А ещё – ветер.
– Тьфу! – Бабушка замотала головой, замахала на снег руками. – Зима, что ли?
– Что?..
Ветер съ ё рзывал звуки; звуки неслись нечёткой разв е йной гурьбой – пляс, пляс! сплошная белиберда!
– Я говорю: зима, что ли, началась!? – заорала, сутулясь под ветром, бабушка. – А?.. Этого ещё не хватало!
– Нет, не думаю… – Мама внимательно осмотрелась вокруг. – Тепло!
И действительно: снег ли, песок, иная какая блистающая мелюзга, – а вот не холодно, даже не зябко. Но…
А всё-таки, это была зима. И то, что падало на одежду, высветляя, расцвечивая её – снежинки; ну как, как их не узнать? И то, что виделось сугробами, – трепетные, трепетные блуждающие дюны, – сугробы, ну конечно сугробы! И застывшие – звоном ли льда, мрамора… – л и ца; многие, многие лица тех, кого не было, но кто – вот они, и так озябли…
– Давай, говорю, выбираться отсюда как-нибудь! – закричала сквозь ветер бабушка.
Мама даже отпрянула. В полном безветрие, при отсутствии каких бы то ни было удержаний – крик прозвучал оглушительно. Бабушка покачнулась; будто бы – стояла словами о ветер опёршись, а ушёл ветер – ушла и опора.
Тишина… Нет, не тишина – тишь.
Равнина. Равнина разлеглась бескрайним столом, и все, кто собрались за этим столом, собрались по зову; собрались – все. Вот они: нет никого, но все они, конечно, здесь – ожидают лишь невидимого щелчка, дающего команду и направление, призывающего в мимолётную ясность.
Тишь.
…Белая, протяжно белая равнина…
…Пространство разомкнулось и сомкнулось – одновременно; выпятилось линзой. Смотри во все глаза – всё равно ничего не увидишь: всё перед носом; а и учись вглядываться… Ну и ну! вот оно как: заприм е тилось, озарилось! Приблизила линза то, что было и так близко, а возможно – отдалила, позволяя увидеть, объять, прикоснуться рукой.
О! …И слепилось, слепилось многое – в лицо одно, измождённое, призрачное, сырое. Словно бы: вырвалось, выплеснулось из пучин, вне крика и взгляда, – застыло в броске над бездной. И – вновь: разлепилось-распалось мн о жьем неисчислимым; упёрлось; вскочило на лапы; ринулось.
Вот: полыхнулся, разлиновывая, квадр а тя, гудящий рынок; разлёгся необозримо; наполнил. Торг. Торг. Торг. Тут и продают; тут и покупают; тут и восходят на прилавки, весы, подносы. Одно лицо, размазанное на бессчётье витрин, карманов, локтей, подмостков. Вот! вот! – и тут: звякают, шуршат, чмокают, хрипят, булькают, скрежет а ют. Одно лицо… набухшее… впалое… заплёснутое в шипящую дымку…
И люди и камни и звери и птицы. И жучки. И бактерии всевозможные. И древес а и травы. И звёзды…
Вот: вспух, проливаясь румянцем, взрыв, и удар, и крик. Завыли барабаны. Сщёлкнулись, впрямл я ясь в линию, каблуки. Заплясали, всхох а тывая, проволочные гримасы. Взревело – прогикиваясь – нахрапистое, продувное, – зашлось, блескот е я, багрянцем, застучало лязгающими кастаньетами. А отовсюду – силуэты, силуэты, силуэты… заламывающие руки – сито, сито – рваные флаги… острые рыдающие клыки...
Вот: взорл и лись; забились в истерике на высокой трибуне, вздыбились на пьедестале. А оттуда – оттуда!: нету ничего в ладошках, хоть и протянуты ладошки щедр о тной корзинкой, а и всё что есть – кража да обижанье. Ох! блестят… ох, тускнеют глазёнки… немотствует обильная речь… обминается, я мится сердце о решёточные узлы. Эй! Эй! Эй…
Грянули и разбежались, крутясь, дома. Что же это было? – так разбегаются из нитяного хоровода бусины: цок-шлёп, цок-шлёп-шлёп; разбежались, покрутились, застыли на непредсказуемых, но заранее определённых точках. Всякие, всякие дом а. Были и небоскрёбы, с сумасшедше запрокинутой в высь блеск у чей вереницей окон; были и приземистые хижины; омшелые оскалы крепостей; унылая блеклая просыпь фабричных строений; были дворцы и храмы всяческих толков, расцветок, символик… И т. д. и т. п. И – разлив а нное море крыш, овеянных барашковой рябью флюгеров, колоколен, шпилей, проводов, проводов, проводов… барельефов и гнёзд, сквозняков, оттенков… Кто привёл их сюда? Кто их соединил? Никто; разбежались бусины с нити, замерли.
Замерли и путешественницы. Крепко прижались друг к другу, истошные, вытаращенные.
Ээ-эээй! Э-гэ-гэ-гэ-гэй! Заплясала бурл и вая шальная толпа. Грянул и выстелился, – но куда? но где? – хриплый орудийный лай. Закинулись, зачадили приторные трескучие песнопения. Заходили ходуном изгороди, стены, колоннады, статуи, флагштоки с всп я ченными знамёнами, прилавки, надгробья. Шумн у лся птичий дребезг. Качнулись деревья, травы.
– Это мы… – прошептала мама.
– Кто – мы?.. – отшепнулась бабушка.
– Мы… я… – Мама ус и льно провела обмякшей рукой по лицу, будто стирая, стряхивая какую-то невидимую, но плотную преграду, преграду-заслон. – Я что-то поняла; только теперь, теперь, а кажется – давно в это стучалась, всю жизнь к этому шла, только – не знала…!
– Ох, да о чём ты?
– Об этом, – мама неопределённо махнула рукой, как бы очертив обм а хом всё – всё, что было в ней и всё, что было вокруг.
– Чего там понимать, – сквозь подступившие слёзы пробормотала бабушка. – Это ж у нас горячка. Сейчас приедут санитары в шапочках, в белых халатах и отвезут нас в спокойное место. Там нам тоже дадут халаты… бесплатно…
Бабушка всхлипнула.
– Да что ты! – Мама ласково, крепко-крепко обняла её. – Перестань. Прислушайся…
Бабушка не прислушалась; бабушка вскинулась, отстраняясь:
– Это всё тот дед накуролесил! Проходимец он и колдун, вот что!
– А я думаю, это мы сами, – тихо проговорила мама. – Не знаю, почему, не знаю, как, но – мы. А старик – он нам просто помочь хотел.
Бабушка всплеснула руками.
– Помочь? – ну и ну!
А толпа всё бурлила, бурлила, ходуном исхаживалась вокруг. И вроде не праздник какой, не ярмарка, не война, не представленье, а – так: всё сразу, и всё-что-сразу – повсюду, кишмя, до краёв. Сплошная нервотрёпка. Сплошное облизывание да клокотанье.
Путешественниц же – не обижали; не замечали как-то, обходили стороной. И чтобы толкнуть разок, другой – так нет, – исхитрялись огибать, даже на бегу, даже в сплошном, самооглуш и тельном дёрганье-кривлянье. Будто бы: не вовлекая – ни-ни! – и даже отодвигая, отсеивая, – мол: не время… не место… да и ни к чему. …А суматошились очень уж знакомо, привычно, но от привычности этой криком хотелось путешественницам кричать, под землю провалиться, за облака взмыть.
Мучилась, мучилась мама своим пребыванием здесь, но и – где-то издалека – радовалась ему. Думалось-печалилось: всё здесь – почти – ненастоящее, всё здесь напрасное, больное; радовалась: я вижу, вижу, вижу это! мои глаза открыты… ну, может быть, не открыты, но – открываются! Я не знаю, почему именно мы здесь оказались, такие отчётливые в «здесь», не знаю как (и как вернёмся? и куда?), но знаю, знаю, знаю – зачем! …А рядом – близкий мой человек, моя родная, моя хорошая, и поэтому я не могу испугаться, не могу ослабеть – нет ни малейшей зацепки, ни малейшей возможности к падению, никаких причин для незрячести!
…Устала… Ну устала… Ну так устала бабушка, у держу нет! Да поди – вон как полагалось: встретить бы того старого мор о чника – да космы бы ему под дикобраза… под дикобраза зачесать! Грезилось: доберусь, придвинусь, – тут-то тебя, опосля, и бегемот испугается! Тут-то…! Да, верно, не в старикашке всё дело… верно, не в нём… А вдруг? Уж больно затейлив, затаён… больно заковырист, сморчок-надсме я льник… Ох-ты, да и человек ли? – у-у-у! Как же, спроси у него паспорт… Почтальон!
– А-ай!!!
Мама и бабушка вскрикнули почти одновременно. Ну как не вскрикнешь: на мгновение путешественниц накрыла большая кл я ксистая тень, и – тут же – к их ногам из поднебесья шлёпнулся человек… Да и был бы то человек! – вот именно… – куда там!: знакомый старичок-озорник, а не какой-нибудь там, не кто-нибудь…; старичок сидел, широко раскинув тощие ножонки, ладошками в мостовую упёршись и таращился в небеса. Мама с бабушкой тоже посмотрели…
Все небеса были утыканы-заплёснуты разномастными, разноразмерными, разноликими летательными приспособлениями. Мелькали, отблёскивая, карус е лясь, гигантские стрекозиные крылья, мигающие обводы тарелкообразных аппаратов, зонтики вертолётных пропеллеров, переливчатые шлейфовые оборки невиданных дирижаблей, глянцевые бока гр о здьево свитых над маленькими одноместными креслами воздушных шариков… И ещё… И ещё! С какого именно приспособления и почему свалился неугомонный летун – осталось загадкой....Впрочем, бабушке пришло в голову, что его попросту выбросили, за въедливость, за… – ха-ха! – ну, например, хоть вон с той шестикрылой кареты, дверца которой была распахнута, а из расп а ха висела в их сторону кудлатая кривл ю чая рожица с дразнительно высунутым языком.
– Загрустили, девки? – старичок бодро вскочил на ноги, и лучезарно – во всю пасть – улыбнулся.
– Здравствуйте, – робко поклонилась мама.
– И тебе не хворать, красавица, – радостно ответствовал старичок.
– Вы не ушиблись? Как вы себя чувствуете? – обеспокоенно осведомилась мама.
– В такой-то компании? – да превосходно! Превосходно!! – Старичок заозирался. – Ну и народу тут у вас понапёрло, девушки, прямо-таки ни охнуть, ни вздремнуть. Вам что, заняться больше нечем?
Мама отчего-то засмущалась. Непонятные слова старика были ей чем-то понятны, хотя она ещё и не могла понять – чем.
Старичок укоризненно покачал головой.
– Давай сюда паспорт! – неожиданно (даже для самой себя) выкрикнула бабушка. – Давай, давай! Показывай!
– Че-го? – изумился старичок.
– Паспорт, говорю… – с просевшей решительностью повторила бабушка.
Путешественницы переглянулись.
– Мама, ну что ты!
– Ничего, ничего, дочка, пусть покажет…
Здесь – как-то пропустили они, как-то проскочило, – но старика, собственно, уже не было, а была тётка. Та самая. Здоровущая!
– А ты хулиганка… – неодобрительно прогудела тётка. – Ну хулиганка, и всё тут!
– А я говорю, показывай паспорт, – испуганно упёрлась бабушка.
Тётка оглянулась по сторонам. Шустро метнулась, выцепив из толпы какого-то коротышку в лязгающих гулких доспехах. Из-под поднятого шл е много забрала сверкали колючие строгие глазки.
– Сеньор рыцарь, сеньор рыцарь! – басовито заголосила тётка, ухватисто волоча лязгающего коротышку к компании. – Помогите прекрасной даме! Эта нехорошая девочка, – тут она тыкнула в оторопевшую бабушку пальцем, – меня обижает. Всё чего-то требует, требует… Прохода не даёт!
