— Не так-то просто расстаться с классом „С“, — сказал я.
— Они уже расстались, класс „Z“ — вот они кто! — сердилась Джоанна. — Нет, они вообще выскочили за пределы алфавита!
— Мне кажется, надо бы ввести еще одну букву… — сказала мама.
Но тут отец поднял руку, словно хотел благословить нас, и все замолчали. Он начал уже писать в своем огромном блокноте, и ему нельзя было мешать. Вид у него был суровый. У бабушки не было сомнений насчет приговора. Мама понимала, что спорить с ним бесполезно, а Робо все уже порядком наскучило. Я тем временем вел машину по крохотными венским улочкам. Свернув на Шпигельгассе, мы выехали на Лобковицплац. Переулок Шпигельгассе такой узкий, что в витринах магазинчиков видно отражение машины, и мне показалось, будто наше путешествие по Вене не более чем монтаж, трюк кинооператора, что-то вроде сказочного путешествия по игрушечному городу.
Бабушка мирно дремала в машине.
— Ты знаешь, — нарушила молчание мама, — вряд ли изменение категории будет иметь в этом случае большое значение.
— Да, конечно, — согласился папа. И он оказался прав. Так случилось, что много лет спустя я вновь попал в „Пансион Грильпарцер“.
Когда умерла бабушка — это случилось неожиданно, во сне, — мама объявила, что ей надоело путешествовать. Дело, однако, было в другом. Маме начал сниться тот же сон, что так мучил бабушку.
— Лошади все такие тощие, — сказала она как-то мне, — то есть я всегда знала, что они должны быть тощими, но не в такой же мере! И рыцари — я знала, что у них жалкий вид, но не настолько же…
Папа уволился из Туристического бюро и устроился в местную детективную контору, специализируясь на гостиницах и универсальных магазинах. Новая работа его вполне устраивала, только он отказывался работать на Рождество. Во время рождественских праздников, говорил он, немножко можно украсть.
|
С годами родители становились все мягче, и, думаю, на закате дней они были вполне счастливы. Воздействие бабушкина сна притупляли реальные события, и прежде всего то, что случилось с Робо. Он учился в частной школе, и его все там любили, но на первом курсе университета его убило взрывом самодельной бомбы. В последнем письме родителям он писал: „Серьезность радикальных группировок среди студентов сильно преувеличивают. А кормят нас просто отвратительно“. Опустив письмо, Робо пошел слушать лекцию по истории, и его аудитория взлетела на воздух.
После смерти родителей я бросил курить и снова стал путешествовать. Отправляясь в „Пансион Грильпарцер“, я взял с собой вторую жену — с первой мне никак не удавалось выбраться в Вену.
В папиной категории „В“ „Пансион Грильпарцер“ задержался ненадолго, а к моменту моего возвращения он вообще потерял разрядность. Хозяйкой пансиона была теперь сестра Теобальда. В ней больше не было грубоватой привлекательности — ее сменила циничная холодность незамужней тетки. Она давно утратила талию, а волосы приобрели бронзовый оттенок, отчего голова ее была похожа на медную мочалку для чистки кастрюль. Она не помнила меня, и мои вопросы ее насторожили. Поскольку я так много знал о ее давнишних приятелях, она, вероятно, вообразила, что я из полиции.
Певец-венгр куда-то уехал — еще одна женщина не устояла перед его голосом. Человек, который рассказывал сны, доживал свои дни в больнице для умалишенных. Его собственные сновидения превратились в кошмары, и он каждую ночь оглашал пансион душераздирающими воплями. Его прощание с обветшавшим зданием, рассказывала сестра Теобальда, совпало с утратой „Пансионом Грильпарцер“ класса „В“.
|
Герр Теобальд умер. Однажды ночью он вышел тихонько в коридор, привлеченный каким-то шорохом; ему показалось, что залезли воры. Но это был Дюна, одетый в полосатый костюм рассказчика снов. Почему сестра Теобальда вырядила так медведя, она не смогла объяснить, но вид насупленного зверя, едущего на велосипеде в костюме несчастного безумца, произвел на Теобальда такое сильное впечатление, что он схватился за сердце и упал бездыханный.
Человека, ходившего на руках, постигла не менее горькая участь. Его наручные часы застряли между движущимися ступеньками эскалатора, и он не успел вовремя с них спрыгнуть. Он редко носил галстук, чтобы не подметать им пол, но в этот раз, как на грех, надел; галстук запутался в верхних зубьях эскалатора и задушил его. Образовалась пробка — люди отступали на миг, а эскалатор выносил их вперед, и они снова отступали. Прошло довольно много времени, пока кто-то первым решился переступить через тело бедного циркача. На свете, как выясняется, много механизмов, смертельно опасных для людей, которые могут ходить только на руках.
После этого, сказала сестра Теобальда, „Пансион Грильпарцер“ лишился и класса „С“. Чем больше она занималась хозяйственными делами, тем меньше могла уделять внимания Дюне. Медведь совсем одряхлел и одичал. Однажды он напугал почтальона, тот на бешеной скорости помчался по мраморной лестнице вниз, упал и сломал ногу. Об инциденте сообщили в полицию, и к Дюне применили старинный городской указ, запрещающий пускать непослушных животных в места, посещаемые публикой. И Дюне было запрещено жить в пансионе.
|
Какое-то время хозяйка держала его в клетке, стоявшей во дворе, но там его постоянно дразнили дети и облаивали собаки, а из окон номеров, выходящих во двор, бросали еду (и кое-что похуже). Повадки Дюны становились все менее похожими на медвежьи. В нем обнаружилась хитрость, он притворился однажды, что спит, и почти сожрал кошку, причем не бродячую. Пару раз его пытались отравить, и он вообще перестал есть в этих невыносимых условиях. Оставалось одно — подарить его Шёнбруннскому зоопарку, но даже там засомневались, можно ли его взять. Он был беззубый, больной, возможно, заразный; к тому же он столько лет жил рядом с людьми, что ему трудно было бы привыкать к условиям зоопарка.
Прозябание в открытых всем ветрам „апартаментах“ во дворе „Грильпарцера“ не прошло для него даром; у него начался жесточайший ревматизм; в зоопарке погиб и его единственный талант — крутить педали велосипеда. Попробовав первый раз прокатиться на велосипеде, Дюна упал, и кто-то из посетителей засмеялся. А Дюна был обидчив, объяснила мне сестра Теобальда. Стоило кому-нибудь во время представления рассмеяться, он никогда больше этого номера не делал. Словом, его держали в Шёнбрунне исключительно из сострадания. Умер он очень скоро, через два месяца после вселения. От душевного и физического потрясения, объяснила сестра Теобальда, у него на груди высыпала какая-то гадость. И ему сбрили шерсть. А обритый наголо медведь, сказал один работник зоопарка, впадает в депрессию, которая очень скоро кончается смертью.
Я вышел в холодный двор пансиона и заглянул в пустую клетку. Птицы склевали в ней все до последнего яблочного семечка, и лишь в углу едва виднелся высохший холмик медвежьего помета, лишенного всяких признаков органического вещества, даже запаха. Он вызвал в моей памяти раскопанные останки жителей Помпеи, погибших под вулканическим пеплом. И я невольно подумал о Робо — от медведя осталось и то больше…
Сев в машину, я совсем затосковал: ни одного лишнего километра на счетчике, никто украдкой не покатался на нашей машине. Таких нарушений совершать было некому…
— Ну вот, слава Богу, наконец-то твой драгоценный „Пансион Грильпарцер“ позади, — сказала моя вторая жена. — Надеюсь, ты мне все-таки объяснишь, зачем ты возил меня в эту дыру?
— Это длинная история, — сказал я.
У меня из головы не выходил грустный рассказ сестры Теобальда. Больше всего меня поразила в нем ее бесчувственность. Манера, свойственная писателям, любящим плохие концы. Точно ее жизнь и жизнь ее приятелей-циркачей не была фантасмагорией; точно она была всего-навсего безуспешной попыткой подняться хотя бы одной ступенькой выше“.
СНОВА СЕКС
И Хелен стала женой Гарпа. И делала все, как он хотел.
Она сказала, что для начинающего это отнюдь не плохой рассказ. Старый Тинч был с ней согласен.
— Здесь столько б-б-безумия и печали! — говорил он Гарпу.
Тинч предложил послать „Пансион Грильпарцер“ в свой любимый журнал. Гарп ждал ответа редактора три месяца.
„Ваш рассказ весьма малозначителен и не оригинален ни по языку, ни по композиции. Тем не менее благодарим за то, что Вы прислали его нам“.
Гарп был озадачен. Он показал отказ Тинчу. Тот тоже был озадачен.
— Я полагаю, их интересуют б-б-более современные рассказы, — заключил наконец он.
— Как это? — не понял Гарп.
Тинч сказал, это трудно объяснить.
— Полагаю, современные рассказы должны быть новые по языку и композиции. Только не совсем п-п-понимаю, что это значит. Вероятно, в этих рассказах должно говориться о самих рассказах.
— О самих рассказах? — переспросил Гарп.
— Видимо, да. Некий вид беллетристики о б-б-беллетристике, — пояснил Тинч.
Гарп все равно ничего не понял. Но ему важно было другое — рассказ понравился Хелен.
Спустя пятнадцать лет, когда Гарп напечатал свой третий роман, тот же самый редактор из любимого журнала Тинча расщедрился на письмо, в котором превознес до небес и Гарпа, и его книгу. В конце просил прислать им что-нибудь новенькое. Но Т. С. Гарп был злопамятен и неподатлив, как барсук. Он отыскал у себя первое письмо с отказом, в котором его грильпарцерский рассказ был назван малозначительным. Бумажка была заляпана пятнами кофе и сложена чуть не в десять раз так, что порвалась по сгибам. Гарп вложил ее в конверт вместе с ответом редактору, в котором писал: „Я слишком малозначителен для Вашего издания и, признаюсь, по-прежнему не оригинален ни в языке, ни в композиции. Тем не менее весьма благодарен за Ваше предложение“.
У Гарпа было такое дурацкое самолюбие, что он никогда не забывал обидного, пренебрежительного отношения к своим книгам. Хорошо, что и у Хелен было бешеное самолюбие, только крайне высокое мнение о самой себе спасло ее от ненависти к Гарпу. В общем, можно сказать, что им повезло. Немало супругов живут вместе, понимая, что не любят друг друга. Немало и таких, кто так никогда этого и не понял. А сколько людей прозревают как раз тогда, когда больше всего нуждаются в любви!
До свадьбы Гарп и Хелен мало знали друг друга, но их вела интуиция, целеустремленность и упрямство, и любовь у них началась, когда они были уже женаты.
Возможно, у них просто не было времени чрезмерно копаться в своих чувствах — оба были слишком увлечены работой. Хелен окончила колледж за два года и уже к двадцати трем годам защитила диссертацию, а в двадцать четыре — ассистировала профессору в женском колледже.
На первый роман Гарпа ушло пять лет. И он имел успех. Гарп заработал на нем репутацию подающего надежды молодого писателя, что было важнее гонорара. К тому времени деньги для семьи стала зарабатывать Хелен, освободив от этой обязанности Дженни, которая содержала их все годы учебы и создания романа.
Книга Дженни возмутила Гарпа гораздо меньше, чем Хелен. В конце концов, он всю жизнь прожил рядом с маменькой и ее эксцентричность давно стала для него привычной. Если что-то уязвило его, так это успех книги. Ему вовсе не улыбалось стать героем чужого модного романа до того, как он сам заговорит о себе в своем первом сочинении.
Редактор Джон Вулф любил вспоминать свое знакомство с Дженни Филдз.
— К вам медсестра, — сказала тогда секретарша, округлив от изумления глаза, как будто ее боссу был предъявлен иск о признании отцовства.
Ни Джон Вулф, ни его секретарша не подозревали, отчего так тяжел саквояж Дженни Филдз. Там лежала рукопись в 1158 страниц машинописного текста.
— Это все обо мне, — сказала медсестра, выкладывая на стол чудовищную пачку исписанной бумаги. — И когда вы закончите чтение?
Вопрос прозвучал так, словно она останется у него в кабинете, пока он не прочтет всю рукопись до конца. Он взглянул на первую фразу: „В этом мире, кишащем похотями…“ — и подумал: „Боже, куда деться!“
Но уже на другой день, не дозвонившись по оставленному ею телефону, буквально впал в истерику, потому что немедленно хотел сообщить ей свое „да“. Он согласен, он берет эту вещь!
А Дженни Филдз в то время ночи напролет просиживала у Эрни Холма, как полагается родителям, обнаружившим, что их девятнадцатилетние дети намерены пожениться.
— Куда они ходят каждую ночь? — тревожилась она. — Еще ни разу не вернулись раньше двух, а то и трех. А вчера вообще шел дождь. Ведь всю ночь шел, а у них нет даже машины!
А они пошли в школьный спортивный зал. У Хелен, естественно, был ключ. Кожаный мат даже удобнее и привычнее, чем любая кровать. Притом он значительно шире.
— Говорят, что хотят детей, — пожаловался Эрни. — А ведь Хелен надо закончить колледж!
— Если будет ребенок, Гарп вообще никогда не закончит роман, — сказала Дженни. Ей самой пришлось ждать целых восемнадцать лет, прежде чем она начала свою книгу.
— Ничего, они у нас работящие. Справятся, — Эрни успокаивал себя и Дженни.
— Должны справиться, — вздохнула Дженни.
— Не понимаю, почему они просто не могут жить вместе. Если подойдут друг другу, пусть женятся. И тогда заводят детей, — заключил Эрни.
— Не понимаю, почему надо непременно жить вместе, — резко добавила Дженни Филдз.
Это несколько задело Эрни.
— Вы, конечно, хотите, чтобы Гарп жил с вами. И я хочу, чтобы Хелен жила со мной. Я очень скучаю, когда ее нет дома.
— Кругом один секс, — со злостью сказала Дженни. — Мир помешан на сексе.
Эрни взглянул на нее с беспокойством. Он еще не знал, что в этой мысли заключена основа ее близкой славы и богатства.
— Не хотите ли пива? — осведомился он.
— Нет, благодарю.
— Хорошие у нас детки, — ласково сказал Эрни.
— Их захлестнул проклятый секс, — еще ожесточеннее сказала Дженни Филдз, и Эрни Холм вежливо удалился в кухню, чтобы налить себе пива.
В этой ее книге „Одержимая сексом“ Гарпа особенно коробило рассуждение о „похоти“. Одно дело быть знаменитым дитятей, рожденным в законном браке, и совсем иное — быть знаменитым курьезом, иллюстрируя собой особенности сексуального созревания юноши, когда самые интимные подробности твоей жизни становятся предметом популярного чтения. Хелен посчитала все это довольно забавным. Однако заметила, что до нее не доходит, как это можно связаться с проституткой.
„Похоть даже лучших мужчин толкает на мерзости“, — писала Дженни Филдз. Это ее утверждение привело сына в ярость.
— Какого дьявола она может смыслить в этом! — почти визжал Гарп. — Она вообще ни разу этого не имела, ни единого разу! Тоже мне авторитет! Все равно что слушать, как растение рассуждает о проблемах млекопитающих.
Но другие критики были снисходительнее. Хотя многие серьезные журналы, случалось, поругивали это животрепещущее произведение, но в общем книга была принята с большим сочувствием.
„Первая в нашей литературе истинно женская автобиография, превозносящая с чисто женской категоричностью одну сторону жизни и отвергающая другую“, — писали в каком-то журнале.
„Эта смелая книга замахнулась на весьма интригующее утверждение, что женщина способна прожить целую жизнь без каких-либо сексуальных влечений“, — писали в другом.
— Именно сейчас, — говорил ей Джон Вулф, — решается вопрос: либо вас примут как вовремя сказанное слово, либо забросают грязью.
Ее приняли как „вовремя сказанное слово“. Но название „новое женское течение“, во главе которого она вдруг оказалась, коробило ее, напоминая женское кровотечение и женскую половую гигиену. В конце концов, она прежде всего медсестра. И сидя за уютным столиком ресторана, куда Джон Вулф приглашал только любимых авторов, она застенчиво призналась, что единственным ее желанием было доказать, что она правильно устроила свою жизнь и что выбор ее совсем не плох, хотя и не слишком модный.
По иронии судьбы, целый выводок студенток из университета Таллахасси, штат Флорида, посчитали жизненный выбор Дженни последним криком моды. Они даже устроили диспут, как забеременеть, сохранив независимость. Этот энтузиазм оригинально мыслящих женщин был окрещен „синдромом Дженни Филдз“. Гарп же назвал его „синдромом Грильпарцера“. Что касается Дженни, она хотела доказать одно — женщинам, как и мужчинам, пора наконец научиться строить свою судьбу по собственному разумению, не оглядываясь на общепринятые каноны. И если это убеждение делает ее феминисткой, значит, она и есть феминистка.
Джон Вулф был в восторге от Дженни Филдз. Он все время пытался втолковать ей, кто и за что будет ее хвалить или ругать и как ей к этому относиться. Но Дженни так до конца и не поняла, какую роль выпало сыграть ее книге и в каких политических целях она могла быть использована.
— Я обычная медсестра, — говорила она впоследствии, давая одно из своих сногсшибательных интервью. — Уход за больными — единственное, что я умею и что люблю делать. По-моему, вполне естественно, что здоровый человек вроде меня должен способствовать исцелению больных. Думаю, я и книгу стала писать по той же причине.
Гарп тоже считал, что мать всегда была прежде всего нянькой. Она пестовала его, когда работала в Стиринге. Она была усердной ночной сиделкой, когда корпела над своей странной исповедью. И теперь стала нянькой для своих неблагополучных читательниц, неким общепризнанным символом стойкости, непогрешимым руководством к действию. Неожиданный успех „Одержимой сексом“ познакомил Дженни с целой плеядой женщин, не ведающих, как жить дальше. И все они черпали силы в ее книге.
Она вполне могла бы вести популярную рубрику вопросов-ответов в любой газете. Но ее решение покончить с писательской деятельностью было так же бесповоротно, как все предыдущие: вспомнить хотя бы уход из колледжа или скоропалительный отъезд из Европы. С одним только Дженни не могла расстаться — всю жизнь так и продолжала выхаживать увечных. После выхода в свет „Одержимой сексом“ скоропостижно скончался от сердечного приступа возмущенный обувной король, ее отец, хотя мать никогда не винила дочь в его смерти. Не считала себя виновной в этом и сама Дженни. Но она знала, мать не сможет жить одна. В отличие от дочери, старуха не выносила одиночества. Будет бесцельно сновать по комнатам в Догз-хеде и лишится последних остатков разума от тоски по своему сиамскому близнецу-супругу. И Дженни решила поселиться в родовом гнезде с матерью. Там она и выступила впервые в роли утешительницы женщин, нуждающихся в человеке, способном принимать решения.
— Вплоть до самых фантастических! — злился Гарп.
Однако теперь он был счастлив и без Дженни. Вскоре после свадьбы родился его сын Данкен. Впоследствии Гарп шутил, что это из-за Данкена его первый роман рассыпался на мелкие главы. Поскольку приходилось писать между кормлениями и стиркой пеленок.
— Я писал его, как кормил Данкена, — по чайной ложечке, — смеялся Гарп.
Хелен проводила в колледже целые дни. Она согласилась родить Данкена только при одном условии: если Гарп возьмет на себя все заботы. А Гарп был рад вообще никуда не выходить. Ему нужны были только его роман и его ребенок. Он писал и варил кашку, сушил пеленки и опять писал. Возвращаясь к домашнему очагу, Хелен неизменно находила там вполне счастливых домочадцев. Чем дальше продвигался роман, тем легче относился Гарп к домашней круговерти, не требующей ума. Вернее сказать, чем меньше требовалось ума, тем ему было лучше. Оставив Данкена соседке с нижнего этажа, он ходил каждый день на два часа в гимнастический зал женского колледжа, где преподавала Хелен.
Студентки хихикали над его бесконечными кругами рысцой вокруг хоккейного поля и прыганьем через веревочку. Ему очень не хватало борьбы, и он упрашивал Хелен перейти на работу в какой-нибудь другой колледж, где есть секция борцов. Хелен в ответ жаловалась, что курс английской литературы мало где нужен и она сама предпочитала бы преподавать не только девушкам. Но это хорошая работа, и она останется здесь, пока не подвернется что-то лучше.
Новая Англия действительно невелика, но, по крайней мере, в ней все рядом. Они ездили к Дженни на побережье и к Эрни в Стиринг. Гарп повел сына в знакомый спортивный зал, где они долго кувыркались на матах.
— Здесь твой папа занимался вольной борьбой, — сказал он сыну.
— Чем только твой папа здесь ни занимался, — заметила Хелен, вспомнив свою первую ночь с Гарпом под шум дождя в огромном запертом зале на теплых красных матах, простертых от стены до стены. — И в награду получил меня, — шепнула она Гарпу, едва сдержав внезапные слезы.
„Это еще вопрос — кто кого получил в награду“, — развалившись на мате, подумал Гарп.
После смерти матери Дженни стала часто навещать семью сына, несмотря на то что Гарп откровенно протестовал против ее, как он выражался, свиты. Дженни Филдз теперь всегда сопровождал постоянный кружок участниц так называемого женского движения. Все они нуждались в моральной или денежной поддержке. Ездить ей приходилось много — постоянно требовалось присутствие ослепительно-белого одеяния медсестры на трибуне митинга или на конференции, хотя Дженни редко выступала с длинной обстоятельной речью.
Ее обычно приглашали на сцену после выступлений других ораторов. Она подходила к микрофону как всегда в форменном платье медсестры, и все немедленно узнавали знаменитого автора „Одержимой сексом“. В свои пятьдесят с лишком Дженни была очень привлекательна — крепкого телосложения, живая и искренняя, она поднималась и говорила: „Все правильно“. Или, в зависимости от ситуации: „Это неверно“.
И все понимали, что перед ними женщина, сделавшая в своей жизни трудный выбор и потому знающая, как никто другой, суть женских проблем.
Логика этих действий вгоняла Гарпа в затяжной приступ ярости и сарказма. А один раз, когда корреспондентка женского журнала пришла задать ему несколько вопросов о том, трудно ли быть сыном известной феминистки, и с восторгом обнаружила, что он „всего-навсего домохозяйка“, Гарп словно с цепи сорвался.
— Я делаю то, что считаю нужным, — зашипел он. — И нечего высасывать из этого какие-то идейки. Я всего-навсего делаю то, что хочу. И именно это всегда делала моя матушка — только то, что она хочет.
Но корреспондентка продолжала наседать. Она посочувствовала его незавидной судьбе и намекнула, что тяжело быть неизвестным автором, если его мать как писательницу знает весь мир.
Гарп сказал, что тяжелее всего, когда тебя неправильно понимают. И если он не выносит кое-кого из матушкиных приспешниц, это вовсе не значит, что он завидует. „Все они балаболки, — сказал он, — живущие за ее счет“.
Автор появившейся в женском журнале статьи упрекнул Гарпа, что он тоже живет „за счет матери“, причем вполне комфортабельно, и поэтому не имеет права враждебно относиться к женскому движению.
Через несколько дней, когда Дженни приехала навестить его, с ней явилась одна из ее „идиоток“, как выразился Гарп, — высоченная, мрачная, молчаливая баба. Она осталась стоять на пороге, наотрез отказавшись снять пальто, и рассматривала оттуда маленького Данкена с таким брезгливым видом, словно очень боялась, как бы ребенок случайно не задел ее.
— Хелен ушла в библиотеку, — сказал Гарп матери. — А я собирался пойти прогуляться с Данкеном. Ты хочешь у нас побыть?
Дженни вопросительно взглянула на свою огромную спутницу. Та пожала плечами. Гарп подумал, что, с тех пор как мать стала знаменитостью, у нее появилась одна слабость: любая инвалидка или истеричка, завидующая ее успеху, может без стеснения вить из нее веревки.
Гарп стоял и злился на себя, что немного боится молчащей фигуры, загородившей вход в его дом. Может, это телохранительница Дженни? В его воображении сразу возникла устрашающая картина — его мать в сопровождении грозного эскорта, обязанного оберегать от мужчин белую униформу медсестры.
— У этой женщины что-нибудь не в порядке с языком, а, мам? — едко зашептал Гарп на ухо матери.
В молчании великанши было столько превосходства, что он совсем разозлился. Данкен начал что-то ей говорить, но она уставилась на малыша не располагающим к разговору взглядом. И тогда Дженни спокойно объяснила, что с языком действительно не в порядке. Его просто нет.
— Отрезан, — пояснила она.
— Господи! — выдохнул Гарп. — Как же это произошло?
Дженни округлила глаза. Эту привычку она переняла у внука.
— Ты что, вообще ничего не читаешь? Неужели тебя совсем не интересует, что происходит вокруг?
То, что „происходит вокруг“, действительно мало интересовало Гарпа, увлеченного только тем, что происходило в его романе. С тех пор как мать втянулась в феминистское движение, она только и делала, что обсуждала „последние новости“. И это особенно раздражало Гарпа.
— Это, что ж, из последних новостей? — вежливо спросил он. — Знаменитое происшествие с отрезанием языка. Я просто не имею права о нем не знать. Так, что ли?
— Боже мой, — устало произнесла Дженни. — Это вовсе не происшествие, а вполне сознательное действие.
— Что?! Неужели правда кто-то взял и отрезал ей язык?
— Именно так.
— Господи Иисусе!
— Ты слыхал про Эллен Джеймс?
— Нет, — признался Гарп.
— В ее поддержку организовано женское общество.
— А что с ней произошло?
— Когда ей было одиннадцать лет, ее изнасиловали двое мужчин. И отрезали ей язык, чтобы она не смогла никому ничего рассказать. Они были так глупы, что не сообразили, ведь одиннадцатилетние дети умеют писать. Эллен Джеймс подробно описала, как они выглядят. Их поймали, судили и дали срок. А в тюрьме их кто-то прикончил.
— Ого! — воскликнул Гарп. — Так это и есть Эллен Джеймс? — прошептал Гарп, с уважением взглянув на немую.
Дженни опять округлила глаза.
— Нет, — сказала она. — Это женщина из общества поддержки Эллен Джеймс. Сама Эллен Джеймс — маленькая, худенькая белокурая девочка.
— Ты хочешь сказать, все члены общества Эллен Джеймс дали обет молчания, как будто у них самих вырезали языки? — догадался Гарп.
— Да нет. У них на самом деле нет языков. Все члены этого общества сознательно отрезают себе языки. В знак протеста против подобных преступлений.
— Вот черт! — выругался Гарп, оглянувшись на немую в новом порыве отвращения.
— Они называют себя джеймсианками.
— Я больше ничего не хочу слышать об этом идиотизме, — поморщился Гарп.
— Но ведь ты спросил, кто эта дама. Она джеймсианка.
— А сколько сейчас лет Эллен Джеймс?
— Двенадцать. Это случилось в прошлом году.
— А эти джеймсианки, они что, где-то встречаются, выбирают президента и казначея и все прочее?
— Поговори с ней самой, — и она кивнула на застывшего у дверей истукана. — Ты ведь просил меня оставить эту тему.
— Ты советуешь мне поговорить с человеком, у которого нет языка? — прошипел Гарп.
— Она будет писать. Все джеймсианки носят с собой блокноты и пишут в них, когда хотят сказать. Ты ведь понимаешь написанное?
К счастью, в эту минуту вернулась Хелен.
Гарпу пришлось еще не раз столкнуться с джеймсианками. И хотя он был глубоко тронут трагедией девочки, ее взрослые мрачные последовательницы вызывали в нем только отвращение. При знакомстве они тут же совали вам загодя приготовленную карточку с такой надписью:
„Здравствуйте. Я — Марта. Я джеймсианка. Вы знаете, что это значит?“
И если оказывалось, что не знаете, вас немедленно снабжали следующей карточкой.
Джеймсианки олицетворяли для него всех этих общественниц, которые как паутиной опутали его мать, стараясь как можно больше вытянуть из нее для осуществления своих идиотских затей.
— Я, мам, скажу тебе, что это за женщины, — говорил он Дженни. — Скорее всего, они с рождения имели дефект речи. Или же могли сойти за умных, только когда молчали. Вряд ли язык такая уж большая для них потеря. Почти уверен, как раз наоборот, это их единственная возможность внушить к себе уважение и выклянчить денег. Понимаешь?
— Ты всегда был скуп на сочувствие.
— У меня бездна сочувствия! К Эллен Джеймс, например.
— Ты не хочешь понять, что все эти женщины наверняка пережили каждая какую-нибудь личную трагедию. Для них так важно это сближение.
— А без этого мучительства нельзя было обойтись?
— Пойми, изнасилование — это проблема, которая затрагивает всех женщин, — изрекла Дженни.
Гарп терпеть не мог эти обобщения матери — „проблема, затрагивающая всех“. Он называл это демократией, доведенной до степени идиотизма.
— Эта трагедия затрагивает и мужчин, мам. Когда я узнаю о следующей жертве, я в знак протеста отрежу собственный инструмент насилия и повешу его себе на шею. Тогда я, наверно, сильно выиграю в твоих глазах.
— Мы говорим о действиях, которые совершаются по велению души.
— А по-моему, о тех, которые совершаются по дурости.
Он никогда не забудет свою первую встречу с джеймсианкой — огромной бабищей, которая пришла к ним в тот день с матерью. Уходя, она написала на карточке несколько слов и сунула ему в руку, словно чаевые.
— Мать завела себе телохранительницу, — объяснил он жене после того, как гостья откланялась.
Затем прочел карточку:
„Твоя мать стоит двоих таких, как ты“.
И все же ему грех было жаловаться на мать — целых пять лет после его свадьбы Дженни оплачивала все их счета.
Гарп в шутку говорил, что назвал свой первый роман „Промедление“, потому что очень долго его писал. Он работал над романом упорно и кропотливо. Откладывать свой труд, пока не посетит вдохновение, ему не было свойственно.
Критика назвала роман „историческим“. Действие происходит в Вене в военные годы и потом во время русской оккупации. После аншлюса некий молодой человек, анархист по взглядам, уходит в подполье и ищет случая нанести удар нацистам. Но он слишком долго медлит. Ему надо бы начать борьбу еще до того, как нацисты захватили власть. Но его терзают сомнения, он слишком молод и не понимает, что, в сущности, происходит.