжав кулаки.
И вдруг Завьялов думает: вот здесь, на этом самом месте, где сейчас стоит маленький, ершистый, остроносый паренек, всего лишь вчера стоял другой человек, тоже молодой, разве чуть постарше.
Он отстаивал свое право на свободу. На то, чтобы не знать, что будет делать завтра. На то, чтобы сбросить с себя груз всех обязательств.
А этот смешной Павлик столько навалил их на свои плечи, что удивительно, как он не шатается. Свести, бы их с глазу на глаз…
Впрочем, Павлик просто не понял бы смысла хитросплетений Виктора. Они говорили бы на разных языках. Жаба и орленок. Но нет, Виктор не жаба. Тогда все было бы проще. Ему представляется, что он — вольная птица. Он, как герой комбинированных съемок в кино. Кажется, что человек парит в воздухе, или сломя голову мчится в машине, или совершает прыжок над пропастью. А на самом деле он стоит на ящике и машет руками. Или ожесточенно крутит баранку в неподвижной машине. Или прыгает с одного муляжного утеса — в полметра высотой — на другой.
Но ведь еще далеко не все зрители знают секрет комбинированных съемок… Внезапно Завьялов говорит себе: «К черту! Этот парень будет летать! Именно такие и должны подниматься в небо! Я добьюсь этого. Пойду в военкомат. Новый набор начинается только осенью, еще есть время. Он станет летчиком, будет летать, а этот Виктор пусть ползает по земле, пока его не возьмут за шиворот, не встряхнут, не заставят ходить, как это свойственно человеку! А Павлик полетит. Я добьюсь этого во что бы то ни стало!»
— Хорошо, Павел, — говорит Завьялов. — Я сейчас напишу письмо в военкомат. Ты прав: возникли новые обстоятельства.
— Напишете?! — с надеждой воскликнул Павлик, и веснушки на его носу засияли еще ярче. — Ну, тогда все в порядке! Да разве они посмеют вам отказать? Вы же боевой летчик!..
— Был летчиком.
— Да так же не бывает! Летчик — это на всю жизнь!
«Летчик — это на всю жизнь!» — мысленно повторяет Завьялов. Он садится за стол, вырывает лист бумаги из большого блокнота. Пишет:
«В райвоенкомат.
Мне приходилось не раз встречаться с Павликом Шевлягиным, и я убежден, что он имеет все основания быть принятым в аэроклуб. Нам нужны такие ребята. Мы должны как можно скорее воспитать новое поколение смелых и преданных нашему общему делу людей, потому что у нас появились болтуны, прикрывающие красивыми фразами собственное бессилие. Нам нужны люди сильные, смелые, знающие, для чего они живут. Мы должны помочь им быстрее подняться в воздух и увидеть перспективу, потому что их глаза ищут ее и подчас не находят… Мы должны вложить им в руки штурвал, руль управления, посох альпиниста, вывести их на дорогу…»
Завьялов перечитывает написанные им строки, усмехается, рвет листок, начинает писать заново:
«В райвоенкомат.
Ходатайствую о направлении Шевлягина П. Н. в аэроклуб. Убежден, что из него выйдет хороший летчик и преданный нашему делу человек. Старший инструктор-методист аэроклуба, майор авиации в запасе В. Завьялов».
Он подписывается и вдруг сознает, что впервые, пишет эти слова «майор в запасе» без горечи и обиды.
— Держи, — говорит он Павлику. — Если не поможет, сам пойду в военкомат. Вернусь из Ленинграда и пойду.
— Вот здорово! — восклицает Павлик, прочитав переданное ему Завьяловым письмо. — Теперь все в порядке! Скажите, товарищ Завьялов, — неожиданно спрашивает он, — а в космос люди скоро полетят?
— Думаю, что скоро.
— А туда летчиков набирать будут? Там ведь маленькие летчики понадобятся, невысокие то есть. Ведь ракета, она поначалу небольшая будет, а? Как вы думаете?
— Думаю, что так.
— Ну вот! А скажите, вот говорят, люди будут к звездам летать…
— Побеседуем, когда вернусь, Павлик. Мне. пора.
Завьялов подходит к Павлику, кладет руку на его плечо и медленно ведет его к двери. А тот все говорит, говорит…
— …а вот я читал, что некоторых звезд и в помине уже нет: они исчезли миллионы лет назад, а свет их все идет и идет. Правда?
— Верно, Павлик…
— А что, если люди к такой звезде полетят? Сколько времени потратят, а потом увидят, что летели зря и звезды той уже давно нет…
— Они увидят новые звезды.
— А если, — уже стоя на пороге открытой двери, продолжает Павлик, — лететь до звезды надо, скажем, тысячу лет, тогда как? Ведь это никакой человечьей жизни не хватит, а?
— Хватит, Павлик, хватит, человеческой жизни на все хватит. А теперь — прощай. Я скоро вернусь, и тогда…
Хлопнула дверь. Павлик ушел. Какой хороший парень!
А Лизы нет. Десять часов. Пора!
Завьялов начинает укладывать вещи. Маленький чемодан. Две рубашки, носки, полотенце, мыло, зубная щетка. Кажется, все. Берет со стола фотографию, бережно укладывает в чемодан между сорочками.
Теперь, кажется, все. Билет в кармане. Можно идти.
14. Вот эта улица…
Расплатившись с шофером и выйдя из машины, Завьялов огляделся. По обеим сторонам широкого Малоохтинского проспекта стояли многоэтажные, удивительно похожие друг на друга здания.
В доме номер четырнадцать было множество подъездов, и над ними длинные черные таблички с номерами квартир.
Найдя цифру «8», Завьялов вдруг почувствовал смертельную усталость. Он не знал, откуда она взялась. Правда, он не смог уснуть всю ночь, долго стоял в коридоре вагона, а потом вернулся в купе, забрался на верхнюю полку и пролежал без сна, пока проводница не постучала в дверь, объявляя, что поезд подходит к Ленинграду.
И все же он не ощущал никакой усталости, пока не увидел эту цифру «8». А сейчас вдруг ноги отяжелели, как после продолжительной ходьбы, стало жарко.
— Вот я и пришел, — сказал себе Завьялов. — Наконец-то!
Где-то на верхних этажах позвякивал лифт, но Завьялов не стал дожидаться, пока он спустится, и пошел вверх по лестнице.
Восьмая квартира…
Завьялов почувствовал, что совсем выбился из сил. Такого с ним еще никогда не случалось, даже после самых трудных, самых опасных полетов.
Он прислонился к лестничным перилам, неотрывно глядя на черную пуговку звонка справа от двери. Посмотрел на часы. Двадцать минут девятого. Если Оля там, за этой дверью, то, наверно, сейчас собирается на работу. А может быть, еще только встала: во многих учреждениях начинают работать с десяти…
Внезапно Завьялову стало страшно. Захотелось уйти, сбежать по лестнице вниз, пока дверь не открылась. То, о чем о» не хотел думать, те мысли, те опасения, которые так усердно пытался навязать ему Симонюк, вдруг завладели его сознанием.
Оля оставалась для Завьялова все той же восемнадцатилетней девушкой, которую он видел в легком пальтишке на берегу Волги и в синем летном комбинезоне там, на фронтовом аэродроме…
Он не думал, не мог представить ее сейчас в какой-то определенной квартире, рядом с какими-то реальными, сегодняшними людьми. В его памяти она была связана с его прошлым, со воем тем, что было самого хорошего и светлого в этом прошлом. А теперь перед Завьяловым была реальная, зримая дверь, обитая коричневым дерматином, и за нею — сегодняшняя, облеченная в плоть и кровь Оля. И ему стало страшно, голос Симонюка вновь зазвучал в его ушах.
Он понял, что если сейчас же не позвонит у этой двери, то бросится бежать вниз по лестнице. И тогда он сильно, с ожесточением, так как нажимал гашетку пулемета, надавил на черную пуговку звонка.
Завьялов услышал щелчок английского замка, и дверь открылась, Женщина в цветастом халате стояла в полумраке передней. На вид ей было лет пятьдесят. — Вам кого?
— Миронову… Простите, Ольга Алексеевна Миронова здесь живет?
— Вы ошиблись, — недовольно ответила женщина, плотнее запахивая свой халат.
Сейчас она закроет дверь, сейчас…
— Извините, одну минуту, — торопливо заговорил Завьялов, — я специально приехал из Москвы… Ведь это дом четырнадцать, правда?
— Какая вам нужна квартира?
— Восемь, восемь!
— Ну, это и есть восьмая квартира. Только никакой Мироновой тут нет.
— Но… но, может быть, ее фамилия уже не Миронова, — с отчаянием проговорил Завьялов. — Мне нужна Ольга Алексеевна, понимаете? Ольга Алексеевна!
Очевидно, женщину в халате удивили отчаяние и дрожь в голосе этого странного, растерянного человека.
— Гражданин, — медленно и назидательно сказала она, — я же вам объясняю, нет тут никакой Мироновой и никакой Ольги Алексеевны. Здесь Лазаревичи живут.
— Но… еще одну минуту! У меня есть точные сведения, что человек, которого я разыскиваю, жил здесь. Может быть, она переехала? Должны же вы знать, кто жил здесь до вас! В 1950 году она…
— В каком году? — прервала его женщина.
— В пятидесятом! У меня есть официальная справка, она жила именно здесь, в этом доме…
— Да послушайте, что вы такое говорите? Этого дома в пятидесятом и в помине не было! Он всего год, как построен.
— Всего год?!
Завьялов произнес эти слова с таким разочарованием, что женщина смягчилась.
— Войдите, — пригласила она, — что же на пороге стоять, раз такое дело.
Завьялов переступил порог. Женщина закрыла дверь, протянула руку к стене. Щелкнул выключатель, под потолком зажглась лампочка в матовом абажуре.
— Тут все дома новые, на этой улице, — сказала женщина, — за три года построили.
Завьялов наконец пришел в себя. Мысль его снова начала работать четко и напряженно. Он спросил:
— А прежний дом четырнадцать стоял на этом месте?
— А кто же его знает! Мы раньше совсем в другом районе, на Лиговке жили. Четверо в одной комнате. Тридцать лет так ютились… А тут вот…
Она улыбнулась. Видимо, ей еще трудно было сохранять безразличное спокойствие, когда дело касалось ее новой квартиры.
— Да вы заходите, заходите, — заторопилась она, — квартиру посмотрите… Две комнаты, ванная, кухня — финская столярка…
— Спасибо, я очень тороплюсь. Значит, вы не знаете, где стоял старый дом четырнадцать? А кто мог бы сказать?
— Ума не приложу, — задумалась женщина. — Может быть, домоуправление? Оно в нашем же доме, на первом этаже. Как в подъезд спуститесь, то сразу направо.
— Спасибо. Простите, что побеспокоил. Такая неудача, что тот дом снесли…
— Это почему же неудача? — строго спросила женщина. — Тут знаете, какие дома были? Старые, рухлядь. А теперь — вот что!
— Нет, нет, я не о том. Это, конечно, хорошо, что новые дома. Очень хорошо. И вам стало лучше. Поздравляю вас с новосельем…
В конторе домоуправления Завьялова тоже ждала неудача: и там не знали, где стоял старый дом номер четырнадцать. Ему посоветовали обратиться в райсовет. Там есть и архив, и, вероятно, знают, кто и куда переселился.
Нет, в райсовет он не пойдет, лучше в военкомат, в тот самый, где ей вручили орден.
Некоторое время Завьялов стоял на тротуаре, всматриваясь в уходящую перспективу новых домов. Хорошие дома! Только уж слишком однообразны. Впрочем, та женщина об этом, наверно, не думает, да и другим новоселам, а их тысячи, вряд ли это сейчас приходит в голову. Они просто наслаждаются человеческими условиями жизни. Думать об однообразии архитектуры они будут потом, когда утихнут первые радости. К хорошему быстро привыкаешь.
Шесть лет назад Оля жила здесь. Ходила вот по этой улице. Впрочем, нет. Наверно, тогда и улица была иная — и дома, и асфальт, и люди — все!
Завьялов увидел на перекрестке киоск справочного бюро. «А почему бы мне, — подумал он, — не попытаться выяснить ее адрес самым простым путем?»
Он подошел к киоску и заглянул в окошко. Девушка с яркими пластмассовыми клипсами в ушах читала газету «Юманите». Раскрытый французско-русский словарь лежал рядом на столе.
— Я бы хотел узнать адрес… — начал Завьялов.
Рука девушки описала два полукруга в воздухе. Маленькая анкета легла на подоконник.
— Фамилия, имя, отчество? Предполагаемый год и место рождения?.. Район, в котором проживает в Ленинграде?..
— Когда ответ? — спросил Завьялов. — Через час? Даже раньше? Отлично. Можно и позвонить? Спасибо.
Завьялов записал номер телефона.
Пока Завьялов добрался до военкомата, прошло около часа.
В вестибюле Завьялов опустил пятнадцатикопеечную монету в телефон-автомат и набрал номер справочного бюро.
— Я заказывал справку, — сказал Завьялов, услышав в трубке девичий голос, — около часа назад. Миронова Ольга Алексеевна…
Короткое молчание. Затем он услыхал:
— Все в порядке. Записывайте адрес, диктую…
— Минуту! Подождите секунду, я достану карандаш… Да, пожалуйста, диктуйте!..
— Пишите. Миронова Ольга Алексеевна. 1924 года рождения, Малоохтинский проспект, дом 14, квартира 8. Записали?.. Я спрашиваю, записали? Почему вы молчите?..
Я ничего не забуду
Вот этот дом. Внешний вид старинного трёхэтажного особняка приводит Завьялова в недоумение. Железная ограда, но ворота распахнуты, никакой проходной, никаких признаков охраны. Отсюда, с улицы, виден подъезд. У подъезда ни вахтёра, ни часового — самая обыкновенная дверь. Верхняя половина её застеклена. Однако не видно никаких занавесок с внутренней стороны. Если бы не солнечные блики на стекле, Завьялов смог бы разглядеть, что происходит там, за дверью.