– Выкуп требует? – деловито прищурился рыцарь. – Разбойница?
– Хулиганка! – гаркнула тётка.
– Ну-у… – зловеще протянул рыцарь. – Это уж… Стража!
Из толпы выскочило несколько человек. Нервно тиская высоченные алебарды, они окружили путешественниц, и грозно – ух, грозно! – на них уставились. Один из стражников облизнулся.
– Съесть её! Съесть! – завыли стражники, грозно стуча древками алебард о мостовую. – У-у-у!
– Да ну как же! – не согласился рыцарь. – Ничего подобного! Отведите её в мою з а мковую тюрьму. Пусть там перевоспитывается до конца жизни.
– Вы что, с ума все посходили?! – жалобно закричала мама. – Нам домой надо! Как вы смеете…
– У-у-у! – завыли стражники. – У-у-у-у!
– И эту тоже, – решил рыцарь.
-
По каменным заплесневевшим стенам еле заметными жилками сочилась вода. Толстые длинные цепи, свисавшие то тут, то там со стен тускло отблёскивали в неярком дрожащем свете коптящих факелов. У дальней стены о чём-то шептались с полдюжины рослых, благовоспитанного поведения крыс.
– Вот и угораздило меня, дочка, на старости лет, – кручинилась, съёжившись на корточках у стены, бабушка. – Ох и угораздило… И тебя с собой, дура старая, потянула! …Что же будет-то теперь, а?
– Ну что ты, мама. Я думаю, не так всё это страшно. Скорее – глупо; глупо и смешно.
– Смешно?
– Ну да! …Понимаешь, что-то проснулось в жизни после Ивушкиного дня рождения; что-то проснулось, шевельнулось, задвигалось, – я очень и очень чувствую это. Что-то правильное. Странное, непонятное, даже – что ли – пронзительное: и больно здесь бывает, и продувает насквозь, но – правильное. …Я вот когда следом за тобой вышла – всё думала: что же это такое дома у нас происходит? что случилось? А случились – мы.
– Не понимаю я тебя, дочка…
– Да я и сама ещё толком недопойму, а только – чувствую.
– Что чувствуешь?
– Мы. Почему мы сюда попали, и что это такое, куда мы попали, и всё, что происходит вокруг нас – мы. С нами, из нас и нами. Вот. И не происходит на самом деле ничего, и не происходило раньше, а только-то – стоянье у зеркала, стоянье глупое, пустое… Зеркало нас спрашивает о чём-то, а мы только кривляемся да жеманимся.
– Ну и замудрила ты. Вроде, философией в детстве не увлекалась… Надо же!
– А и философия… А что такое философия, мама? – это способность правильно посмотреть на свои ноги! Понять, что ноги – это ещё и колёса и крылья… и всё что угодно! Следом – возможность; возможность добраться туда, куда на самом деле хочешь, туда, куда только и имеет смысл добираться. Заодно – понять: куда …
Бабушка озадаченно смотрела на дочь.
– А Иви? Он что, тоже – мы?
– Ну конечно!
– Ты хочешь сказать…
– Ой, смотри!
Мама дёрнула бабушку за рукав, и показала наверх, в сторону поднятой чугунной лесенки, по которой их стряхивали в этот подвал. Там – поверху, возле входа – был длинный узкий скрипучий помост. По помосту – вздыхая, что-то напевное бормоча – расхаживал стражник. А над стражником, под самым потолком, светились разливной фосфорной пр о зеленью крупные буквы; надпись:
Т Ю Р Е М Н ЫЙ Ф И Л И А Л М У З Е Я
– Как это – музея? – растерянно спросила бабушка.
– Не знаю… Старичок что-то про музей говорил; ну, тот – почтальон…
Стражник перестал расхаживать, – перегнулся через перила, и посмотрел на путешественниц.
– Мною любуетесь? Молодцы! Есть, есть чем.
– На тебя полюбуешься – так потом не заснёшь, – сердито одёрнула бабушка. – Ты бы лучше стулья для женщин принёс, чем выпендриваться!
– Зачем же стулья? – сидеть? – изумился стражник.
– Ну не мыться же… – бабушка засопела. – Вот ведь балбес!
– Где ж это видано, чтоб в Музее – да сидеть, – насмешливо спросил стражник. – Сбрендили, барышни? Может, вам сюда ещё и кровать с балдахином припереть?
Бабушка только развела руками.
– Скажите, – жалобно попросила мама, – а вы что, действительно нас будете здесь держать до конца жизни?
– А кто вас держит? – оторопел стражник.
– Вы…
Бабушка взвилась:
– Ты, ты, супостат, нас держишь! Нет, скажешь? Ишь, топор на палку нацепил, и мотается тут, мотается!
– Да идите, на здоровье, – отмахнулся стражник. – Такие шумные, спасу нет! Ещё обзываются… «Не заснёшь!» …Да на мне, если хотите знать, одёжка новёхонькая, кольчуга – позавчера полировали, а сам я – с детства был пригожим, вся наша улица на меня налюбоваться не могла! «Не заснёшь!» – скажут тоже!
– Ну, ты и сейчас ничего паренёк, – смутилась бабушка. – Извини, если чего не так ляпнула. Но… но ты же ходишь там, наверху, охраняешь нас… да?
– Вот ещё! Я – по своим делам хожу, вы – по своим. Не нравится на меня любоваться – катитесь, сделайте милость.
– Как же мы покатимся? – поинтересовалась мама. – Вход там, где вы… Как же? Куда?
– В дверь. …Так-таки и дверей не видите?
А действительно: по всем стенам, – стоило только поприглядеться, – малоприметные за плесенью и цепями, проступали створы широких железных дверей. Множество! Чуть ли не треть всех стен – железные створы. Надо же! – огорчились и не заметили…
– Они что, открыты?
– Ага.
– Все?
– Ясное дело. – Стражник усмехнулся. – Видите ли, барышни, делали двери, делали… ковали их, ковали… сделали; всё железо на двери ушло – на замки да ключи не хватило. Так вот…
– И можно идти?
Стражник хмыкнул.
– Давно пора. Что вы здесь торчите-то – в толк не возьму.
– Вот это приятно. – Бабушка оправила юбку и медленно поклонилась. – Спасибо, голубок. Хороший ты, не то что твои приятели.
– А что – приятели?
– Да давеча съесть грозились. «Съесть её! Съесть!»
Стражник загрустил.
– Разве что… Есть-то им вас никакого резона, – только желудки себе портить, а припугнуть – надо. Вы же хулиганы? – хулиганы. А хулиганов все боятся. Не припугнёшь вас – так потом такого страху натерпишься, пока до тюрьмы допрёшь! Мало ли что…
– Сами вы все тут хулиганы, – обиделась бабушка. – А до того, кто нас сюда зафутболил – я ещё доберусь!
– Это само собой… – согласился стражник. – Вот видите, а обижаетесь, что хулиганами посчитали, – хулиганы и есть.
Бабушку очень тянуло возразить. Очень. Если бы не усталость…
– Пошли, мама.
Первая же ухваченная за ручку дверь открылась сразу, легко. Из проёма потянул душистый лёгкий ветерок.
– Прощай, голубь, – махнула рукой бабушка.
– Прощайте. Благодарим вас, – сказала мама.
– До встречи, – улыбнулся стражник.
И тут дверь – неожиданно туго, стремительно, резко – захлопнулась за путешественницами, чуть было не опрокинув их в прибойную морскую верть.
-
Стояли они на невысоком утёсе. Ни сзади, ни с боков, ни спереди никаких дверей не было. Не было ни стен, ни башен; да и откуда?: вся площадка наверху – метров пять, не больше. С трёх сторон – всё то же: необозримый, неохватный взглядом населённый пункт… со всяким населённым пунктом схожий – от города до деревни, но и не схожий, – будто бы вобравший в себя всё, что когда-либо-где-либо было – и так и сяк – населено. Внизу – справа и слева – пляж, а впереди – море…
Красивое море. Бирюзовое, как бирюзовы губы ночного ветра, подставленные первым солнечным лучам. Огромное, как огромна ладонь эха, развёрнутая в безмолвие. Просторно, как просторно дыхание кузнечика, облизнувшего утро.
Да, конечно… Конечно: море было загажено, море было засижено и залеплено. Прибрежная полоса – пляж – буквально прогибалась под тяжестью полуобнажённых тел, всласть сопящих, чавкающих, вопящих. Морское отдаленье как в просыпи пороховой – в просыпи судов да судёнышек: больших и маленьких… парусных, моторных, гребных… пёстрых и облезлых… стальных, деревянных, резиновых… Да, конечно. И всё-таки – море; покарябанное, спелёнутое, незамеченное, но всё-таки – море. Уж такое оно: как его ни огорчай, сколько ни топочись по нему, а всё – прекрасно!
У подножия утёса, метра на три забредя в море, резвилась Раиса, – та самая, знакомая торговка из овощного киоска. Раиса резво приседала в воде, окунаясь по плечи, мелко повизгивала и всячески егозила, искоса поглядывая на расположившуюся неподалёку группу мужчин.
Вот опять: хоть и не самого приятного на свете человека углядели, а всё-таки оттуда… оттуда, куда так стремились вернуться, где так много привычного, близкого, где один-одинёшенек сидел в квартире маленький мальчик, по которому так соскучились… так соскучились!
– Раиса! Здравствуйте, Раиса! – радостно закричала бабушка. – Мы сейчас спустимся, подождите нас, пожалуйста!
Раиса испуганно оглянулась.
– Нигде от покупателей отбоя нет! – простонала она. Сердито оскальзываясь на гладких донных камешках, что-то жалобное гундося, Раиса быстро выбралась на берег. – Всюду отыщут! – гудела она. – Корми их, обжор, помидорами, потчуй укропом… Совсем страх потеряли!
Посгребла свою одежонку, да и пустилась – напропалую! – наутёк, в толпу, в-оборотку грозя утёсу зажатой в кулаке юбкой.
Мама с бабушкой так и не стали спускаться. Так и стояли на краешке, оторопело поглядывая вслед сбежавшей торговке.
– Дикая баба, – решила бабушка. – Совсем дикая. …Нет, ну ты видела?
– Да она никогда другой и не была, – отмахнулась мама. – Что ты…
Они стояли; стояли и стояли. Они осматривались, ероша растерянными взглядами всё, до чего только можно было взглядами док о снуться. А до чего? – что изменилось? Всё прежнее, надоевшее, – с самого утра надоевшее, а может – с незапамятных времён. И постоянно хотелось плакать! – плакать, плакать, плакать… Не плакалось; чего-то не хватало… что-то мешало, – может быть то, что зд е шность была неузнаваемо-узнаваема, чем-то до одурения неотъемлема от них самих… плоть от плоти…
Но, пожалуй, плакать-то хотелось только бабушке. Её что-то понявшая дочь хоть и устала, хоть и хмурилась иной раз, но смотрела пристально, трезво, смотрела напряжённо, – всё больше в себя, чем по сторонам, очевидно, нечто этакое в себе обнаружив, до чего-то дотронувшись....Бабушка побаивалась: не тронулась бы дочка умом; по теперешнему житью – долгое ли дело… Уж очень тиха! За себя бабушка не боялась; с тем и отругивалась, что ни случай, – рассудок берегла.
…Внезапно – невесть откуда – грянул собачий рык. Нет, не рык – взвыв, тр е льный трепетный хрип, колыхнувший глади морские, вздыбивший-поднявший волну. Так: не видно было волны, тем более поднятой на невероятную высь, но внятно-неуловимо стянулось море в точку одну; стянулось – да тотчас же и опало, расслабилось. Вот: прежним – прежне – осталось море… но вовсе не прежним – познавшим зов.
Мама и бабушка одновременно вздрогнули, – притиснулись друг к другу, нервно дыша. …Не страх. Это – помимо страха. Зов. …Ах! прижаться бы к морю, расспросить бы его! Как легко зов проникал в уши, и только едва-едва касался разума!.. Что же делать? – что-то, наверное, можно… тут бы, наверное, поднатужиться… Не каждый же день! А если и каждый – только в радость.
«Я видела и слышала… – думала бабушка. – Я видела и слышала! …А – что?»
«Как это прекрасно… – думала мама. – И как трудно, трудно… И как прекрасно!»
О! как приятны, как интересны были им эти мысли. Казалось бы: чего там такого? – так это только казалось бы. Даже то, что они видели сейчас с утёса, – куда как менее в интерес, будто бы – вскользь…
Вот: люди… всевозможные транспортные средства, снующие по земле, по воде, по воздуху… здания, улицы, мосты, фонари – всё, разом – вздрогнуло, подламываясь, проседая, подскакивая, искажаясь… зной… зной… пустыня поёт мираж… Вечернее солнце – обернулось полуденным, и громко – громко! – захохотало, вскидывая сверкающие летящие руки к пылающей голове. Пространство передёрнулось, стягивая – сиюмгнов е нно – и вновь разбрызгивая бессчётные личины. Ах! – обнажилось, но так: мимолётно… мимолётно… – визжащее зеркальное нутро; ах! опрокинулся – и летишь, летишь… конь под тобой – невесомый, родной – по верхнему дыханию подснежников, по сполохам з о рьего шёпота; …и вновь исплесн у ло шторы. Вот: показалось: вздох… Пространство устало вздохнуло; присело на камень; отёрло со лба пот…
Устало прикрыло веки…
…Растр е снулся – проступая из ничего – жаркий костёр. У костра, на полянке, оплетённой высокими шелестящими берёзами, сидел оборванный худой человек. Измождённый… Но измождённость – не измождённость отчаявшегося, заплутавшего, запропавшего, а торжественное, сияющее облачение, выстраданное и сошедшее, драгоценное, омудр ё нное. …Человек смотрел на пламя… в себя.
Каждая из женщин почувствовала в нём что-то неуловимо знакомое, несказанно своё. И человек, и костёр, и поляна – как бы ещё не опл о тились, не утвердились, – да и не делали к тому ни малейших ползновений, но ясность уже имели, но имели значение, смысл.
– Э-эй… – тихонечко позвала мама.
– Э-эй… – тихонечко позвала бабушка.
Человек отвёл взгляд от огня. Человек посмотрел на женщин. Его лицо было неразличимо, - черты растворились в морщинах и тишине, – но из зрачков, свистящих, как дующий на луну степной суслик, лет е лись язычки пламени.
Они смотрели друг на друга. Они долго смотрели друг на друга.
– Где мы? – шёпотом позвала мама. – Где мы?.. Мы заблудились и не знаем что делать, куда идти. Нам никто не говорит… Может быть, вы нам скажете?
Человек молчал.
– Пожалуйста… – просительно пришепн у ла бабушка. – Нас ждёт маленький мальчик… Где мы? Зачем?
Человек молчал. Из его зрачков лет е лись язычки пламени, наполняя дрожащий воздух, свиваясь, танцуя немеркнущий узор. И из узора – шорох… шорох… шорох… слов а …
«На вереске… на гор е … на вершине ветра… – какая разница? Вот он я: сижу. …Медведь… или лошадь… или блоха… может быть – звон ручья или краешек облака… – вот пустяк! Вот он я: сижу и смотрю на вас. Тысячу лет… миллион лет… миллион миллионов лет… – сколько? – но можно потратить в миллион раз больше, в миллион миллионов раз, лишь бы встретились наши взгляды! – встретились, повенчались. …Можно согреть вереск, сидючи на нём. Можно заморозить. А можно и остаться незамеченным, и только взгляду вересковому открыть себя, – только взглядами, взглядами, взглядами, до капельки, до венца.»
– Ещё понятней стало… – жалобно замигала бабушка. – И как? как?..
Человек выпрямил спину. Человек встал, чуть оттолкнувшись от земли пальцами, расслабил плечи. Человек заговорил, и голос его был тихий, и голос его был прямой, без рытвин, ск о шенностей и оттенков.
– Идите.
– Куда? – хором выдохнули мама и бабушка.
Человек улыбнулся. Человек задумчиво оглянулся на костёр, и, присев на корточки, подбросил в огонь несколько сухих веток. Не вставая – обернулся к женщинам.
– Вот. Слушайте. Так расскажу… Только вы уж, пожалуйста, понимайте. – Человек помолчал. – …Три дня я сидел на дереве. На четвёртый – попытался слезть с него, но обнаружил, что тело стало беспомощным. …Я заплакал. И попытался ещё. Но снова не смог. …И тогда я остался сидеть на дереве. И просидел ещё три дня. А на четвёртый, когда я попытался понять: как же мне слезть с дерева, я обнаружил, что разум мой стал беспомощным. …Я заплакал. И попытался ещё, и ещё раз понять, но ничего не вышло. …Тогда я остался сидеть на дереве. И просидел ещё три дня. А когда снова попытался слезть с дерева, то обнаружил, что – нет, не могу… что жизнь моя оказалась совершенно беспомощной перед этим явлением. …И ещё просидел один день. И уже не пытался слезть с дерева. …И именно тут я обнаружил, что стали всесильными тело моё, душа моя, разум мой. …И тогда я слез с дерева. И прочно коснулся ногами земли, а головой – неба. И вывернул все карманы, и не нашёл в них ни одного вопроса. … Да: я больше не спрашивал, куда идти. Нет. Я просто пошёл.
Человек умолк и снова стал смотреть в костёр. Огонь в костре разгорался; огонь становился всё крепче и выше… и крепче и выше и шире.
– Вот как… Вот оно как… – Что-то до бабушки, безусловно, дошло, но это самое «как» зависло внятным-неопределимым, забеспокоило… Беспокойству – вскользь, – шевельнулось (зачем?) подозрение. – Простите, а вы не знаете одного старичка? – тут где-то мотается…
– Я знаю много старичков, – не оборачиваясь, сказал человек. – И старичков… И зрелых… И юных…
– Да нет! – отмахнулась бабушка. – Есть тут один такой… такой… не хочу говорить – какой, чтоб компании не портить. Он ещё почтальоном себя прозывает, с сумкой мотается…
Человек, не вставая, повернулся к бабушке и внимательно на неё посмотрел.
– Это – Пёс.
– Кто-кто? – удивилась мама.
– Вот видишь, – обрадовалась бабушка, – всем досадил! Все, – бабушка щедро махнула рукой в сторону костра, – псом его считают!
Человек усмехнулся. Недоумённо покачал головой.
– Я не считаю его псом, – тихо проговорил, внятно. – Просто он – Пёс.
Зашелестели, заволновались берёзы. Слитный стеклянный плеск лавиною тонкой, лавиною трепетной закружил, заволок поляну.
Ни берёз, ни костра, ни человека, сидящего у костра – странного, и почему-то близкого-близкого.
А в там, куда они только что смотрели, беседуя, недоумевая, вновь показался город, невообразимый бесконечный город, шальной, пёстрый. Но: ни в городе, сколько можно было увидеть, ни на пляжном побережье, из которого возносился утёс, не было ни одного человека. Делся народ куда-то! – ну и ну… Не было машин, экипажей, не было воздушных шаров, дирижаблей, вертолётов, не было кораблей и лодок, – ничего не мельтешило, не маячило, не ревело, ничего не верещало… даже и не думало.
Грелись шебурш и стыми стайками под мягким вечерним солнцем воробьи. В неспешном прог у ливании погромыхивали коготками по карнизам голуби. У высокой изгороди мраморного омш е лого дворца задумчиво жевал кинутую кем-то пёструю шляпу грациозный голубоглазый жираф. Покачивались на волнах чайки. Разбрасывая округлые гладкие камешки, по берегу носилась туда-сюда – вперегонки – стайка весёлых крупных крабов. …Пронзительно пахли липы. Драгоценно и целомудренно сверкала пыль, очевидностью своей напоминая Время.