Да, но тогда обнаруживается, что речь — недаром женского рода. Слово, вылетевшее из уст, — это женским обманом исторгнутое семя. (Слово недаром названо по-мужски: «не воробей: вылетит — не поймаешь».) Значит, Логос в голове явно дробится на мышление и речь, на ум (что выше, за светом глаз) и на слово (что ниже — во влажной животности рта); ум — мужское, слово — женское. Вот почему сказанное слово — серебро, а молчание — золото, и отчего «Мысль изреченная есть ложь» (Тютчев). А то, что «мысль не пошла в слова» (постоянная мука Достоевского), — это и вечная мука русского мужского духа, который витает сам по себе, отторгнутый от естественного соития, от умерения через эту меру, — именно оттого, что они безмерны: Русь — мать — женщина, и воздух — светер российский. Дисгармония мысли и слова — это-то и составляет именно стиль русской литературы: она передает их дистанционность, дышит напряжениями их схождений: неуклюже, как русский медведь и Пьер Безухов[35], ворочается фраза Толстого; как ветер, вихрится, носится в беспамятстве фраза Достоевского. И все это через выход из пазов медоточивого, златоустного слова как раз и передает те просторы мысли и духа, которыми ворочает русский ум. И то, что он никак не в силах до конца справиться с ними и что произведение русской литературы никогда не являет целостность, гармонию, а открыто в бесконечность, оборвано на полуслове («Евгений Онегин», «Мертвые души», «Братья Карамазовы»), — это говорит о неполном прилегании в соитии, о вечной неудовлетворенности русских мужчины и женщины, об императиве непрерывных исканий смысла жизни и правды у мужчины, о незавершенности оргазма русской женщины: он тянется, тянется…2 — не хватает чуть-чуть, чтобы «Просиял бы — и погас!» (Тютчев), а все «Душно! Без счастья и воли Ночь бесконечно длинна. Буря бы грянула, что ли? Чаша с краями полна!» (Некрасов) И ритм русской истории — тянется, долгождание, долготерпение: чаша с краями полна, а никак не расплещется, никак буря не грянет. Зато когда грянет — то молнией и с ветерком прокатится. Но очень это редко — и оттого полное страстное соитие для русской женщины не просто наслаждение и радость, но однократность, событие, катастрофа, грех и смерть — за что действительно готовы и расплачиваются жизнью.[36] Потом опять: «Ну все! А мать как?» «Так, значит, завтра — не забудь» — и все повторяется. Начать могут, а кончить нет; и пить так, когда начинают… Напротив, у французов соотношение мужского начала: ума — света — мысли — и женского: речи — слова — являет прилегание более полное, где симметрия, гармония и вкус. Но даже слишком полное прилегание: стиль, блеск слова, а мысль там постоянно предают ради mot, афоризма. Мысль здесь немыслима без выражения в слове — и даже ради красного словца возникает, как женщина, и культ любви там более в центре, а мужчины вокруг вьются — галантные. Стиль там правило, а не редкость, как в России, где не только простой человек косноязычен, но авторитетом великих писателей косноязычие (т. е. неуклюжесть языка — неверткость фалла во рту) возведено в национальный модус высказывания. Во Франции сам язык литературен, отглажен, отполирован, имеет готовый стиль, и кто пишет по-французски, сразу этим общеродовым стилем мыслит и заражен. (Потому Гегель, в ответ на любезное предложение французского издателя изложить свою философию кратко, популярно и по-французски, ответил, что его философия не может быть выражена ни кратко, ни популярно, ни по-французски). Стиль — это ровное сладострастное соитие ума и речи, esprit и la parole — их взаимное наслаждение и удовлетворение друг другом. Отсюда известное самодовольство и тщеславие французов. У русских же мужчин и духов пословична их застенчивость, стеснительность — чувство как бы первородной вины от неприлегания к обстоятельствам; но это оттого, что с прорвой и с бездной Руси им иметь дело приходится
|
|
Итак, словесность, красноречие французской мысли — ее салонность, разговорность, устность — есть преобладание женского начала в соитии ума и слова, его активность выявляет. Mot как форма французской мысли и минет как форма французского соития — корреспондируют друг с другом как проявления одного устройства космоса
Так Логос и Эрос снова встречаются во рту, как они нераздельны были в младенце. Противоречие между Логосом и Эросом теперь имеет вид противоречия между умом и речью, между мыслью и словом. В «Горе от ума» Софья оттолкнула Чацкого, и в этом дистанцировании выражалась именно любовь русской женщины. Молчалин тут — ширма (как «дама-ширма» у Данте в «Vita nuova» — «Новая жизнь»)… А русские любовные песни недаром именуются «страдания»..
Позы и жесты
24. XII.66. Итак, рот-язык образуют самоудовлетворенное единство — и одновременно они являются орудием самоудовлетворения. Язык во рту ни минуты не может сохранять прежнее положение: он, как младенец, вертится, егозит, высовывается. И челюсть наша непрестанно играет, желваки перекатываются — и
|
это при совершенном отключении нашего ума и воли от полости рта, когда мы напряженно думаем, пишем; у детей язык высовы-вается от натуги, когда выводят буквы. Взрослые привыкли его вбирать (как срамные части фиговым листом одежды прикрывать), но зато возле зубов язык бьется и трется, наживая нам рак языка. То есть высовыванье языка в ходе умственного труда и напряжения говорит об одноэросной природе этих деятельностей, и когда вещь сделана красиво, мы языком облизываемся и щелкаем. Словно нам необходимо для истечения мыслей параллельное истечение слюны (головного семени); многие, думая, грызут карандаш, обгладывают ногти, сосут папиросу, перекатывая из угла в угол рта, или сосут еще что-то, или моют языком (как кошки умываются языком) зазоры между зубами: это в нас прибой волны (язык — волнист) о наши скалистые берега; или, всовывая, прогоняют слюну сквозь промежности между зубами вперед-назад, и щеки втягивают, и скулы играют… Или жесты: приглядитесь к заседающим и думающим рассеянно. Они подпирают рукой щеку, подбородок, возле рта рукой проделывают разные манипуляции (собственно, «манипуляции рукой» — это тавтология: «manus — «рука» по-латински), или оттягивают губы, или пальцем по губам проводят, или надувают их и бренчат. Никто ж за нос себя не поддерживает (хотя естественнее за выступ ухватиться), но все вокруг да около рта, ибо рука (и прочее) здесь — фалл входящий, а язык — женский лобок, фалл исходящий; и когда они замыкаются друг на друге — полное соитие совершается. Дети (более круглые) сосут, втягивают в рот ногу свою — так змея сосет свой хвост, сотворяя полный шар, замыкая начало и конец бытия. Мы, взрослые, как уже более вытянутые, ногу в рот взять не можем, но употребляем ее заместителя на второй волне нашего туловища — руку
РАССУДОК
И недаром (возвращаюсь) в мышлении имеем потребность руку у рта держать: здесь мы как раз делаем то же, что и змея (символ мудрости): сопрягаем начала и концы, творим мыслью уход, отлет в мир и возврат на себя: сознание как самосознание, делается возможным рефлектирующее (отражательное) мышление. Ведь просто умозрение и дума есть истечение мысли в космос — как молитва к Богу и в воздух, без возврата, без отчета себе, без формулировки в слово. Та же мысль, что уходит и возвращается, — видно, как рука: оттягивается до предела (он есть для нее), испытывает отражение обо что-то — и, что успела захватить, приносит нам. Но это значит, что рефлектирующая мысль — ограниченная: недаром на предел наталкивается (в мире — в себе — здесь это одно и то же). Она называется «рассудок»
Рефлексия обязательно словесна — конец свой, возврат и оформление имеет в слове: так что когда мы рефлектируем, рассуждаем о мире в связи с собой или себе перемываем косточки, — наша мысль тут же может быть оглашена: ведь даже внутренний монолог есть словесный, хотя и беззвучный. Ибо в рефлектирующем мышлении нет идей, понятий и предметов, которые выходили бы за порог слова и устности. Это — наш априоризм: то, выше чего не прыгнешь
Плод соития языка и рта — «язык», слово, членораздельная речь. Значит, он тоже рождается (а не создается, сотворяется, изготовляется) — и недаром Бог-Слово (Логос) есть Сын единородный у Бога-Отца, и зачат он исхождением духа, дыханием уст, непорочно
Значит, язык и говорение, толкание слов, выбрасыванье их в мир — есть эротическое самоудовлетворение, и болтуны (те, у кого язык без костей) часто импотенты, ибо слишком много совокупляются ротово, чтобы у них оставались силы на низовое соитие. И женщины недаром подозрительно относятся к тем, кто необычайно, сверх меры, красноречивы: раз слишком много говорит — значит, так все и выговорит и на дело накала не останется. Раз язык без костей — это значит, что и ТАМ кости нет! Точнее, оттого так беспрестанно напряжен и трудясь язык, что родной его братец — тоже пещеристое тельце — расхлябан
Но пока это был высокомерный взгляд на соитие языка и рта и на их плод — слово: с точки «зрения» низа — жизни естественной, половой, плодом которой является фаллик-дитя. (Кстати, недаром одно слово «жить» применяется, чтобы обозначить у человека и бытие, и соитие: так у Чехова в «Шведской спичке» женщина, уличаемая в измене, твердит: «Я жила только с вами одним». Значит, то, что мы ранее живот и воду увидели как оплот и средоточие жизни, — еще и словом «жизнь» для соития подкрепляется.) В рассуждении, в котором низ, фалл принимается за эйнштейново «тело отсчета» (буквально), слово-эрзац, суррогат полноценного секса. Но недаром сказано: «Не хлебом единым жив будет человек, но и всяким словом, от духа исходящим». Жив словом. Значит, язык — нива жизни, как и земля, а речь — бытие. «Устами младенца глаголет истина», но дети — страшные говоруны, непрерывно щебечут и чирикают, и молчаливые дети — ненормальны, старчески умные. То же самое и взрослые говоруны: как они ни докучны, но в них есть что-то умилительнодетское, от непринужденного и беззлобного самочувствия в жизни исходящее: ведь в инерции и опьянении говорения выбалтывают часто многое ко вреду себе — то, что у трезвого скрыто. Старинный анекдот о разговоре двух послушниц из женского монастыря «А все таки, мать Маланья, кость в ЕМ есть!» — обсуждают ясно что на уме. (И христианство в иерархии семи смертных грехов болтовню рассматривает как самый легкий и простительный1.) Они непрактичны и безобидны В «Горе от ума» два говоруна: Чацкий и Репетилов друг другу вторят (недаром «репетиция» втора), как господин и слуга, Дон Жуан и Сганарель (Лепорелло), как скрипка и фагот. Да и все болтают в «Горе от ума»: и Фамусов… Кроме Скалозуба и Молчалина. Да и они пробалтываются. Потому это комедия, а не сатира. Значит, словесное чириканье — это бескорыстное возношение людского дыхания (души) в мир, просто течение, переливание вод — «журчанье струй». Таким образом, в слове опять встретились Логос и Эрос: как младенец угоден и Богу-духу, так он же и наиболее сексуален, есть чистый фаллик. Точно так же и в слове встретились и сексуальное соитие языка и уст (как самоудовлетворение целостного (не полового) Человека-андрогина), и духовная жизнь — та, в которой люди не хлебом единым живы. Младенец неспособен к сексуальной, половой жизни. Но неизвестно еще: в этом он ниже или выше взрослых? Ибо он, хоть и младенец, но как Человек целостнее взрослых, которые хоть больше, но — половинки, половы. Младенец есть, с одной стороны, превосхождение тех взрослых половинок, что ему предшествовали, и есть создание (и восстановление) целостного человека из частичек-родителей. С этой стороны и слово в ходе восхождения состава человека по вертикали есть превосхождение уровня живота (частичной жизни половых половинок) и на уровне синтезирующей головы обретение целостности (соитие языка и рта — самоудовлетворенно). И в болтуне, говоруне и щебетуне-младенце род людской — нет, уже человечество (ибо как раз «род людской» и его живот-«жизнь» превосхожден на уровне жизни слова) — наслаждается своей независимостью, способностью свободно, без хождения в Каноссу к природе2, творить плод, вечную жизнь и свое бессмертие. Потому так сладостно для слуха щебетание, журчание детского балаболанья: здесь слились и сексуальный, и духовный Эрос (или Эрос в узком смысле и Логос)[37]
Но тем самым мы в нашем длительном отклонении и блуждании, кажется, наступили на ту способность человека, благодаря которой его соитие с миром (а его прорастание сквозь бытие, как говорилось давно выше, есть единое эротическое действо) может осуществляться не впритык (как собственно сексуальное соитие), но на расстоянии — как дальнодействие: через общение не с[38] ближними, но с дальними, не с обстоятельствами, но с пространством, не со средой, но с вселенной, не с крышей, а с небом. Ибо соединение с ближними осуществляется через прикосновение руки-земли, через единую текущую в жилах общую кровь (а значит, при нанизанности на одну струю), понимание осуществляется без слова (так и в любви существ разных кровей, когда понимают друг друга с полуслова, становятся как родные — и так друг друга называют: «родной мой», «родная»), через единый воздух помещения (общий кров и дух предка), через единый очаг — общее сердце — священный огонь и такт (прикосновение) Времени — когда оно в своем хороводе и чередовании кого-то чредой уводит, кого-то приводит. Так прорастает человек-фалл сквозь жизнь: совокупляясь с ближними, в тесном прилегании и контакте
Но это еще подкупольное существование, жизнь — да, но не бытие еще. В единой упряжке семьи-рода, под одним сводом группа людей, собственно, являет единый хоровой фалл, вздымающийся в небо. Здесь есть «род людской», но еще нет Человека. А для этого он должен стать особью. А для этого — выбить дно и выйти вон: пробить круг ближней жизни, соития с миром в близкодействии — и встать в прямое отношение «к векам, истории и мирозданью», вступить в интимную связь с ними — стать микрокосмосом. Потому Христос ломал закон подкупольного существования — закон Моисеев, регулировавший жизнь рода людского, близкодействие человеческих отношений, где превыше всего: «чти отца своего и мать свою», — и жестко возглашал: кто любит мать свою и отца своего и детей своих более Меня, — недостоин Меня; и Евангелие учило людей любить не ближних, но дальних. Новый завет Бога-Слова отучает людей от соития с осязаемым и непосредственным окружением: когда в этом лишь видят действительную жизнь. Когда Учителя спросили: когда же я накормил Тебя? Ведь впервые Тебя вижу? — Он ответил: а когда ты накормил странника — брата моего (популярно, на родственном языке близкодействия объясняет), тогда ты Меня приютил. То есть наивный вопрошает: когда я общался, вступал в единение с твоей плотью? когда видел твой образ? — а Тот приучает людей чуять себя в прямом контакте с небом, (воз)духом, Словом, Богом, для чего уже не имеет значения контакт осязательный и с точки зрения которого как раз осязательное соитие — призрачное. Потому Бог-Слово притчами говорит: растягивая смысл посевов, трудов, судов, свадеб — всех действий обыденной жизни, распяливая человека через аллегорическое мышление о возвышенном от земли до неба, пробуждая в нем духовный Эрос соития в дальнодействии. Недаром брачные образы: Церковь — невеста Христова и «се грядет Жених» и т. п. — изобилуют в Евангелиях. Слушая эти слова, люди начинают ощущать эротический подъем и восхищение своего существа: ибо зачерпывая сексуально-эротический круг желаний (т. е. пия из этого источника, к нему приникая), религиозное слово и вера проносит огненно-влажный Эрос через легкие, душу — подсушивает там, наполняет горением сердца; затем выталкивает дальше: в уста, глаз и ум — и так, прогнав через весь состав нашего существа, выносит Эрос из секса в умозрение (тогда как в собственно сексуальной жизни близкодействия весь состав человека стянут, как к центру и вершине, не к голове, а к голове фалла: все думы, разговоры, обряды — к свадьбе и брачному ложу ведут)
Итак, возникают два руководящих представления: высшая точка, верх, высота — и центр, сердце (ибо фалл и гениталии занимают точно пространственный центр фигуры человека — центр пятиконечной звезды — пифагорейского знака микрокосма). Что значительнее? Что есть подлинное начало? Если начало — высь, то жизнь есть стремление к цели, подъем, возврат — как языка пламени. Тогда человек и его жизнь — средство восхищения. Если же начало есть центр, то жизнь есть развертыванье во все стороны — и захват, освоение всего, расширение — и стягиванье, сама собой полна, в себе смысл, цель и содержание имеет. Здесь — индивидуальность и ego процветают. Но это уже дело мирового космоса: как сочетанием стихий расположить тот или иной народ, того или иного человека — кверху ли, к центру ли? Оттого и смыслы жизни разнонациональны и разноиндивидуальны
Кажется, еще один вариант первоначала остался — как почва, глубина. Но начало есть начало чего-то. А низ, где тяжесть все сломила и к себе притянула, — там ничего более, другого невозможно: там небытие абсолютное и тьма. Потому за начало бытия можно брать лишь то небытие, которое чревато, имеет напряжение, потенцию, а таковыми могут быть в пространственном выражении точки возвышенные: центр или верх; ибо обе они, когда и пустотны по веществу, содержат усилие, напряжение, квант, преодоление, волю и возможность наполнения и представления
Но если первоначально — центр, тогда путь соединения человека с бытием — это сосредоточение, самоуглубление, уход в себя и Царство Божие внутри нас. Но недаром этот эгоцентрический принцип, как его ни проповедовал своим рассудком и словом Толстой, — не вгнездился в России, хотя так привился в практически деятельном англо-германском индивиде (откуда и обилие сект). Ведь сосредоточение в себе — это (если мысль — огонь) возврат от света в тепло нутра и трение у «своего «я», как у очага, — дело самоспасательное, но беспросветное. Это именно выставление очага, как кумира, вместо солнца — только потому, что огонь в очаге, лампочка на столе, — это наше действие, мы сами возжигаем, и в нем дело рук своих, себя любим, а солнце нам не по зубам, журавль в небе, — и мы отворачиваемся от выси — как от чужого, внешнего нам, того, что не «я»
При том же, что первоначало — верх, жизнь мыслится как превосхождение, а «я» — помост, лестница: должен встать, взобраться на себя, преодолеть, но и не упираясь маниакально в «я» как во врага (что тем разрастается и застит свет), а именно видеть свет и маниакально не замечать «я»
Слово есть верх тела (и в этом смысле слово — огонь и мужское), но центр головы — как прообраза и стяжения нашего существа (и в этом смысле слово — вода и женское). (Выше него глаз-свет и ум.) Недаром глагол жжет, а слова льют: вода, жижа слов, потоп, поток, каскад, водопад
Жизнь в слове — бескорыстна, ибо язык мой — враг мой (сболтнет — мне же во вред), значит — не я, антиэгоизм… Язык — как фалл и секс: сам поднимается, возгорается — против воли даже моей и тратит мои силы для продолжения рода — вопреки самосохранению моему
Национальные казни
25. XII.66. Проснувшись ночью после польской водки у пана Пилевского в Сочельник — Рождества Христова, куда меня Бог послал вчера к вакантному прибору на столе, так что мой приход им подарил четное число — 6, значит, радость на весь год (подумайте! Ищешь, куда бы податься и где б выпить, и вдруг так, ни за что ни про что посланцем Провидения оказываешься: и хоть ты плохой человек, можешь людям великое добро сделать)… (Оставляю оборванным деепричастный оборот: как зрелище рождения и разгона на мысль. — 19.XI.89.)
…Но с непривычки пить, ночью проснулся, и, блуждая в уме, напал на позавчерашнее умозрение минета и mot — и стал в гордости самовосхищаться: как я до такого дошел — и стал толкаться в этой точке, в этом проране мысли, и вдруг узрел, что сюда же относится гильотина: французская казнь — откусыванье: человек — фалл-язык просовывается в рот, упадает зуб (верхняя челюсть) — и кончик языка (голова) прикусывается. Гильотина — женщина-гомункулюс: созданное обществом социальное, государственное влагалище — для торжественного всенародного вкушения на Гревской площади!. Сходна с этим испанская гаррота (тоже романский дух) — смертельный ошейник, мертвой хваткой самостягивающееся влагалище, Кармен: кого полюбит, того уж не отпустит и смерть принесет:
Не любишь ты — так я люблю,
И берегись любви моей
Казнь есть оргазм в эротическом соитии человека-фалла,[39] прорастающего за жизнь сквозь бытие. Это coitus interruptus (прерванное соитие), что, по Фрейду, — основа всех страхов. Но это в то же время ускоренное, напряженнейшее соитие: ибо за миг все сладострастие жизни должно быть пережито (как это у Достоевского князь Мышкин — о вечности минут везомого на казнь). Потому страх — сладострастное чувство, и ребенок, и взрослый в воображении многократно переживают свою смерть — именно напряженную, насильственную: как высшее проявление и цветение «я», а не отмирание
В казни человек — особенно возлюбленный бытием фалл, и бытие нетерпеливо, возгорается сладострастием к человеку этому, не может ждать и приковывает к себе. Он избранный и призванный. Но само это воспламенение космоса, нарушение его ритма, вспышка и разряд молнии — есть непорядок, ЧП, северное сияние, протуберанец — особое стечение и возмущение звезд. Здесь очевидна становится бисексуальность бытия. При естественном прорастании человека-фалла сквозь бытие оно играло роль влагалища, женщины, матери — лона покойного и приемлющего. Но в coitus interruptus, в казни, — бытие вдруг остервенело набрасывается на человека и, превратившись из влаговоздушной женщины в огненно страстного мужчину, активничает и вонзается в человека (большинство видов казней — то или иное преткновение). Так что мужественно идущий на смерть: на казнь, на бой с врагом, — готовый встретить ее как подобает мужу, на самом деле играет в этот миг в соитии с бытием роль женскую. Казни — столь же разновидны, сколь и природы людей, и национальные космосы. И всегда — точное слово о том, как понимается в данном космосе (обществе) человек и что он есть, в чем его суть, так что если ее уязвить, отнять, — человека не станет. Казнь есть мысль: что есть человек, — определенное человекопонимание
Русская казнь — топор: человек отождествляется с деревом; так еще одно подтверждение интимной связи русского человека с растением (а не животным) находим. И Раскольников, который на что уж мыслил западными примерами: Наполеон я или тварь дрожащая?.. — инстинктивно потянулся к топору: ничего иного придумать не мог. То же и крестьяне во «Власти тьмы» Толстого… Недаром! и Чернышевский идею социальной перемены! Заметил о себе. что слова: «недаром», «неслучайно» — основные скрепы, связи в ходе движения мысли. Точнее: они не дают никакого движения, а просто рядом нанизывают гирлянду ассоциаций, тем утяжеляя тезис и придавая ему видимость доказательности. Однако связанные через «недаром» и «неслучайно» положения, хотя доказательства не дают, но силу убеждения имеют, — ив итоге мысль получается убедительна не менее, чем от доказательств и выведения. Оба якобы доказующие слова эти начинаются с «не» — с отрицательного хода. Но так как они попирают сами по себе отрицательные идеи: «даром» и «случайно» — то слово, выросшее на двух отрицаниях, начинает держаться как на китах и обретает твердость убеждения. И это — характерный для русской логики ход: с отрицания… выговаривает так: «К топору зовите Русь»; А революция — пожар (в тайге)
Древнегреческая казнь — яд, чаша цикуты Сократу. Убивается человек через воду, через замутнение источника: значит вода в нем и есть жизнь1. При том и здесь сферичность2 греческого миросозерцания сказалась: смерть посылается в центр человека — в живот: в его ядро, вовнутрь — при том, что тело остается нетронутым. Для пластического, скульптурного греческого мировосприятия даже в смерти нельзя допустить безобразие человеку: сохранность и неприкосновенность тела — формы земли важнее, чем сохранность жизни — воды в нем. Сходно с этим и в Древнем Риме: открывание вен, выпускание крови (смерть Сенеки в ванне) тоже мыслит жизнь — как текущую. Яд — встречное семя, закупоривающее выход живому семени, тромб в средоточии человека образует; но везде вода при нетронутости земли и вида в человеке
Очевидна здесь и связь между средиземноморским Эросом и родом казни. Если, как общая посылка, справедливо, что при казни человек играет роль женского начала, а бытие — мужского, то и здесь чаша цикуты есть вторжение спермы во влагалище человека. Но это как искусственное осеменение, без фалла, зачатие- смерть внеполовым путем, как бы соитие однополых: мужчины с мальчиком, при том лишь, что один активен, другой — восприемник
В Древнем Риме, где уже Эрос разыгрывался вокруг Поппей, Октавий, Агриппин, Мессалин, — казнимый надрезанием вен мужчина — выдаивается страстно заглатывающей кровь римской волчицей. Недаром «римлянка» — синоним женщины-мужчины, сухой и огненно-волевой (римские матери: Волумния — мать Кориолана; римская девственница Лукреция и т. д.)
К югу и востоку от Средиземного моря — казни пронзением: распятие на кресте, сажание на кол и бамбук, харакири и др. Распятие на кресте — коронное воздвижение человека-фалла в бытие: он поднимается таким столпом, как никогда при естественном росте в жизни не мог бы.[40] Он в позе женщины отдающейся — раскинувшей руки для объятий. Казнь здесь затянута: соитие насильственно продлено во времени. Как через обрезание мужчина насильственно освобожден от собственной женщины и усилен как мужская половина рода людского, — так и при распятии человек явлен как ребро Адамово, Ева — усилен как женщина: пятиконечным пронзением [41]. Тюркская казнь: сажание на кол — совершенно очевидное соитие при том, что казнимый превращен в женщину. Однако перевернутое расположение контрагентов действа обнаруживает и здесь бисексуальность обеих сторон. Под действием естественного тяготения человек припадает к земле: значит, по расположению казнимый — мужчина, а земля — женщина. Но с земли вздымается кол — фалл, и казнимый на него намертво насаживается: значит, земля здесь мужское, а припадающий — женское
Подобна этому и китайская казнь, когда человека привязывают в клетке, а под ним сажают бамбук, который за несколько дней вырастает и неуклонно проходит, насаживает на себя казнимого. Медлительность китайского принципа жизни и истории и растянутость материково-азиатского соития (ср. Кама-сутра индийская) в сравнении со стремительным рывком японского харакири. Обе казни видят жизнь человека заключенной в его центре — в животе (японец вываливает русла внутренних вод). Но что-то тошнотно мне стало копаться в этих материях. Скажем скороговоркой: есть казни, что мыслят о человеке как состоящем из земли (побивание камнями, зарывание живьем в землю, бросание со скалы); есть те, что мыслят о жизни в нем как воде (перечислены уже и плюс — утопление); жизнь как воздух мыслится повешением; жизнь как огонь мыслится в аутодафе!; жизнь как квант мыслится электрическим стулом и т. д. Во всяком случае описание казней у Гоголя (казнь Остапа в «Тарасе Бульбе») или у Кафки (блестящий нож в конце «Процесса» или машина для эвфории в «Исправительной колонии») — должны рассматриваться как сцены остросексуальные. Недаром эти писатели, совершенно инфантильные, стыдливые, исполненные страха перед женщиной, так сказать, как таковой, бегущие любовных сцен, — в сценах истязаний отдаются откровенному сладострастию
Казнь — близкодействие космоса с человеком: именно секс (телесно-осязательный контакт), а не Эрос