Ты любезна мне, и всякому ты любезна, - от всякого неотделима; все тобою согреты... Кто же согреет тебя? 5 глава




– Послушайте… Послушай… Да послушай же! – затеребил Семён Семёнович.

– Баклажан ты недоваренный, вот что, – вяло сообщил Капитан.

– Оставь ты свои насмешки! – взбеленился Семён Семёнович. – Что ж такое! …Вот при чём тут баклажан? при чём?

– Ни-ни, – зевнул Капитан, – никакой насмешки. – Доброжелательно посмотрел на соседа: – Я только подумал, что тебе будет интересно, вот и поделился.

Семён Семёнович напряжённо застыл. Капитан всмотрелся: лицо мятое, т о пкое, руки дрожат.

– А ты поплох е л, Сеня.

Капитан решил проявить заботу, и даже одернул, оправляя, на Семёне Семёновиче плащ. Достал пачку сигарет; вытряхнул две сигар е тины.

– На, кури.

– Я не курю…

– Я, когда сплю, – тоже. Ну и чего?

Щелкнул зажигалкой. Задымил.

– Неважно, Сеня, выглядишь. Это тебя, наверное, ещё прежде теперешнего жена поприм я ла, а ты, значит, надумал нынче – пока сумку пёр – обидеться и публично поплох е ть. Да?

Семён Семёнович молчал.

– Так это ты, я тебе скажу, зря. Обижаться надо сразу, Сеня. – Капитан огляделся; обтряхнул брюки; примерился к вставанию. Встал. – Ну? – и надо тебе это?

Семён Семёнович молчал. Губы его подёргивались.

Капитан вздохнул.

– Ты что такой серьёзный? – Потрепал соседа по плечу. – Вставай давай. Попробуем выйти, – посмотрим, что снаружи.

Семён Семёнович разлепил губы.

– Я боюсь.

– Почему? – Капитан удивился. – Ничего ж страшного не произошло. Вот только непонятно всё напрочь, а так – даже забавно: дождик… сумка твоя… листки какие-то…

Капитан нагнулся и поднял с пола один из листков. Подумал. Снова нагнулся – подобрал ещё один. Вгляделся.

– Смотри-ка, тут написано что-то: «А он сидит на лавке… А ветер дует… А он сидит на лавке. А ветер дует, дует, – продувает насквозь, – выдувает напрочь тягости и изъяны....» Слушай, почерк-то знакомый!

Капитан хлюпнулся на лавку рядом с Семёном Семёновичем.

– На мой почерк похож… вот те на! – Капитан выволок из кармана записную книжку, открыл – приложил рядом. – Смотри!

– …И на мой, – тихонько, как луговой сквознячок, прошелестел Семён Семёнович.

– Ну-ка, напиши что-нибудь здесь, на полях… – Капитан выцепил из того же кармана шариковую ручку. – На, держи. …Да вот тут, вот тут давай, – прямо на полях.

Почерки и впрямь были чем-то похожи. Все три. И не то, чтобы завит у шковость букв виделась одинаковой, или там – наклон. Нет. Что-то присутствовало общее здесь, и присутствовало явно, во всеуслышание… что-то помимо внешнего облика текста, но от текста неотрывное, наполняющее напролёт, до капелюшечки.

От близкого дыхания соседа у Семёна Семёновича запотели очки. Он снял их, протёр драной свитерной полой, и, водрузив разгляд а лки обратно, несколько отодвинулся по лавке от держащего листки Капитана. Закрыл глаза.

-

(Тот кусочек времени, в который судьбе было угодно затиснуть его детство, Семён Семёнович помнил как очень длинную, как очень короткую, как очень ухабистую дорожку. А может быть и не дорожку – тропку; заковыристая звериная тропка, утоптанная копытами травоядных и отлакированная мягкими лапами хищников – она вовсе не предназначалась для колёсного продвижения. Но – вот: толкнул кто-то тележку (а в тележке – Семён Семёнович) по этой тропке, и покатилась она, вихляя, дрожа, дребезжа всеми своими молекулами (а заодно – содержимым), покатилась, покатилась… Прикатилась куда-то… Куда?

А и не поинтересовался до сей поры. Некогда было. Выхватило его из тележки – вынудило самого ногами перебирать. …Да таких колдобин «то-что-выхватило » ему под ступни набросало, что и колёса тележные, на звериной тропке оббитые, должны были его пожалеть. И, должно быть, жалели.

Ох, устал Семён Семёнович. Крепко устал. Еле ноги волочил, вот как устал. Из детства вырванное существо – как вырванное сердце, изнемогающее трепетать в чужой среде.

Учился Семён Семёнович в школе, как и большинство других, – отбывая надрывную, тошнотворную повинность – каторжный срок, плюхнутый посерёд детства. О, до чего же в детстве з о рки глаза, зв о нок голос, горячо сердце! – тут бы и оглядеться, осмысливая жизнь, жизнь переосмысливая и тормоша. Тут бы… Но – не дозволялось, и даже оберегалось строго детьми прежними, прежне искалеченными: взрослыми. …Семён Семёнович и опомнится не успел – как облачился с ног до головы в страшную перемену: во взрослое платье… во взрослую жизнь… Переменился; перемена-подмена – вот как ощущал это Семён Семёнович, – вихлястый облезлый обман… несчастные глаза… бедствие!..

…Женился. И жили они с женой, жили… И были у них дети… И было у них всё, чего быть не должно, но что приходит всегда нежданно, как явь, как свист: отчуждение, боль, тоска.

Только на службе, где Семён Семёнович прослыл лодырем и дурошлёпом (а служил он в типографии, разнорабочим) высв е ркивалась ему маленькая отдушина, этакая дырка в потолке – книги. Хватал Семён Семёнович, случалось, какую-нибудь книжицу – ещё тёплую, остро пахнущую, безобл о жково-нагую – угадывая дальним чутьём именно в этой книге сияющее и небывалое. Выхватывал – прятался в уголке в обнимку с драгоценностью; читал, читал, читал… читал – покуда не заметят, не наорут криком, не погонят службу служить в поте лица своего. Давно бы уж совсем прогнали запойного читателя, если бы не крепкая нехватка в работниках, пусть и таких. Но нехватка была, и Семёну Семёновичу пока удавалось – цепляясь за книги – служить вполсилы да кое-как. …Худой, сутулый, зат и шенный – он казался своим сослуживцам привидением, сохлым призраком здешних мест, чем-то сближавшим их обжитую привычную-обычную типографию со средневековым замком.

В месте своего квартирования – избегая семьи – Семён Семёнович обычно запирался на балконе. На балконе, хоть бы и зимой, он думал (много-много), мечтал, а иногда – прижав к коленям такую же измятую, худую, сутулую, как и сам он, тетрадку, к тетрадке прижав карандаш – пробовал писать. Получалось ни то ни сё… но Семён Семёнович не унывал; вот: что же унывать, когда за спиной ни моста, ни плюгав о й др о жленькой перекид у шки… – ничего…? А? …Разве что – урывками, с оглядкой… Это плохо, он понимал: связное устремлённое усилие чуждается дрязглых пауз, – слова кособочатся и начинают рассыпаться. Иной раз – ну невтерпёж! – хочется зареветь…

А ещё: дача. Когда не было там жены, без конца находившей Семёну Семёновичу полезные хозяйственные применения, без конца раздражавшейся, без конца рассуждавшей о своей бессмысленно загубленной рядом с ним жизни… – тогда!: тогда склонённому над тетрадью Семёну Семёновичу начинало казаться, что что-то и впрямь готово проступить – памятью, ветром, свирелью – из кромешных лужайковых прядей тетрадных страниц. А может – впрямь…)

-

«А ведь и впрямь, – мешалось в мысли Капитану, – похоже, что это я писал. Всё так знакомо… но – не помню. Вот никак… – Встряхивался: – Что за недод у мец! – я ж так и написать не сумею! …А – сумел?.. Уф-ф…»

Листки с письменами, – ах, как много! как их много… – были, по первому взгляду, на внешность свою довольно обычными: белые, бумажные, обычно-прямоугольные… Но – сиюсекундность не транжиря – стоило лишь приглядеться: …это древесные листья… сошедшие с дерева листья… к кому-то сошедшие листья… зачем-то сошедшие листья… Да! – смотри не смотри: белые, бумажные, прямоугольные, а смотри чуть иначе – древесные, и всё тут… А до чего же хороши!: зелёные, полупрозрачные, во множестве св и вов-прожилок!

– Сеня, – неуверенно спросил Капитан, отнимая от взгляда листок, – может это – ты?.. может, твоё это всё?.. Случайно, в писатели не метишь, егоза?

– М-мечу, – чуть заикнувшись, ответил Семён Семёнович. – Но это – не я, не… Не знаю… Я в тетради пишу, – она там, на даче… под тумбочкой…

– Главное – не в сумке, – хихикнул Капитан. – А то бы нас ещё и тетрадью твоей шандарахнуло!

– Тебя бы в сумку, – буркнул Семён Семёнович. – Шутник…

– Н-да… – задумался Капитан. Огляделся. – Какой-то театр… Да ты не бери в голову, Семён, – сам стихи пишу.

– А я редко бывал в театре, – невесть к чему ляпнул Семён Семёнович. – То да сё…

Капитан оживился:

– А я, милок, в театре служил! Месяца два. …Пока не выгнали. – Капитан закурил. – Ну и насмотрелся!.. Но такого…

– За что выгнали-то? – поддержал тему Семён Семёнович. Ему хотелось послушать, поговорить – немного отвлечься от всего происходящего. Капитан не возражал.

– Дикое дело. …Рабочим сцены я там был: декорации монтировал, бутафорскую хренятину чинил, гром за сценой помогал вызв у чивать… Барышни там, знаешь, голые бегают!

– Зачем?

– Костюмы меняют… – Капитан кашлянул. – Ты не отвлекайся, Семён. Ишь, разлакомился!..

– И не думал!

– Ну да… – Капитан погрузился в воспоминания. – В-общем – выпихнули меня, как-то раз, на сцену, в эпизоде играть: никого другого, понимаешь, не оказалось… кто выходить должен – выпивши, вот меня и выпихнули. А должен я там был в поединке – секунд на тридцать – победить другого рыцаря. Проткнуть, значит…

– Как это – проткнуть? – слегка обеспокоился Семён Семёнович.

– А так! Долб а емся мы, лязгая, мечами, делаем несколько фигур, и – пронзаю: под мышку он меч ловит, делает вид, что – скапустился. Понял? За час до выхода показали мне – как, что. Невелика хитрость. …Вышел. А там, понимаешь, ляпнулась такая ерунда: в зале темно, на сцене темно, только свечи фальшивые горят, а от рампы – свет по глазам лупит… и не вижу ничего! – только жмурюсь под забралом. Тут реплика соответствующая означилась; слышу я шаги своего поединщика, – ко мне, значит, топает, чтобы мечом шибануть. А мечи у нас, Сеня, огромные, двуручные; не острые, конечно, но весом – вровень с кувалдой. Он первый должен был меня мечом стукнуть, по голове, а я – парировать. Да куда там – парировать!... не вижу ж ничего; сейчас, чую, шандарахнет, супостат, по колобку, и – привет бабушке! – шлем-то из картона… Ну, думаю, надо как-то защищаться, надо его хоть не подпустить к себе. Стал я мечом изо всех сил по сторонам размахивать. Машу, Сеня, верчу, что твой пропеллер! Долго верчу… Бух! Чую, попал во что-то… А?! …Тот-то мой поединщик – он привычный к игр у лькам, разгл я дистый – засёк мой боевой раж и удрал за кулисы, а режиссёр – дурак! – сам латы нацепил и попёрся меня со сцены уводить; это он, романтик, спектакль спасал, а заодно – актёров: там под столом герцогиня с двумя пажами засела, да ещё ейная дочка за столбом пряталась. …В общем, зашиб дурошлёпа.

Капитан шмыгнул носом.

– Совсем?!?

– Что ты! Жив-здоров, глаза весёлые… правда, косят малость. Ну да что! – он в больнице и двух недель не пролежал, – прибежал в театр, меня увольнять.

– Бывает…

– Ясное дело. Не впервой! Но театр меня заинтересовал. На сцену тянет… Занятное дело! – Задумчиво ус у пился. – Я и меч с собой спёр, заточил даже… Зря лежит.

– Да зачем он у тебя лежит? Выбросил бы!

– Может, выброшу…

Капитан нагнулся и поднял с пола ещё несколько листков. Прищурился, вчитываясь.

Семён Семёнович закрыл глаза. Ему не хотелось сейчас читать – нет… – хотелось ему в себя прийти, раз и навсегда, крепко! Хотелось принять происходящее нынче, как само собой разумеющееся, как радующее, приятное, что, собственно, Семён Семёнович – где-то глубоко, в настоящем себе – и чувствовал. Но вот ведь! – тонкая нервная организация; Семён Семёнович сам толком не знал, что ему от этой организации ждать. Вон как давеча, с обмороком. Хотя иной раз это приносило неожиданную пользу… (Случилось, что на него как-то – с год и несколько месяцев тому назад – нашумело начальство. Зинаида Юльевна, женщина молодая, но строгая и горластая, вызвала Семёна Семёновича к себе в кабинет, – ой! жуткое дело! – стучала на него кулаками по столу, называла лодырем, дураком, говорила, что – не потерпит, что созерцателям место в космосе, а не в серьёзном учреждении. Долго гудела и бузотерила… Семён Семёнович слушал, слушал… слушал, слушал… – да как расплачется! Слёзы рухнули из него подобием ливня тропического – столь же обильно, столь же заливисто и шустро. Зинаида Юльевна отродясь такого не видывала! Плачет, слёзы рукавами утирает, горбится. … Начальница аж в кресло булькнулась; глазищи вылупила, кричалку напомаженную чуть ли не к самому столу отвесила: шалеет, дивится. Семёну Семёновичу только прорычала, чтоб – убирался. …С тех пор не трогает, нет, – в покое оставила; чуть завидит где – по большой дуге обходит, стережётся, прячет глаза. Вот как!)

Семён Семёнович открыл глаза. Капитан нагрёб к себе целую кучу листков и копался в них, что-то куда-то перекладывая, сортируя. Рассортировал. Напряжённо выпрямился.

– Смотри, Семён, что я нарыл! Это что-то вроде дневника…

Семён Семёныч заглянул через плечо Капитана.

– Да тут и написано, что – дневник.

– Где? – Капитан всмотрелся. – А действительно…

На одном из листков – по полям – шла размашистая корявая надпись, почерком со всеми другими письменами ничуть не схожая:

«ИЗ ДНЕВНИКА ОТШЕЛЬНИКА »

– Какого ещё отшельника? – оторопел Капитан.

– Давай прочтём… – шёпотом попросил Семён Семёнович.

Они сдвинулись – плечо к плечу – и стали читать.

-

 

из дневника отшельника

 

 

*

 

«…Я держал – я ласкал – в онемевших руках много древесных обломков, кусочков, кусков, но так и не построил хижины, в которой смог бы скоротать свой век. Я тридцать лет любил, и, кажется, был иногда любимым… но родных людей нет рядом со мной: мы потерялись… (Да, верно, это я их потерял. Должно быть, так оно и было…)

Я ходил по кладбищам, по полям… – и теперь облипли тяжёлой землёй мои башмаки. Я не счищал земли; я уносил её – замедляя свою дорогу. Я заболевал, исцелялся, и снова заболевал; как-то суетно всё это было, но теперь проходит.

Вот нынче: пробредаю мимо стёкол, за которыми отсвет чужих очагов. Они так отчётливы в эту пору! …Даже, когда непогода или я покаянно слеп – всё равно очевидны…

-

 

**

…песню поёт одуванчик…

песню поёт одуванчик…

тихую песню поёт…

…и кто-то ещё поёт…

еле слышно поёт

где-то

-

Приятная мелодия… Слушаю её…

…Отзвучала.

Пришли мелодии неприятные; в изобилии пришли они, в назойливом множестве… Пришли и вокруг меня расположились плотным кольцом; великими непроходимыми стадами окружили меня… всё пространство окрест…

Что ж теперь?.. Откидываю одеяло: день настаёт очередной. Обычный. Надо проложить в нём тропинку понеобычней, поярче, чтобы окрасился день тропинкой моей, хотя бы этой яркой ленточкой украсился.

Хватит ли сил?

Сил у меня становится с каждым днём всё меньше и меньше. Убывают они, как убывает вьюжным паром вода из железной кружки, поставленной на раскалённый песок посреди пустыни. Как мало осталось воды!..

Вот и вставать стало трудно: туман какой-то в глазах, искры – искры! – перед глазами... Сердце моё утратило многую лёгкость и стало раскалённым; воспалённым стало сердце моё, – не ведает сердце радости, не знает отдушины…

Встаю. Холодно. Согреваюсь чаем. Холодно. Заворачиваюсь в одеяло и поглубже затискиваюсь в кресло. Задумываюсь… (Никак не складывается тропинка. Надо очнуться. Надо встряхнуться и зашагать.)

…Прислушиваюсь…: вон там… там! о-о… Мой Дом… (Опять! Стоп. Назад.)

…Сижу в кресле, занавесившись одеялом от льющегося дождя. Он падает с потолка, размывая штукатурку; он сочится сквозь стены, напитывая собою ковёр и обои; он бурлит в моей чашке, поднимая из глубины обрывки обессоченных чайных листьев. Сыпется древесная листва, перемешиваясь с моими волосами, с одеялом на мне, с мыслями во мне; листья покрывают всё, что есть «я»… – и ворохом, уже согревшись, в кресле возвышается ино о бликовое «я».

(Мне всё говорят: «Ну какой ты поэт! Нет у тебя и единой книжицы, которую ты мог бы поставить на полку!» Я раньше, по глупости, спорил. Теперь не спорю – соглашаюсь. И впрямь, ну какой я поэт? – нет у меня и единой книжицы, которую мог бы поставить на полку, вызывая умеренно-благоговейный трепет знакомых, соседей, родственников. А с ней – призадуматься уже и о второй книжице… третьей… (чтоб стояли по-соседству). Или поучаствовать в тайном конкурсе лириков-интеллектуалов, и – чего не бывает! – получить приз (новые штаны да куль картошки, например… очень бы кстати). Но – нету книжицы. Куда ж деваться? Нету… Ха! – я же не поэт, я – кораблик из шероховатой тонкой бумаги. Кораблик размокший, разбитый… Но – кораблик плывущий!

…Вот: земли неведомые, где нет ничего чужого, а всё – родное. Вот: моря, щекочущие длинными пенистыми языками брюхо неба, родные моря.

Вот: мой Дом

(Стоп. Пока не надо!.. Назад.))

…В кресло, раздирая ворох ино о бликового «я» – пришёл ветер. Громыхнул гром. Колыхнулась молния…

Стало уютно.

Пройдёт немного времени – и уют ускользнёт, оглядываясь виновато, в щели половиц (ему пора, я понимаю). Но пока он здесь, со мной. Рядом.

Мои глаза закрыты.

– Привет!

Я слышу это совсем неподалёку.

– Привет, – говорю я, не открывая глаз.

– Привет, привет, хороший мой! Ты бы всё-таки открыл глаза…

– А ты кто? – спросил я, зажмурившись ещё сильнее.

– Я? Я – Большая Белая Птица. Я пришла к тебе в гости.

– Ох, спасибо тебе…! …

– Пожалуйста! Открывай глаза, …ну же!

-

 

***

 

Большая Белая Птица посетила нынче утром мою квартиру. Я не знаю, откуда появилось это Существо, но увидев её в кресле напротив – сидящую прямо и строго – мне подумалось, что, верно, Птица всегда тут находилась, просто я её не замечал.

Сидя напротив друг друга – мы завели беседу. Птица смотрела на меня, не мигая, и тихонько шевелила клювом. Она была спокойна. Я же, напротив, был растрёпан и суетлив.

Но постепенно лихорадочный оскал встречи покинул меня. …Я увидел ОКЕАН… огромный, невозмутимый в своей огромности ОКЕАН! Два острова стояли посерёд него: остров Мудрости и остров Сострадания. Это был дом Большой Белой Птицы. …На острове Мудрости она наполнялась, на острове Сострадания – опустошалась. И – раскинув крыл а меж островами – пребывала вечно…

Я почувствовал, как усталость и боль последних лет отступили куда-то вдаль. В почти безоглядную даль, в дальнюю даль. Совсем ненадолго, на крошечную кроху жизни моей отступили они, но стало мне так хорошо… так хорошо!..

Мы любили друг друга, и понимали друг друга с полуслова. Меж нами не было тайн, не было горечи, разделённости; не было меня и не было её, но были: МЫ.

Много и небывало были мы друг с другом. Час прошёл или век – кто знает… Но воды снов подступили к глазам моим, и плеск их волн был шумен…

…Но биение волн себе подчиняющий переливчатый голос Птицы, сидящей на краешке моей постели, доносился ясно и чисто, минуя дрёму…

«Далеко-далеко, а может быть и совсем неподалёку, там – на самом краю земли и воды, и пламени, и небес – есть место, где Мироздание ещё не появилось на свет, но уже закончилось. В этом месте нет ничего – ни образа, ни движения. Ни что не может вытечь из него, ни что не может изойти… но исходит оттуда всё… – так появляется мир… »

– …А что же за этим местом? есть ли что?

Полусонный язык мой – невнятен, слышен едва…. Но всё услышала Птица, всё поняла. Тёплым крылом провела она по моим волосам, стряхивая седину, ут и шая печаль. Птица наклонилась, низко-низко, клювом почти касаясь моей щеки, и прошептала:

– Есть. Но об этом как-нибудь потом… когда-нибудь… ладно?

– Ладно, – согласился я, – только смотри, не забудь. Пожалуйста…

– Я не забуду, – пообещала Птица.

И вновь, кожей врастая в шероховатый полёт простыней, я слушал голос, родной, нездешний. И – с голосом соприкасаясь – плечами в явь прорастал иную…

«…пурга стирала их следы. А они знай себе шли вереницами неисчислимыми; тянулись нитью не мерянной по бело-блестящим пустым полям. Пурга облепляла тела и лица, закрепляя в пространстве строгие голые абрисы, приминала их потаённо: слой за слоем, – ровным, с ы пким излётом позёмки… примяв же, вовсе – съедала…

Но съев – изрыгала обратно. И вереницы, нитью шальной и светлой, тянулись в запредельное куда-то, словно наматывались, наматывались, наматывались, сматывались они в клубок, не смея остановиться, остановить… И будто бы – проникали… И будто бы, – но это невероятно! – обретали нечто. »

Я заснул. Я не слышал, что говорила мне Птица.

Откуда-то с высоты, кувыркаясь, упал я в озеро. В мелкое озеро. …Встал, – сырой, удивлённый. Огляделся: …нет берегов; подо мною – песок и камни, надо мною – небо. Песчинки босыми ногами в иные сдвигая узоры, – бреду по озеру. Вроде бы, приятно мне здесь, и брести – уютно. Почти хорошо…

Вышагиваю к берегу. Вот нету берегов, – а я вышагиваю! И ветер, что в спину дует, верно – попутный. Я рад ему.

…Музыка… Клавесин… Берег. Звуки клавесина – оттуда, с берега – мне радостны, несмотря на усталость.

Осторожно раздвигаю пушащиеся камыши, и, не оскользнувшись ни разу, выбираюсь на берег. Клавесин уже не слышен... да он теперь, как будто бы ни к чему: мне интересно так, самому по себе.

Топаю ногой! – и прямо из ничего возникает на песке костёр. Жаркий, красивый. Снимаю с себя одежду – вокруг костра развешиваю для просушки; голый совсем стал, но не зябко. И комаров нет.

Прогуливаюсь, посматривая по сторонам; оглядываюсь: место пустое. То ли отмель, то ли островок малый. Возвращаюсь к костру, надеваю просохшую одежду и сажусь смотреть на огонь.

Я люблю смотреть на огонь. Долго на него смотрю.

Засыпаю.» …

-

 

Маленькие мерцающие капельки, облепившие потолок, стянулись в каплю одну. Большая блестящая плюха, с чавканьем покинув свой насест, упала на Семёна Семёновича, прямёхонко за шиворот…

– Ай!

Семён Семёнович задёргался; вскочил.

– Что ж ты прыгучий такой! – неодобрительно воскликнул Капитан, подбирая выпавший из его рук листок. – Ну – капля, ну… Ну и что? – Погрозил пальцем: – Поди, мыться не любишь? а, Сеня?

– Холодная!

– Делов-то… – пренебрежительно отмахнулся мужественный сосед, но свой воротник на всякий случай поднял. С сомнением посмотрел на потолок. – Давай, подсаживайся. Похоже – всё, под занавес тебе досталось…

Семён Семёнович, нервно вздохнув, вернулся на место.

-

 

«…И вереницы, стягиваясь к обрыву, – ссыпались с него, рассеиваясь в полёте. И то, что рассеивалось, напоминало зонтики луговых одуванчиков, рисующих направление своё волею многих и разных сил, предначертание имеющих, а р а вно – Пункт Прибытия, предначертанием тем предопределённый.

И преобразовывались вереницы прежние – в вереницы новые. В разных мирах разный облик приобретало шествие их. Но вжимаясь в единый ритм, сливающий и изливающий вереницы, – миры прорастали друг в друга, срастались, перемешивались. »

Я понял, что уже некоторое время не сплю. И Птица сидит у изголовья моего. И крылья её, защищающие от невзгод, окутывают меня невесомо, нетягостно.

– Ты знаешь, я уже проснулся…

Птица улыбнулась.

– Разве ты спал? Вот уж не заметила! Я думала, ты отлучался по важному делу.

– …Отлучался?.. …Ну, может и так. …А по какому делу?

– Ты зажёг костёр. Он будет гореть всегда. Он нужен.

– Кому?

– Вообще: н у ж е н.

Я хотел спросить Птицу, каково ей там, меж двух островов: не зябко ли? не одиноко? Но ничего не спросил. Укутался поудобней в крылья, и лежал так неведомо сколько времени.

Я не спал. Я вспоминал разные места, где доводилось мне бывать. Вспоминал жилища, обжитые мною и мною оставленные. Вспоминал Дом, просевший от ветхости и поросший лебедой окрест своего стояния. …И вспоминал улыбчивого взлохмаченного мальчишку в одном из окошек Дома. Мальчишка смотрел на меня лукаво и капельку настороженно… а мне, – мне так хотелось обнять его, как можно крепче обнять! Взлететь с ним к Солнцу – и подарить ему Солнце! Всё, целиком! Насовсем! А заодно – похвастаться крыльями…

…И я отводил взгляд; я не мог взлететь – у меня проросло только одно крыло, – далеко не улетишь на одном крыле… Мальчик смотрел с укором. Мне было так стыдно!

Я всё отводил и отводил взгляд, пока в снежных полях взгляд мой вовсе не потерялся…

…И потерялся мальчик. Потерялся Дом… Только лебеда потрескивала сухими зимними стеблями, где-то вдалеке, едва слышно…

-

 

****

 

…Мальчик спал. Примяв щекой запястье, дыша спокойно и ровно – мальчик спал.

Сброшенная на пол подушка белела призрачным сугробом. Тёмное пространство комнаты словно бы стянулось, сжалось куполом острым и лёгким над спящим ребёнком (так, во время молитвы, жмутся ладошки – над сердцем – куполом острым и лёгким, куполом неподвижным…).

Мальчик проснулся. Открыл глаза. Приподнял голову… Но всё это ненадолго. Ровно на столько, чтобы услышать бьющую мягко в стекло ледяную январскую морось, увидеть – м е льком и смутно – движение тёплых теней над собою… снова уснуть…

-

 

с о н м а л ь ч и к а:

 

Он идёт по пустыне. Жара. Всюду очень крупный, очень жёлтый песок. Ох, как трудно идти по песку! Да вот ещё – валенки всё время с ног сбиваются, совсем норовят сползти…

…И – крокодилы кругом: маленькие, со спичечный коробок… лиловые, с изумрудными пятнышками по ушам… хвостатые – невероятно! А хвосты – лохматые, рыжие…

Вдруг – сразу и вдруг – город посреди пустыни. Большой город. И вроде бы – так поначалу видится – он совсем опустелый, а кажется так от того, что люди все собрались на большой площади; стоят люди, собравшись в кружок, что-то разглядывают.

Протиснулся мальчик в серёдку (он как-то сразу понял: надо – туда!), протиснулся без труда: все расступались – давали ему дорогу; протиснулся и увидел Её

Большая мохнатая Снежинка, – она лежала на горячих – пронзительно горячих! – камнях мостовой и совсем не таяла. Даже не собиралась! Чувствовалось: она по-прежнему царственна, холодна, спокойна, как и положено снежинке.

Белое… голубое… красное… зелёное… - казалось нет такого цвета, которого не было бы в ней.

Мальчик знал, знал наверняка, что холод её не обжигающий, а ласковый и доверчивый, - ну, будто бы нос щенка! И ещё он знал, что здесь, на горячих камнях, ждала Снежинка его, именно его… и было ей немножечко одиноко прежде, а теперь – п е сенно, радостно, хорошо!

Ах! – расцветая! – возникли из мальчика – прямо из самого сердца – лучики светлые, – протянулись к Снежинке. И от Снежинки – лучики тонкие, робкие-робкие…

Вобрало сердце мальчика Снежинку в себя, став большим – огромным!!! – огромнее всего мира… всех миров…

Вот: стало понятно: нет больше сна, и не будет больше яви, а есть теперь что-то иное, совсем-совсем новое…

-

 

…Мальчик сидел на крыше и смотрел вокруг-повсюду.

Мальчик смотрел на мир, в котором грохотало железо, шумел жёлтый ночной свет, а трескучие, суматошные толпы дядечек и тётечек носились туда-сюда, оставляя после себя кучу смятых, еле различимых следов. Следы тускло мерцали, переливались, копошились, – образуя всяческих чудищ. Чудища тут же расползались, куда ни попадя, свисали отовсюду, подобно гроздьям винограда, и при том – всевозможно шипели.

А дядечки, а тётечки – всё суматошились, трескот е ли. Железо грохотало. Жёлтый ночной свет, который вовсе не походил на солнце, шумел сильнее и сильнее.

Мальчик наблюдал. Он был внимателен, – любопытство и напряжение танцевали из него навроде крошечных бенгальских искр.

Но вот уж чего не было в нём, так это боязни. Мальчик ни капельки не боялся грозной, визгливой мешанины и суеты!

Он знал: это – будто бы слова, ровными рядами наполняющие невесёлую некрасивую книгу. Ужасную книгу. …Здесь может быть – даже! – страшно… невыносимо страшно… Но когда такое случится: мальчик возьмёт карандаш и всё это перечеркнёт »…

-

 

– Похоже, мною написано! – в один голос воскликнули Семён Семёнович и Капитан.

Воскликнули – посмотрели друг на друга. Одновременное восклицание рассмешило обоих; рассмешило – не удивило; не удивило – удивились, – удивление сквозило в хохоте новорождённым галчонком.

– Ай да мы! – тонко смеясь, всхлипывал Семён Семёнович.

Капитан, развеселясь, гулко саданул его по спине ладонью.

– Ты что, одурел!? – поперхнулся Семён Семёнович. – Лапища, как у медведя!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: