Песнь двадцать четвертая 10 глава




От чресл до шеи ростом в пять аршин.

 

 

 

«О ты, что в дебрях роковой долины, –

Где Сципион был вознесен судьбой,

Рассеяв Ганнибаловы дружины, –

 

 

 

Не счел бы львов, растерзанных тобой,

Ты, о котором говорят: таков он,

Что, если б он вел братьев в горний бой,

 

 

 

Сынам Земли венец был уготован,[458]

Спусти нас – и не хмурь надменный взгляд –

В глубины, где Коцит морозом скован.

 

 

 

Тифей и Титий[459] далеко стоят;

Мой спутник дар тебе вручит бесценный;

Не корчи рот, нагнись; он будет рад

 

 

 

Тебя опять прославить во вселенной;

Он жив и долгий век себе сулит,

Когда не будет призван в свет блаженный».

 

 

 

Так молвил вождь; и вот гигант спешит

Принять его в простертые ладони,

Которых крепость испытал Алкид.

 

 

 

Вергилий, ощутив себя в их лоне,

Сказал: «Стань тут», – и, чтоб мой страх исчез,

Обвил меня рукой, надежней брони.

 

 

 

Как Гаризенда[460], если стать под свес,

Вершину словно клонит понемногу

Навстречу туче в высоте небес,

 

 

 

Так надо мной, взиравшим сквозь тревогу,

Навис Антей, и в этот миг я знал,

Что сам не эту выбрал бы дорогу.

 

 

 

Но он легко нас опустил в провал,

Где поглощен Иуда тьмой предельной

И Люцифер. И, разогнувшись, встал,

 

 

 

Взнесясь подобно мачте корабельной.

 

 

 

 

Песнь тридцать вторая

 

Круг девятый – Коцит – Обманувшие доверившихся – Первый пояс (Каина) – Предатели родных. – Второй пояс (Антенора) – Предатели родины и единомышленников

 

 

Когда б мой стих был хриплый и скрипучий,

Как требует зловещее жерло,

Куда спадают все другие кручи,

 

 

 

Мне б это крепче выжать помогло

Сок замысла; но здесь мой слог некстати,

И речь вести мне будет тяжело;

 

 

 

Ведь вовсе не из легких предприятий –

Представить образ мирового дна;

Тут не отделаешься «мамой-тятей».

 

 

 

 

 

Но помощь Муз да будет мне дана,

Как Амфиону[461], строившему Фивы,

Чтоб в слове сущность выразить сполна.

 

 

 

Жалчайший род, чей жребий несчастливый

И молвить трудно, лучше б на земле

Ты был овечьим стадом, нечестивый!

 

 

 

Мы оказались[462] в преисподней мгле,

У ног гиганта, на равнине гладкой,

И я дивился шедшей вверх скале,

 

 

 

Как вдруг услышал крик: «Шагай с оглядкой!

Ведь ты почти что на головы нам,

Злосчастным братьям,[463] наступаешь пяткой!»

 

 

 

Я увидал, взглянув по сторонам,

Что подо мною озеро, от стужи

Подобное стеклу, а не волнам.

 

 

 

В разгар зимы не облечен снаружи

Таким покровом в Австрии Дунай,

И дальний Танаис[464] твердеет хуже;

 

 

 

Когда бы Тамбернику[465] невзначай

Иль Пьетрапане[466] дать сюда свалиться,

У озера не хрустнул бы и край.

 

 

 

И как лягушка выставить ловчится,

Чтобы поквакать, рыльце из пруда,

Когда ж ее страда и ночью снится,

 

 

 

Так, вмерзши до таилища стыда[467]

И аисту под звук стуча зубами,

Синели души грешных изо льда.

 

 

 

Свое лицо они склоняли сами,

Свидетельствуя в облике таком

О стуже – ртом, о горести – глазами.

 

 

 

Взглянув окрест, я вновь поник челом

И увидал двоих,[468] так сжатых рядом,

Что волосы их сбились в цельный ком.

 

 

 

«Вы, грудь о грудь окованные хладом, –

Сказал я, – кто вы?» Каждый шею взнес

И на меня оборотился взглядом.

 

 

 

И их глаза, набухшие от слез,

Излились влагой, и она застыла,

И веки им обледенил мороз.

 

 

 

Бревно с бревном скоба бы не скрепила

Столь прочно; и они, как два козла,

Боднулись лбами, – так их злость душила.

 

 

 

И кто-то молвил,[469] не подняв чела,

От холода безухий: «Что такое?

Зачем ты в нас глядишь, как в зеркала?

 

 

 

Когда ты хочешь знать, кто эти двое:

Им завещал Альберто, их отец,

Бизенцский дол, наследье родовое.

 

 

 

Родные братья; из конца в конец

Обшарь хотя бы всю Каину, – гаже

Не вязнет в студне ни один мертвец:

 

 

 

Ни тот, которому, на зоркой страже,

Артур пронзил копьем и грудь и тень,[470]

Ни сам Фокачча[471], ни вот этот даже,

 

 

 

Что головой мне застит скудный день

И прозывался Сассоль Маскерони;

В Тоскане слышали про эту тень.[472]

 

 

 

А я, – чтоб все явить, как на ладони, –

Был Камичон де'Пацци,[473] и я жду

Карлино[474] для затменья беззаконий».

 

 

 

Потом я видел сотни лиц[475] во льду,

Подобных песьим мордам; и доныне

Страх у меня к замерзшему пруду.

 

 

 

И вот, пока мы шли к той середине,

Где сходится всех тяжестей поток,[476]

И я дрожал в темнеющей пустыне, –

 

 

 

Была то воля,[477] случай или рок,

Не знаю, – только, меж голов ступая,

Я одному ногой ушиб висок.

 

 

 

«Ты что дерешься? – вскрикнул дух, стеная. –

Ведь не пришел же ты меня толкнуть,

За Монтаперти лишний раз отмщая?»[478]

 

 

 

И я: «Учитель, подожди чуть-чуть;

Пусть он меня избавит от сомнений;

Потом ускорим, сколько хочешь, путь».

 

 

 

Вожатый стал; и я промолвил тени,

Которая ругалась всем дурным:

«Кто ты, к другим столь злобный средь мучений?»

 

 

 

«А сам ты кто, ступающий другим

На лица в Антеноре, – он ответил, –

Больней, чем если бы ты был живым?»

 

 

 

«Я жив, и ты бы утешенье встретил, –

Был мой ответ, – когда б из рода в род

В моих созвучьях я тебя отметил».

 

 

 

И он сказал: «Хочу наоборот.

Отстань, уйди; хитрец ты плоховатый:

Нашел, чем льстить средь ледяных болот!»

 

 

 

Вцепясь ему в затылок волосатый,

Я так сказал: «Себя ты назовешь

Иль без волос останешься, проклятый!»

 

 

 

И он в ответ: «Раз ты мне космы рвешь,

Я не скажу, не обнаружу, кто я,

Хотя б меня ты изувечил сплошь».

 

 

 

Уже, рукой в его загривке роя,

Я не одну ему повыдрал прядь,

А он глядел все книзу, громко воя.

 

 

 

Вдруг кто-то крикнул: «Бокка, брось орать!

И без того уж челюстью грохочешь.

Разлаялся! Кой черт с тобой опять?»

 

 

 

«Теперь молчи, – сказал я, – если хочешь,

Предатель гнусный! В мире свой позор

Через меня навеки ты упрочишь».

 

 

 

«Ступай, – сказал он, – врать тебе простор.

Но твой рассказ пусть в точности означит

И этого, что на язык так скор.

 

 

 

Он по французским денежкам здесь плачет.

«Дуэра[479], – ты расскажешь, – водворен

Там, где в прохладце грешный люд маячит»

 

 

 

А если спросят, кто еще, то вон –

Здесь Беккерия[480], ближе братьи прочей,

Которому нашейник[481] рассечен;

 

 

 

Там Джанни Сольданьер[482] потупил очи,

И Ганеллон, и Тебальделло с ним,[483]

Тот, что Фаэнцу отомкнул средь ночи».

 

 

 

Мы отошли, и тут глазам моим

Предстали двое, в яме леденея;

Один, как шапкой, был накрыт другим.

 

 

 

Как хлеб грызет голодный, стервенея,

Так верхний зубы нижнему вонзал

Туда, где мозг смыкаются и шея.

 

 

 

И сам Тидей не яростней глодал

Лоб Меналиппа, в час перед кончиной,[484]

Чем этот призрак череп пожирал.

 

 

 

«Ты, одержимый злобою звериной

К тому, кого ты истерзал, жуя,

Скажи, – промолвил я, – что ей причиной.

 

 

 

И если праведна вражда твоя, –

Узнав, кто вы и чем ты так обижен,

Тебе на свете послужу и я,

 

 

 

Пока не станет мой язык недвижен».

 

 

 

 

Песнь тридцать третья

 

Круг девятый – Второй пояс (Антенора) – Предатели родины и единомышленников (окончание) – Третий пояс (Толомея) – Предатели друзей и сотрапезников

 

 

Подняв уста от мерзостного брашна,

Он вытер свой окровавленный рот

О волосы, в которых грыз так страшно,

 

 

 

Потом сказал: «Отчаянных невзгод

Ты в скорбном сердце обновляешь бремя;

Не только речь, и мысль о них гнетет.

 

 

 

Но если слово прорастет, как семя,

Хулой врагу, которого гложу,

Я рад вещать и плакать в то же время.

 

 

 

Не знаю, кто ты, как прошел межу

Печальных стран, откуда нет возврата,

Но ты тосканец, как на слух сужу.

 

 

 

Я графом Уголино был когда-то,

Архиепископом Руджери – он;[485]

Недаром здесь мы ближе, чем два брата.

 

 

 

Что я злодейски был им обойден,

Ему доверясь, заточен как пленник,

Потом убит, – известно испокон;

 

 

 

Но ни один не ведал современник

Про то, как смерть моя была страшна.

Внемли и знай, что сделал мой изменник.

 

 

 

В отверстье клетки – с той поры она

Голодной Башней называться стала,

И многим в ней неволя суждена –

 

 

 

Я новых лун перевидал немало,

Когда зловещий сон меня потряс,

Грядущего разверзши покрывало.

 

 

 

Он, с ловчими, – так снилось мне в тот час, –

Гнал волка и волчат от их стоянки

К холму, что Лукку заслонил от нас;

 

 

 

Усердных псиц задорил дух приманки,[486]

А головными впереди неслись

Гваланди, и Сисмонди, и Ланфранки.[487]

 

 

 

Отцу и детям было не спастись:

Охотникам досталась их потреба,

И в ребра зубы острые впились.

 

 

 

Очнувшись раньше, чем зарделось небо,

Я услыхал, как, мучимые сном,

Мои четыре сына[488] просят хлеба.

 

 

 

Когда без слез ты слушаешь о том,

Что этим стоном сердцу возвещалось, –

Ты плакал ли когда-нибудь о чем?

 

 

 

Они проснулись; время приближалось,

Когда тюремщик пищу подает,

И мысль у всех недавним сном терзалась.[489]

 

 

 

И вдруг я слышу – забивают вход

Ужасной башни; я глядел, застылый,

На сыновей; я чувствовал, что вот –

 

 

 

Я каменею, и стонать нет силы;

Стонали дети; Ансельмуччо мой

Спросил: «Отец, что ты так смотришь, милый?»

 

 

 

Но я не плакал; молча, как немой,

Провел весь день и ночь, пока денница

Не вышла с новым солнцем в мир земной.

 

 

 

Когда луча ничтожная частица

Проникла в скорбный склеп и я открыл,

Каков я сам, взглянув на эти лица, –

 

 

 

Себе я пальцы в муке укусил.

Им думалось, что это голод нудит

Меня кусать; и каждый, встав, просил:

 

 

 

«Отец, ешь нас, нам это легче будет;

Ты дал нам эти жалкие тела, –

Возьми их сам; так справедливость судит».

 

 

 

Но я утих, чтоб им не делать зла.

В безмолвье день, за ним другой промчался.

Зачем, земля, ты нас не пожрала!

 

 

 

Настал четвертый. Гаддо зашатался

И бросился к моим ногам, стеня:

«Отец, да помоги же!» – и скончался.

 

 

 

И я, как ты здесь смотришь на меня,

Смотрел, как трое пали друг за другом

От пятого и до шестого дня.

 

 

 

Уже слепой, я щупал их с испугом,

Два дня звал мертвых с воплями тоски;

Но злей, чем горе, голод был недугом».[490]

 

 

 

Тут он умолк и вновь, скосив зрачки,

Вцепился в жалкий череп, в кость вонзая

Как у собаки крепкие клыки.

 

 

 

О Пиза, стыд пленительного края,

Где раздается si![491] Коль медлит суд

Твоих соседей, – пусть, тебя карая,

 

 

 

Капрара и Горгона с мест сойдут

И устье Арно заградят заставой,[492]

Чтоб утонул весь твой бесчестный люд!

 

 

 

Как ни был бы ославлен темной славой

Граф Уголино, замки уступив,[493]

За что детей вести на крест неправый!

 

 

 

Невинны были, о исчадье Фив,[494]

И Угуччоне с молодым Бригатой,

И те, кого я назвал,[495] в песнь вложив.

 

 

 

Мы шли вперед[496] равниною покатой

Туда, где, лежа навзничь, грешный род

Терзается, жестоким льдом зажатый.

 

 

 

Там самый плач им плакать не дает,

И боль, прорвать не в силах покрывала,

К сугубой муке снова внутрь идет;

 

 

 

Затем что слезы с самого начала,

В подбровной накопляясь глубине,

Твердеют, как хрустальные забрала.

 

 

 

И в этот час, хоть и казалось мне,

Что все мое лицо, и лоб, и веки

От холода бесчувственны вполне,

 

 

 

Я ощутил как будто ветер некий.

«Учитель, – я спросил, – чем он рожден?

Ведь всякий пар угашен здесь навеки».[497]

 

 

 

И вождь: «Ты вскоре будешь приведен

В то место, где, узрев ответ воочью,

Постигнешь сам, чем воздух возмущен».

 

 

 

Один из тех, кто скован льдом и ночью,

Вскричал: «О души, злые до того,

Что вас послали прямо к средоточью,

 

 

 

Снимите гнет со взгляда моего,

Чтоб скорбь излилась хоть на миг слезою,

Пока мороз не затянул его».

 

 

 

И я в ответ: «Тебе я взор открою,

Но назовись; и если я солгал,

Пусть окажусь под ледяной корою!»

 

 

 

«Я – инок Альбериго, – он сказал, –

Тот, что плоды растил на злое дело[498]

И здесь на финик смокву променял».[499]

 

 

 

«Ты разве умер?»[500] – с уст моих слетело.

И он в ответ: «Мне ведать не дано,

Как здравствует мое земное тело.

 

 

 

Здесь, в Толомее, так заведено,

Что часто души, раньше, чем сразила

Их Атропос[501], уже летят на дно.

 

 

 

И чтоб тебе еще приятней было

Снять у меня стеклянный полог с глаз,

Знай, что, едва предательство свершила,

 

 

 

Как я, душа, вселяется тотчас

Ей в тело бес, и в нем он остается,

Доколе срок для плоти не угас.

 

 

 

Душа катится вниз, на дно колодца.

Еще, быть может, к мертвым не причли

И ту, что там за мной от стужи жмется.

 

 

 

Ты это должен знать, раз ты с земли:

Он звался Бранка д'Орья;[502] наша братья

С ним свыклась, годы вместе провели».

 

 

 

«Что это правда, мало вероятья, –

Сказал я. – Бранка д'Орья жив, здоров,

Он ест, и пьет, и спит, и носит платья».

 

 

 

И дух в ответ: «В смолой кипящий ров

Еще Микеле Цанке не направил,

С землею разлучась, своих шагов,

 

 

 

Как этот беса во плоти оставил

Взамен себя, с сородичем одним,

С которым вместе он себя прославил.[503]

 

 

 

Но руку протяни к глазам моим,

Открой мне их!» И я рукой не двинул,

И было доблестью быть подлым с ним.

 

 

 

О генуэзцы, вы, в чьем сердце минул

Последний стыд и все осквернено,

Зачем ваш род еще с земли не сгинул?

 

 

 

С гнуснейшим из романцев[504] заодно

Я встретил одного из вас,[505] который

Душой в Коците погружен давно,

 

 

 

А телом здесь обманывает взоры.

 

 

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-09-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: