Ты любезна мне, и всякому ты любезна, - от всякого неотделима; все тобою согреты... Кто же согреет тебя? 20 глава




– Добрался! – восторженно заголосила белка и захлопала в ладоши.

Галка – глаза приоткрывши, крылом др о гнувши – мутным взглядом обозрела происходящее, и, разумеется, обнаружила себя в лапах пса.

– Чудовище настигло меня!.. – простонала галка и снова запрокинулась в обморок.

– Э-ге-гей! – восторженно кричала белка, хлопая в ладоши всё непристойней и заливистей, да так, что снег, с конца ноября прочно закрепившийся на ветках, стал понемножечку осыпаться. – Э-ге-гей! Заходи справа! Лохмать ей уши!

Пёс, вздохнув, положил галку на снег и посмотрел на белку.

– Ты чего разоралась? – спросил он. – Чего шум-гам подняла, рыженькая?

– А холодно! – задорно сказала белка. – Надо же как-то греться.

– Но разве можно – так? Разве можно – так – греться? Это же гадко…

Внезапно – выплеснулась из о близь рухнувшей глубины усталость. Задрожали и подогнулись лапы, заиндевели кончики ушей, обмякли усы. Выплеснулась; обхлестн у ла, сотрясая тело; попыталась сковать... Да. На чуть-чуть…

Усталость не пугала пса. Слишком уж была она привычной, слишком уж давней спутницей… иногда – молотом, пригнетающим к наковальне, иногда – наковальней, распластавшей его на себе в ожидании молота, но – всегда! – пустяком, пустяшной угрозой, шелестящей, скрипящей тучей, которая совсем не туча, которая совсем мираж, и сердцевина – там, за сд у вом миража – призыв и надежда.

Что же тут сделаешь? – ничего тут и не надо делать: так уж угораздило мир, так свело – гнуть тебя… ты не суетись, не тормошись, не проси, чтобы гнуть перестал, ты – не гнись.

-

(Мама… мама… Какое у неё красивое имя: Белая Гирлянда. Мама… Какая она юная! – но горечью стиснут взгляд и лица коснулись морщины… Мама…

– Мама, почему люди не летают?

Мама – сквозь слёзы – улыбнулась. Мама отвела взгляд и посмотрела на дрожащее пламя светильника. Долго смотрела… Вновь повернулась к затихшему на кроватке сыну; поправила сползшее одеяло.

– Спи, мой маленький… Спи… Скоро погаснет – уснёт – огонь, скоро вспыхнут – проснутся – птицы… а ты всё не спишь…

– Мама, ну почему? Почему люди не летают?

– Слишком они жадные, сынок. Слишком жестокие. – Мама вновь отвернулась к светильнику – к дрожащему, мерцающему, засыпающему. – Тяжело им от земли оторваться; и в землю уйти – когда время придёт – тяжело. Не любят люди мечтать – просто так, даром. Не любят летать…

– Мама…

– Спи, Тхёп а га.

– Мама, а почему люди жестокие?

– Почему? – В глазах матери мелькнул гнев. – Потому что это легче всего! Любить – труд, а ненавидеть – всякому бездельнику под силу! Беречь, лелеять, растить – зачем? – когда можно отнять, затоптать, разрушить… О, здесь упрашивать людей не надо!: они толпой бегут к тому, во что можно вонзить клыки, по локоть погрузить руки!..

Он сдвинул одеяло. Мама плакала, беспомощно уткнувшись в лёгкие прозрачные ладони. В дальнем углу беспокойно заворочалась под одеялом маленькая сестрёнка. Мама…

Он встал на коленях в кровати и крепко прижался губами к мокрой материнской щеке. Какая она юная! – как глубоко ей довелось коснуться горя…

– Не плачь…

Отца он помнил хорошо: весёлый, красивый… Постоянно куда-то уезжал, откуда-то возвращался. Возвращаясь – всегда привозил подарки: ему и маме и сестрёнке, которая была ещё совсем-совсем крошечной, но так замечательно умела радоваться. Каждый раз – к приезду отца – он придумывал какую-нибудь песенку, а то и сразу несколько. Оказалось: у него замечательный голос, а музыка и слова приходили сами собой, их даже не нужно было искать. Сами собой… И отец и мать были в восторге от своего необычайного сына: удивлялись, покачивали головами, весело тормошили его… а отец – высоко подбрасывал вверх, – высоко-высоко, выше самых высоких гор… И родственники изумлялись, и соседи… Их молодая семья была в селе самой знатной, самой богатой, вызывающей зависть и уважение. Достаток, полный достаток, и даже сверх того. Но никогда этот достаток не прятался по углам и мешкам: они щедро делились – едой ли, одеждой ли, кровом – с теми, кто просил их и даже с теми, кто не просил, но в помощи очень нуждался. Всегда… …А потом – отец умер. Как только он умер – ближайшие родственники обобрали вдову и сирот до нитки, выгнали из дома, оставив им только ветхую хижину на окраине да малюсенький клочок земли… Почти все жители села одобрили этот разбой: кто-то – сам приложил руку, тяготея к поживе, кто-то – испытывая удовольствие от того, что можно смотреть с презрением и свысока на тех, к кому ещё недавно испытывали зависть. Теперь их семья стала самой нищей, самой ничтожной семьёй села. Издёвки, насмешки, оскорбления редкий день не стучались к ним в дверь. Обычным развлечением для некоторых сельчан стало отвешивание проходившему мимо Тхёп а ге пинка – просто так, потому что проходил мимо… Иногда мальчику казалась, что его мама сойдёт с ума… А ему… а в нём, как ни странно, не возникало неприязни к обидчикам: глубокое всеохватное сострадание приходило к ребёнку, – нарастающим звуком, призывом, – пронзительное и незыблемое, как заснеженное верш и нье гор, стеснивших его село.

– Не плачь, мама…

– Я и не плачу. – Всхлипнув, она отняла лицо от ладоней; в глазах – сквозь слёзы – блеснул жёсткий холодный крик. – Я не плачу, сынок. – Мать чуть отстранила его от себя, крепко взяла за плечи: – Тхёпага, Мила Тхёпага, запомни: ты должен стать большим и сильным…

– Хорошо, мама…

– Ты должен стать очень большим и очень сильным. Ты должен наказать тех, кто растоптал нашу жизнь.

– Но, мама…

– Ты должен! – громче повторила она и строго посмотрела в глаза сына. – Обещай мне…

О, какая тяжёлая тишина! Какой тяжёлый мир… Какие же плечи нужны, чтобы нести на себе этот мир! – какие же нужны ноги, чтобы дойти…

– Хорошо… Обещаю…

Внезапно, мамины руки ослабли. Вскрикнув, она упала на присыпанный соломой пол; замерла.

Так уже было. …И теперь он сидел на полу, положив мамину голову себе на колени; тихонечко напевал, гладил волосы; запоминал.

«Мама… мама… Я обещаю тебе больше, чем я обещал…: я обещаю тебе счастье… Мама… мама… И тебе, и – всем…»

Как долго…)

-

Вздрогнув, пёс – в одно проливное движение – расправил крылья. Первый же взмах – и тело стало горячим, лёгким. И всё вокруг – горячим, лёгким, простым.

Галка приоткрыла, и вновь торопливо закрыла глаза.

– Вставай, – улыбнувшись, сказал пёс. – Не ерунди.

– Не встану, – упрямо сказала галка, не открывая глаз.

– Это она спящую принцессу изображает! – хихикнула с ветки белка. – Ждёт, когда принц какой-нибудь целовать начнёт! …Ага!! – завопила белка. – Вот и волки! – целая компания принцев! Сейчас целовать начнут!..

– А-а-а!!! – даже не подпрыгнув – галка свечкой взвилась к небесам. – Караул!!!

Через мгновение галка была уже в какой-то невероятной дали. Крохотное пятнышко, навзрыд улепётывающее от судьбы…

– Ну зачем ты так!.. – вздохнул пёс.

– А чего она! – хмыкнула белка. Чихнула. Утёрла нос. – Покатаешь? Покатай, а!

И радостно уставилась на пса.

– Покатаю, малышка. – Пёс посмотрел на небо. – Снега сейчас не будет… но наверху – ветер, имей в виду.

– Ерунда! – беспечно махнула лапкой белка. Немного сконфузилась: – Только ты не очень высоко, ладно? Я ещё ни разу не летала…

– Я не высоко, – успокоил пёс. Мечтательно прикрыл глаза: – Мы с тобою поднимемся над лесом… Мы посмотрим – мы только посмотрим! – сверху на лес, и позволим лесу посмотреть на самого себя нашими глазами, – увидеть себя таким, каким он никогда себя не видел… Прыгай!

Белка – с ветки на ветку, с ветки на ветку, – и вот она уже на спине пса. Уютно устроилась промеж крыльев. Лапками крепко вцепилась в шерсть.

– Ты только потихоньку…

Звонкий шелест, – звон! звон! лепечущая сирень! – белоснежные, с рыжими промельками крылья упруго качнулись, расправились, взмыли; высокие трезв о нные паруса, – лёгкие, проливные! – сияющая память времени. Всё выше и выше. И вот он – лес: чёрное и белое; зелёные всплески сосен; пёстрое, рассеянное по веткам, льнущее между стволами. Чуткие нежные верхушки деревьев порывисто трепетали в бурлящих потоках ветров; казалось: просторная быстрая река… и водоросли, вьющиеся из глубин… и мельтешащие рыбки, рыбы, громадные рыбины, – стайками и по одиночке, в разных направлениях, по разным делам… Так понималось: стоит подняться ещё повыше – и лес свернётся в пушистый мягкий клубок, сверкающий и далёкий, – в тёплое, дорогое, дарующее приют и ласку… в маленький золотистый шар… в блёстку, среди многого множества блёсток мироздания, которую трудно увидеть и которую невозможно – невозможно совсем! – проглядеть. Что это? – дымка… дымка… Туман… Мираж…; и мираж – пребывание в нём… и мираж – рождение в нём… и смерть… но то – идущее сквозь – утверждено незыблемо, видится вне миража, но и – в нём, но и – во всём сразу...

Лес смотрел на себя, торжественный и внимательный. Лес смотрел на себя, и – от грани до грани – понимал, и – понимал внегр а нно.

– Обалдеть… – тихонько выдохнула белка, крепче вжимаясь в горячее тело пса. – Это ж надо…!..

Пёс молчал… Пёс молча парил над лесом… Нет, не пёс – Большая Белая Птица, драгоценная и родная, истр я хивающая из светлого оперенья память снегов. Птица… Конечно же – Птица! Но и мерцанье пса угадывалось из неё… но и мерцанье любого-всякого зверя…

– Птица, милая Птица, – шепнула белка, – давай вернёмся, спустимся вниз. А то я с ума сойду!

Птица крикнула. Птица запела. Птица стремительно ринулась вниз, – сквозь, сквозь, – лес разворачивался и дрожал, лес благодарно распахивал объятия, радостно шёл навстречу. Вниз, вниз! …Они плыли сквозь лес… сквозь водоросли, в цветении и изв и вах… над пёстрыми каменными грудами… над снующими обитателями глубин… Большая Белая Рыба с рыжим хвостатым комочком на спине неторопливо и строго, мягко раздвигая препятствия и неясности… продвигаясь неведомо куда… неведомо как…

Здесь сталкивались и сплетались миры. Здесь мысли привольно хожд а лись, как привольно хожд а ются кони, не ведающие седла. Здесь чувства были чисты, и каждая нота, и обмельк всякого лика.

– Ах, Рыба, милая Рыба, – шептала белка, – мне кажется, что я уже сошла с ума. Но так хорошо! Хорошо…

Рыба качнулась, качнулась! Рыба ринулась – растр е нькивая паузы и чехарду – вверх, вверх! – хохоча, истягивая все струны, ударяя в колокольцы и колокола! Вверх-вниз!.. Вверх-вниз!..

Белка покатилась с гладкой спины, – ткнулась в пышный сугроб. Целая куча холодных белых искр! Целая тысяча! Миллион миллионов!

– Уфф-ф…!

Белка стряхнула с шёрстки снег. Напротив – в двух прыжках от неё – стоял чёрный, с рыжими подпалинами пёс. Пёс улыбался. Пёс широко-широко улыбался, приветственно поглядывая на белку смеющимися глазами.

– С прибытием, рыженькая!

– Ага!.. – Белка фыркнула, стряхивая снег и с усов. – Ну и дела! Ну и покатались!

Пёс поинтересовался:

– Всё ли в порядке? Не ушиблась ли? …Хвост-то цел?

Белка оглянулась.

– …Ой!

И впрямь: «ой!» Хвост был цел, – но не успел взгляд её добраться до хвоста, как уткнулся в крылья. Два маленьких золотистых крыла, лёгкие, как утренний сквозняк.

– Ну и ну! – Белка от неожиданности даже подпрыгнула. – Да я теперь не то, что орехи – звёзды собирать могу!

– Можешь, – подтвердил пёс. Напружинил лапы. Качнул хостом. – Мне пора. Мне пора, рыженькая. До встречи!

- До встречи! До встречи!

Долго стояла белка, – вглядывалась, провожала, – смотрела на бегущего…-летящего…-плывущего сквозь снег пса.

-

«…Он бежал, бежал, бежал, бежал. Он бежал сквозь леса и луга и улицы и дома и ветер, он бежал сквозь эхо, сквозь облака… Будто бы – плыл-струился, – вот как бежал! Отовсюду – солнце, да радуга, да иная си я нная живность, всюду – о! – невыразим, неизъясним, несказ а нен! Так, так: подошвами касался земли – не касаясь земли, а там, где бежанье свершилось – рассып а лись сбитые слежавшиеся пласты, вспучивался-развеивался асфальт; обнажалось нутро земли, прекрасное, готовое ко всякому прекрасному изрожд е нию, прекрасное в каждом своём желании. …Вот!: и то, что окружало его, наполняя весь мир, – алое-алое, с просыпью золота и серебра.

Я встретил его, и был очарован, и не мог удержать порыва окликнуть его, расспросить.

– Послушай! о послушай меня, бегущий! – кто ты?

Он не останавливался. Он продолжал бежать.

И я побежал вслед за ним, всем телом вжимаясь в скачущие линии-пружинки сиюсек у ндного бытия, в трепетный шлейф бегущего-несказ а нного. Да! – всем телом, и всем, что помимо тела, а потому услышал, – хоть и крохотного словца не было вопросу моему в ответ, – услышал, услышал! И прикоснулся к беседе» …

-

Равнина. Гнутся травинки под снегом… под снегом… Под тяжёлыми зреющими семенами…

Лето. Звонкое, напитанное немыслимой синевой небо… Первые капли дождя… Октябрь…

Осень.

Пёс остановился. Пёс посмотрел в сторону горизонта и зажмурил глаза. Улыбнулся…

-

«… – Куда ты бежишь? – склонилась Цветущая Вишня к Кузнечику, шевельнула цветками. – Куда ты торопишься? Почему не озираешься по сторонам?

– О! о! – заторопился Кузнечик, – я бегу к озеру! К озеру! К озеру! …Я мечтаю отразиться – и увидеть себя! О, я так мечтаю!

– Зачем? ну зачем, малыш? – ласково прошелестела Вишня. – Ты можешь остановиться здесь и дождаться схождения ягод. Самая спелая ягода – будет твоя.

– О! о! – заторопился Кузнечик, – я бегу к озеру! К озеру! К озеру!

И бежал, и бежал Кузнечик.

Многих встречал он в беж а нии. Тут была и Жёлтая Жаба, и Камень, и Облако, дремлющее над поляной. Все окликали его; расспрашивали; предлагали кто что мог – только бы утешить, обласкать странника, одарить его каплей покоя. Травы склонялись к Кузнечику, норовя докоснуться, обнять, – притянуть и прижать к груди.

Но – бежал, и бежал, и бежал.

…Ах, как мечтал он увидеть себя! – всегда он мечтал об этом… Вот как: отразиться! отразиться – и увидеть себя. А иначе… Мир был так плотно наполнен запахами, звуками, красками… заботами и надеждами… ознобом и памятью… – так плотно! – Кузнечик совсем заблудился, совсем растерялся, совсем опечалился и поник… И ещё – мир: один раз ему приснилось, что он – Кузнечик – мир… весь мир…

…Сколько бежал Кузнечик? – кто знает… Бежал и бежал. И добежал до озера.

И склонился.

И отразился, – весь, без остатка, до самого что-ни-на-есть мгновенного о бмелька…

И склонилось озеро на Кузнечиком – вглядываясь, отражаясь… озеро над озером… вглядываясь, отражаясь – осознавая себя миром » …

-

Море… Берег… Тихий стеклянный прибой…

Взмывный огромный камень на берегу; пёс подошёл к камню, и – в прыжок – коснулся влажной вершины. Возлёг.

-

«…Я написал книгу, и Некто сказал мне, что моя книга – это всё, что знает человечество о дожде.

Разумеется. Так и есть.

Я написал ещё книгу. И ещё. И ещё много-много книг.

Именно так всё и возникло. И возник мир.

Как-то раз, растворяясь в дожде, я по рассеянности написал человечество. Мне стало стыдно. Стараясь как можно быстрее исправить случившееся – я написал знание.

…И – замер. …И – всколыхнувшись собственным отражением – замер.

…Задумался» …

-

То ли шёпот… то ли бурчание… – но что-то елозило рядом с камнем. Что-то тревожило пса.

Он посмотрел вниз.

В щель – между песком и камнем, стараясь как можно теснее прижаться друг к другу – забились два жёлудя. Продрогшие, в царапинах и тревоге, жёлуди никак не могли решить: затиснуться ли им глубже в щель, совсем уж уйдя в песок, или выйти на береговой простор. Тут ведь как: выйдешь на береговой простор – и ты уже берег, ты уже скалы, ты уже море… Ты – всё. А иначе как? – никак! И предчувствие осознания – смущало странников, заставляло метаться вне внятности и решений, вне дороги, закутавшись в полумрак щ е левой обочины.

Пёс спрыгнул с камня. Придвинулся ближе к мерцающим желудям, всматриваясь.

Они были прекрасны. Они были ужасны. Они не знали – какие они, и это настойчиво сбивало шаг, путая, разбивая следы.

Пёс вздыбил шерсть; блеснувший оскал… горящий взгляд… Пёс крикнул! Грозное рычание – всеохватный сияющий поток – смыло и берег, и скалы, и море; истаяли, разбр ы знувшись кап е лью, песок и камень. Ничего…! – только щель, в которую забились жёлуди; и щель разверзлась – провал, яма – втягивая в себя, собой наполняя, из себя – наделяя прочностью и пониманием; исчезая, исчезая… Два жёлудя – два светлячка – взмыли и понеслись, вначале – поодаль друг от друга, но – сближаясь, сближаясь… И сквозь них, и вокруг них, и ими – неявно, но внятно и навсегда – проступала дорога.

-

«…А птицы поют. А деревья колышут листвой. А тучи пляшут из ветра.

И горы стоят упираясь вершинами в звёзды. И хорошо горам. И хорошо звёздам.

Я же – о вас говорю, дорогие родные. Все вы мои родные, кто же ещё…

…Мне хочется понять: зачем вы? откуда вы? для чего? Мне очень хочется это понять. Понять, и уже не расставаться с пониманием, не теряться, не разделяться с ним.

Да нет! – я знаю: зачем, откуда, для чего… Знаю; но знаю не окончательно, не вполне. Не вполне... Это очень мешает смотреть на вас из знания, – видеть вас, видеть себя; это очень мешает знанию быть окончательно-и-вполне.

Я всматриваюсь в вас. Я непрерывно всматриваюсь в вас. До дрожи зрачков, до онемения бытия…

Я начинаю понимать. Ещё не всем собою, не вообще, но – чувствуя прикосновение, и неотвратимость прикосновения, и доверчивую и тёплую взаимность его.

Это – я. Мне хочется понять себя… Мне очень хочется понять себя… Это так просто »…

-

Пёс неторопливо шёл по морю.

Вокруг него вздымались и опадали волны. Упрямо гудели ветр а. Шебурш и лись большие и малые морские жители.

Пёс не замечал всего этого. Пёс шёл по морю…

-

Вечер. Остров. Маленький посёлок на берегу. Сушатся, расп я ленные на высоких палках, драные сети. Лежат перевёрнутые – днищем вверх – лодки.

Пёс вспрыгнул на одну из них, прилёг. …Распаренное, прогретое за день дерево. Острый запах смолы, соли, близких – примеченных ещё с моря – сосен.

– Рыжик! – в распахнутое окно ближнего к берегу домика выглянула женщина. Ещё раз позвала: – Рыжик! Где тебя носит? Немедленно иди домой!

Пёс рассмотрел на берегу маленькую девочку. Рыжую-рыжую! – похожую на белку. Девочка что-то строила в песке из круглых разноцветных камешков, и – ну это было очевидно! – совсем не собиралась прерывать свой увлекательный труд. Она только досадливо передёрнула плечиками, делая вид, что не слышит и приткнулась пониже к камешкам.

«Рыжик… – Пёс хорошо помнил это имя. Протяжно обернулся на горизонт: – Привет тебе, Рыжик…»

-

(«Рыжик, – просила мама, – принеси воды.»

Он брал кожаное ведро и торопливо бежал к ручью. Он знал, как обрадуется мама, когда он принесёт полное, по самый край, ведёрко, – быстро, и не капли не расплескав. Он сходит ещё и ещё раз. «Какой ты у меня сильный» – скажет мама, и вспыхнут золотистые песчаные искорки в её взгляде, и глаза потеплеют.

Его сводные старшие братья – сами не лентяи, и если их попросить, охотно, без всяких препирательств сходят за водой. Но мама – робела: они были старше её. Нет, молодая жена отца старшим детям нравилась: весёлая, заботливая, работящая, но, вынужденные называть эту девушку матерью, постоянно конфузились – то смеялись, то, без особого повода сердились. Младшего братишку они любили, хотя и часто подшучивали над его – не по годами – тихими, уединёнными играми.

Игры… А это были совсем не игры. Впрочем, он привык, что взрослые всё, что избегает их понимания в поступках, словах и мыслях детей – называют игрой. Восьмилетнему же мальчику казалось – наоборот: взрослые играют, играют надрывно и тяжело, – всю свою жизнь не могут остановиться. Ну разве не так? Он видел! В поте лица своего они целыми днями занимались тем, что не приносило никакой радости, никому, а если и приносило – то это были скорее промельки удовлетворения, так же не схожие с радостью, как несхож сладкий пирог с весенним рассветом. Они очень серьёзно, с почти благоговейным трепетом, относились к деньгам – медным, серебряным и золотым металлическим ломтикам, похожим на раздавленный овечий помёт. Мальчик слышал даже, что некоторые люди из-за денег настолько сходят с ума, что готовы быть обманутыми или обмануть, быть обиженными или обидеть, быть убитыми или убить. В его семье, конечно, таких сумасшедших не было, но серьёзность, прижатая к металлическому овечьему помёту – это так мало увязывалось с разумом и глубиною! Правда, в общине, где они последнее время жили, к деньгам относились значительно легче, и часто делились с теми, кто в них нуждался. …А ещё – взрослым очень нравилось играть в начальников и подчинённых. Некоторым – нравилось начальствовать, подчинять, руководить, даже если они этого не умели. Другим – слушаться, подчиняться, выполнять указания, с готовностью или недовольством, но – покорно, угодливо. И те и другие получали видимое удовольствие от выбранного ими состояния, а вот радости в них – не было. …И – война.

Все вокруг обожали рассказы о войнах, побоищах, стычках. О смельчаках-одиночках, о сшибающихся армиях и покорённых землях. О великих, прославившихся жестокостью и кровавыми победами, полководцах. Даже его, только рождённого, назвали в честь одного из легендарных полководцев, когда-то, в древности, бывшего вождём их народа – Навина. Так посоветовал сельский рабби. Так полагалось. Этот Навин раздобыл тем, кого он вёл за собою, страну, где они и по-сейчас живут. Он без колебаний убивал, разрушал, сжигал; его солдаты грабили и насиловали, и их предводитель полагал это делом праведным; его войско стирало с лица земли селения и города – безв ы борочно уничтожая тех, кто иначе жил и думал. Он хотел, чтобы у его народа ни в чём не было недостатка, в том числе – не было чужаков, которые, разумеется, стали чужаками, как только народ Навина поселился на их земле. Он был невероятно жесток, и жестокость его была страшнее, чем меч в его руках. Мальчик не понимал горения и восторга взрослых – слушающих или излагающих – от рассказов о тех, кто приносил другим только ужас, горе и боль. Странно получалось: чем больше и большему количеству людей принёс какой-то человек горя, тем больше он был прославлен, тем большее вызывал восхищение. …Мальчик не видел больших войн, но как убивают и насилуют – он видел. И не хотел, чтобы это случилось с ним или с кем-то из его родных. Вообще – ни с кем. …Мальчик чувствовал своё имя как бы запятнанным, измученным, – и часто беседовал с ним, утешая, успокаивая, обещая всё переменить и всё исправить. Он знал: имя верит ему, имя верит в него, имя готово ему и себе помочь. Из знания – сияющего и прекрасного – рождалось высокое горячее дыхание, переполнявшее мальчика.

Ну а его игры… Разве это были игры? Какая же это игра – поговорить с соломинкой о дожде…? Расспросить бабочку, что видела она, что встретилось ей по дороге, какие новые мысли попросились к ней в голову, что хорошего случилось в её жизни…? и: не надо ли чем помочь? Покачать на ладонях заливистый утренний ветерок, расспрашивая его о вчерашнем дне…? Какие же это игры? …Мальчик раскладывал на полу – в сарае, в самом дальнем и тихом уголке – сухие травинки, камешки, глиняные черепки, располагая их в необычном, понятном только ему, порядке и сочетании, – слыша и слушая, наблюдая и позволяя наблюдать себя, понимая и – это было самое чудесное! – будучи понятым. Да, его понимали; не всегда, – но его понимали! …Так он сплетал и расплетал мир. Так мир сплетал и расплетал его. Так они учились смыслу друг друга, дыханию друг друга, истине и верным шагам.

Когда вечерело, через щёлки в стене – в сарай приходило розовое и багряное, загадочное, говорящее. Знамением и прорицанием привносился протяжный, многозв о нчатый крик сверчка. Жизнь сворачивалась в пушистый мягкий клубок из прогретой у очага козьей шерсти. …Прячась за деревьями, за спинами тяжёлых каменных хижин – в селение приходила тишина. И – из тишины – отчётливее закреплялись в пространстве голоса людей и животных, дребезжанье колёс по бугристой прокалённой земле, робкие пр о свисты вечерних птиц в кустарниковых чащобах; из дворов – скрипы, плески, стуч а нья… топот а нья… потрескивание костерков… тугие сиплые переборы вещей и событий… Что это? Шевелятся, повизгивают тонкие канаты, скрепляющие каждый кусок бытия, каждую его крупинку, – рыболовная сеть, шелестящая в сквозняке…

«Рыжик, где ты? Малыш!..»

Только мама называла его так. Только её голос был таким, что хотелось смеяться и плакать – одновременно. Только мамины шаги он узнавал задолго до того, как она собиралась шагнуть, – и вслушивался, и слышал, и подпевал им, тихонечко постукивая себя по коленям, покачивая головой, улыбаясь.

«Рыжик! …Ну куда ты опять спрятался? …Мы ужинать садимся!»

Мама знала, где он, но не хотела врываться в его мир, не хотела ничего расплёскивать; понимала: её сын очень хрупок… все талдычили, какой у неё красивый, выносливый, сильный мальчик, о она – понимала: хрупкий, очень хрупкий, почти стеклянный…

«Рыжик, мы ждём тебя!..»

Мама ушла в дом.

Мальчик встал; постоял немного, позволяя затёкшим ногам обрести подвижность и лёгкую поступь; распрямился, – поклонился своему миру, приветствуя-и-прощаясь. «До завтра…»

Он выбежал на улицу – и замер. На улице были звёзды.)…

-

Пёс смотрел, спокойно прищурясь, на мерцающий звёздный поток. Его усталые, натруженные долгим бегом лапы чуть гудели, рассеивая по телу мурашки и звон, призывая к покою, к пусть небольшому, но обязательному отдыху.

Пёс смотрел на звёзды. Звёзды смотрели на пса.

Они были давно знакомы друг с другом. И какие тут могут быть церемонии? Между старинными друзьями всякие церемонии – суета… Звёзды тоже просили пса – отдохнуть, приблизиться к ним из сна.

И он согласился. Вздохнул; закутал в лапы лицо; закрыл глаза…

-

…(Даже внешне – он очень отличался от всех остальных детей в округе. Они – смуглые, черноволосые, он – светлее, и волосы были не тёмные, а – тёмно-рыжие. Мама рассказывала, что когда он был совсем-совсем маленький – он был совсем-совсем рыжий, ярко-рыжий, почти как апельсин. К восьми годам волосы немножечко потемнели, но зато рыжие точки, рассеянные по всему лицу, остались прежними; их даже стало больше, и как-то раз – из жаркого полуденного марева – младшая сестрёнка восхищённо заявила, что его лицо похоже на небо, только на небе звёзды – ночью, а у него – днём. И с тех пор старшие братья и сёстры стали именовать его, добродушно поддразнивая, «небесным мальчиком». Постепенно, это стало почему-то угнетать его, мешая видеть самого себя – так, как он привык себя видеть.

– «Небесные мальчики очень нужны поднебесному миру, – утешил его отец. – Не огорчайся». – «Зачем?» – «Ну а как же? – спокойно удивился отец. – Людям нужно помнить о небе, и тогда они, возможно, будут чаще вспоминать о земле. Небо прекрасно. И если небесного человека не обидят, он сможет стать самым прекрасным, что только есть на земле!» – «А если обидят?» – «Тогда он уйдёт к звёздам, и трудно будет найти его среди звёзд, потому что все они прекрасны…»

Это сказка, он понимал. Да. И понимал, что сказка – то, что существует на самом деле, а то, что считается существующим на самом деле – того нет… по крайней мере, пока в том, что считается существующим, не появится сказка.

Отец его был очень стар. Почти как дедушка, и даже – как прадедушка. Он очень любил рассказывать сказки. …Вся семья рассаживалась, где кому удобнее, чаще – за длинным растрескавшимся столом. Мама всегда садилась поодаль, – на истёртую шкуру, постланную возле очага; о, как хорошо было чувствовать её тонкие, сильные, родные-родные руки – прижимающие к себе, мирно дремлющие на плечах… ощущать прикосновение – украдкой, исподволь – тёплых губ на виске, мягкой горячей щеки, трущейся о рыжие пряди любимого сына… Отец вёл рассказ неторопливо, вдумчиво, никогда не делая долгих пауз и всегда сохраняя удивительный, присущий только его речи, колышущийся плавный ритм, схожий с морскими волнами… с барханами, текущими-перетекающими с места на место, в правильном дальнем ветре – бредущими по пустыне… Отец рассказывал о странствующих кораблях, принимающих людей в дивный певный полёт, о говорящих птицах… О многом. И – почти никогда – о сражениях или царях. Ему это было не интересно.

А мальчик… – он крепко-крепко тискался в круглые мамины колени, как будто терял их, как будто они были уже далеко…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: