МАСКА БЕЛАЯ И МАСКА КРАСНАЯ 17 глава




Я узнал совершенно неожиданную новость: Элен порвала с мосье Ришпеном и отослала ему назад бриллиантовое колье.

— И все это ради тебя! — говорит она мне. И плачет, всхлипывает, как ребенок.

Ночью у синьоры Вителли началась агония. Эта высохшая в кулачок мумия встрепенулась, глаза заблестели, мускулы лица напряглись.

Она с остервенением боролась со смертью, разбрасывала подушки, металась, ловила ртом воздух.

Смерть медленно накидывала на нее свою чародейную сеть. Обессилев, старушка снова скрючивалась, едва переводя дыхание и почти исчезая в груде подушек.

Элен до утра не сомкнула глаз. Мы сидели с ней в маленькой комнатке, примыкающей к спальне синьоры Вителли.

Дверь в спальню была открыта. Мы тихо переговаривались.

В эту ночь Элен рассказала мне о своей юности.

— Я рано осиротела, у меня не осталось никого на свете, кроме тетушки Вителли, сестры моего отца. Отец и тетка принадлежали к семье крупных коммерсантов. Три поколения этой семьи занимались коммерцией, и все три имели прочные связи с Востоком.

С детства я слышала рассказы об экзотических странах, мечтала попасть на Восток. Потом встретилась с тобой. Ты был первый мужчина, с которым я познакомилась в пансионе Сен-Жермен, после того как вышла из монастыря Клюни. Первый, которому я доверила сердце.

По традиции нашей семьи, и я должна была выйти замуж за коммерсанта. Так хотела тетя. Она уже выбрала мне в женихи мосье Ришпена. Разве ты не замечал, что я его ненавижу?..

Стенные часы пробили шесть.

Элен вздрогнула. Прислушалась к дыханию больной, потом шепотом продолжала:

— Мосье Ришпен был другом моего дяди Вителли. Они имели общие дела в Леванте: не то трапезундский табак, не то уголь.

Тетя вбила себе в голову, что должна выдать меня за человека, которому она доверяет. Она твердила мне это всякий раз, навещая меня в пансионе Клюни.

Могла ли я пойти против воли тетушки? Это значило бы лишиться и ее расположения, и наследства. Что было делать в шумном Париже одинокой девушке, выросшей в монастырских стенах?

Элен плакала. Я не находил слов, чтобы утешить ее.

— Останься, не уезжай! — стонала Элен. — Останься! Мы будем жить где и как ты хочешь. Если тетя умрет, поедем в Париж, начнем новую жизнь.

Она была убеждена, что тотчас же по моем возвращении в Грузию большевики будут лить мне в горло расплавленный свинец.

 

Рим, 30 сентября.

Вчера в 3 часа 10 минут пополуночи скончалась синьора Вителли. Я не могу заснуть в доме, где находится покойник.

Элен боится покойников пуще меня. Она дрожала и плакала всю ночь.

Я сидел у ее изголовья, утешал, старался успокоить ее. Но только она сомкнет глаза, тотчас вдрогнет, пугаясь малейшего шороха.

Как ребенок, как дикарка, она верит: когда душа усопшего отправляется на тот свет, поднимаются тени умерших предков, обступают старый очаг, и в завороженном привидениями доме раздаются стуки.

Старик Джакомо всю ночь молился у гроба, упав ниц. Всю ночь капала вода из ледника, всю ночь перезванивались стенные часы в доме Вителли.

Приписано позже: «Элен совершенно одинока и беспомощна. Все заботы о похоронах, конечно, свалились на меня и Вахтанга Яманидзе.

— Даже на похоронах родной тетки не пришлось мне столько побегать! — острил Вахтанг».

 

Рим, 4 октября.

Весь день шел дождь. А как хотелось попрощаться с римскими холмами в ясную погоду! В 00.30 отошел ночной экспресс Рим—Тарашо.

Долго, долго смотрел я в окно на бегущую за поездом Элен. Ветер трепал рассыпавшиеся по ее лицу волосы. И в свете газовых фонарей лицо ее казалось бледнее, чем лик ангела смерти.

Такой останется в моей памяти Элен Ронсер.

 

Зугдиди, 1929 г., август.

Уже давно я в Грузии.

Наша авантюра закончилась гораздо проще, чем мы предполагали.

Ползком крались мы к границе Грузии.

Трое суток скрывались в лавровых и магнолиевых рощах Аджарии.

Как только перешли первую зону, проводник нас выдал.

Уже более года я на свободе. Живу в Зугдиди и исследую вопросы фетишизма в древней Колхиде.

Яманидзе назначен директором кожевенного завода.

А Элен Ронсер?..

Немало горечи испытал я из-за нее. Иные любят кофе сладким. Я же, наоборот, ценю в кофе именно его горечь.

Любовь тем прочнее, чем больше горечи и печали остается от нее.

Печаль, в конце концов, устойчивее наслаждения».

 

Тамар закрыла блокнот и долго сидела перед окном, глядя на дремавший в темноте сад.

 

ХВАЛА ПЛАТАНАМ

 

…Где вы, умеющие читать в книге природы, тайновидцы, чтобы поведать, о чем рассказывают морскому ветру листья платанов? Где вы, мастера кисти, чтобы передать живописность молодого деревца, на стволе которого чешуей топорщится кора — рисунком причудливым, как иероглифы!

Ничего так не поражало меня в детстве, как расписные стволы платанов. Мне казалось, что их разрисовал какой-то таинственный художник.

И в самом деле, что только не напоминают эти узоры!

Одни — птицу, раскрывшую крылья, другие голову оленя с ветвистыми рогами, иные — далекие морские острова, некоторые — китов, разверзших пасть. Возьмешься за карандаш, чтобы срисовать, но не так-то легко воспроизвести их.

Так было и, видно, так будет, произведение великого мастера всегда кажется созданным легко и непринужденно.

Как умиротворяет человека шелест листьев платанов, когда солнце Колхиды пробуждает в нас жажду прохлады!

Вид этих гигантов вливает в душу бодрость.

Еще древние египтяне любили стройные обелиски, ибо обелиск — это мечта выжженной зноем земли, мечта о дереве.

Но устремленность обелиска к небу холодна, отчуждена от жителя земли.

В статности платана — тоже устремленность к небесам. И в то же время ему свойственны цветенье, зеленость и жизнелюбие.

Вот почему так любили платан древние греки.

Из дневника Тараша Эмхвари.

 

Наступило осеннее равноденствие. Хлеба были убраны. У кукурузы засеребрились султаны, и солнце золотило их острую, как кинжал, кожуру. Днем стояла жара. По вечерам в голубом тумане дремали покрытые лавром колхидские горы.

Умолкли соловьи в шервашидзевской усадьбе. Бежали дни, длинные летние дни.

Тамар поправилась, но здоровье уже не радовало ее.

Бывают в жизни человека периоды, когда так плохо на душе, что физический недуг кажется желанным отвлечением от душевных неурядиц.

В шервашидзевской семье жизнь шла своим чередом.

Дедушка Тариэл ворчал на домашних, Херипс пропадал в клинике. Нога Лукайя зажила. Арзакан был в Окуми и не подавал вестей. Тараш не появлялся в доме.

Тамар томилась, но старалась не показать этого. А Каролина не скрывала от Тамар, что ей недостает Тараша.

Однажды, вернувшись из города, она сообщила: Тараш Эмхвари заперся в своей новой квартире и работает над исследованием о Колхиде.

Тамар не могла не заметить: Каролина, всегда веселая белокурая Каролина, тоже загрустила.

Вот уже сколько лет Тамар не видела ее за роялем. А теперь она часами играет Шумана и Грига, по вечерам задумчиво сидит у окна или вдруг начинает вспоминать свои девические годы.

После пропажи креста тревога не оставляла Тамар. Она считала этот случай предзнаменованием какого-то большого несчастья…

Бывало, нарядившись, соберется в город, но тут же ею овладевает апатия. Ложится одетая на диван и засыпает, пока Каролина не придет и не растормошит ее.

Вот и сегодня Тамар долго лежала на спине, машинально прислушиваясь к голосу дедушки Тариэла, доносившемуся из гостиной:

— «Ты есть венец благости и избавления, и всяк камень, рожденный в царствии божием, красою облекается: и сердолик, и топаз, и смарагд, и яшма, и сапфир, и лигверий, и берилл, и оникс, и агат, и яхонт, и серебро, и золото…»

Тамар незаметно погрузилась в сон.

Сначала воздух был прозрачно-голубоватый, потом стал опаловый.

Тамар идет по берегу озера. Камыш в человеческий рост покорно склоняется перед ней. Устала идти, прилегла на мягкое камышовое ложе.

Подошла мать, опустилась на колени у ее изголовья. Из материнского подола посыпались на девушку сердолики и топазы, сапфиры, яхонты и другие драгоценные камни — без счета и числа. Но крестика, потерянного Тамар, нет среди них.

Тогда, стряхнув с себя драгоценности, Тамар приподнялась и потянулась к кресту, сверкавшему на груди матери. Но мать уклоняется. Тамар тянется к ней, а та отодвигается, не хочет обнять свою дочь. И так мать уходит даже не обернувшись, и перед ней расстилаются расчерченные квадратами поля и луга.

Тамар пробирается через густой камыш, а мать все идет с протянутыми вперед руками.

Так идут они, идут, идут…

Вдруг стало темно. Тамар споткнулась о пень. Огромный черный деревянный крест вбит в холм. Она обнимает его руками.

Припадает Тамар к деревянному кресту и горько плачет на могиле матери…

Каролина услышала ее стоны из соседней комнаты.

— Проснись, Тамар, какое время спать! Встань, оденься, пойдем в город за покупками, — уговаривала она девушку. Настойчиво предостерегала ее, что печаль и грусть — начало всех напастей.

— Надо побороть это настроение, — говорила Каролина. — В твои годы я и не знала, что значит грустить. Посмотри, какая чудесная погода, какой приятный ветерок. Идем же!

Тамар послушалась ее, втайне надеясь встретить Тараша Эмхвари. Бывает порой: страстно хочется повидать отсутствующего друга, а навестить его нет никакой возможности. И вдруг, глядишь, он перед тобой!

Так случилось и в этот день.

Тараш Эмхвари сидел в чинаровой аллее и перелистывал книгу.

— Куда это вы пропали, мы прямо соскучились по вас! — воскликнула Каролина.

Тамар покраснела до ушей.

— Была неотложная работа, — оправдывался Тараш. — Но дня три тому назад я почувствовал, что слишком уж заработался. И поехал на охоту.

— Что это вы читаете? — спросила Каролина.

— Да вот захватил с собой «Федра» Платона.

— Вы выбрали хороший уголок.

— Да. Мне кажется, этот платан здесь самый красивый.

В «Федре» тоже воспевается платан. Он стоял близ афинского стадиона, и у его подножия бил родник. В этом месте северный вихрь Борей похитил Орифею, дочь царя Эрехтея. Борей мчал ее с такой силой, что ударил о скалу, и она погибла. Под тем платаном древние греки славили Пана и нимф.

— Я никогда еще не видела у вас в руках книги, — заметила Каролина.

— Действительно, книжники едва не заставили меня возненавидеть книги. Вообще я люблю бумагу, только когда она отличного качества…

— Неужели и книгу вы расцениваете по качеству бумаги?

— Нет, и по содержанию, конечно, — улыбаясь, ответил Тараш. — Но возьмите хотя бы средние века. Тогда пользовались пергаментом и поневоле остерегались расходовать его слишком много. Чтобы получить один только свиток, надо было истребить целое стадо ягнят.

Поэтому если произведение не переписывалось при жизни автора, то следующее поколение тем более не находило нужным размножать бездарные творения царей и придворных. Таким образом, самым строгим критиком было время.

А сейчас раздобыть бумагу для книги так же легко, как и ее напечатать. Приходится признать, что Гутенберг с какой-то стороны причинил ущерб человечеству, открыв бездарностям дорогу в литературу.

У меня был друг индус. Я видел у него одну-единственную книгу — «Гимны Ригведы». Только ее он и читал.

«Надо, — говорит он, — реже пропускать в свое сознание чужие мысли. Иначе развратишься. Надо меньше воспринимать извне, но больше сосредоточиваться над воспринятым».

А буржуазная цивилизация, — продолжал Тараш Эмхвари, — для того лишь и выдумана, чтобы рассеивать мысль. Эти бесчисленные книги, кино, театры, ревю… Вряд ли на всех платанах этой аллеи найдется столько листьев, сколько книг выпускают в Европе за один сезон.

Потому-то ни в какую другую эпоху человек не бывал так сбит с толку, как в нашу.

В средние века писали немногие и немного, но писали хорошо. А наш век так наводнен бездарностями, что таланты тонут среди них.

Если собрать воедино всю греческую поэзию, она по своему объему не превысит продукцию одного нынешнего плодовитого писателя. Да и такого пустословия в старину не было слышно.

А сколько самых доподлинных глупостей вещается с кафедр европейских университетов!

Европейская буржуазия и к просвещению подходит со спекулятивными целями, поэзию же превратила в орудие своей политики.

Древние греки начинали воспитание с того, что учили молодежь ходьбе. Учили просто ходить, просто говорить и мыслить.

Как просто и естественно, под такими вот прекрасными платанами встречались в Греции ученики с мастерами, усаживались на земле и беседовали о жизни, смерти, любви…

Каролина взяла из рук Тараша книгу, напечатанную на желтоватой, как пергамент, бумаге.

— Ах, я думала, что это на немецком языке, — разочарованно сказала она, вглядываясь в очертания греческих букв. — Эти буквы похожи на грузинские, не правда ли? Почитайте нам что-нибудь.

— Что же вам прочесть?

— Да что попало. Ведь я не умею читать по-гречески.

Каролина по-ребячьи положила палец на страницу, и Тараш стал наспех переводить отрывки из «Федра»:

«Сократ. Мы ведь указали, что любовь есть своего рода неистовство.

Федр. Да.

Сократ. А неистовство бывает двоякое: одно проистекает от человеческих заболеваний, другое — вследствие божественного отклонения от обычного нормального состояния.

Федр. Так.

Сократ. Божественное неистовство мы разделили на четыре части между четырьмя богами: мантическое вдохновение мы приписали Аполлону, телестическое — Дионису, поэтическое — музам; четвертый вид вдохновения Афродиты и Эроса мы назвали эротическим неистовством и признали его за наилучший».

— Значит, и вы находите, что любовь есть не что иное, как неистовство? — перебила Каролина.

— Безусловно, — ответил Тараш и взглянул на Тамар. Взглянул так смело, что девушка смутилась. Ее длинные веерообразные ресницы задрожали. Румянец внезапно залил лицо и схлынул.

Чтобы скрыть эту безмолвную беседу с Тамар, Тараш поспешно сказал:

— Я прочту вам другое место, — и стал перелистывать книгу.

«…Но величайшее из благ от неистовства в нас происходит по божественному дарованию… Действительно, пророчица в Дельфах и жрицы в Додоне, будучи объяты неистовством, много прекрасного для Эллады свершили и в частном обиходе и в общественной жизни, находясь же в здравом уме, мало или ничего…»

Пробежав взглядом несколько строк, Тараш Эмхвари продолжал:

«Вдохновение и неистовство третьего рода, от муз исходящее, охватив нежную и чистую душу, пробуждает ее мечтой и приводит в вакхическое состояние, которое изливается в песнях и во всем творчестве, украшает бесчисленные деяния старины и воспитывает потомство, освещая ему путь…»

 

МИСОУСТ

 

Каролина поднялась со скамьи, собираясь домой. Тамар хотела последовать за ней, но Каролина, заметив, что девушке было приятно сидеть здесь, под платаном, остановила ее:

— Зачем тебе торопиться? Подожди, пока придет вечерний поезд, и захвати газеты.

— Непременно приходите завтра обедать, — уходя, обратилась она к Тарашу.

Тот поблагодарил, не ответив, однако, ни да ни нет.

— Не надо сидеть, лучше пройдемся, — сказала Тамар, когда Каролина скрылась из виду.

Долго шли они в молчанье. Прошли всю чинаровую аллею, не встретив никого из знакомых.

Тарашу было радостно идти с Тамар. Время от времени он окидывал взглядом ее профиль, ожидая, чтобы она заговорила первая. Впрочем, ни он, ни она не ощущали неловкости от этого молчания.

Они вышли за город.

На шоссе было пустынно.

— Почему ты всегда грустна, Тамар? Что с тобой?

Тамар не ответила. Она думала о дневнике Тараша, «бледноликой» Элен Ронсер.

— Знаешь, — продолжал Тараш, — мне кажется, что нашу молодежь портят плаксивые стихи и романы, где герои всегда печальны и разочарованы в жизни, а если влюбляются, то обязательно безнадежно. Надо бы в один прекрасный день собрать в кучу все эти романы и сжечь.

— А разве ты сам не бываешь печален? Ты ведь часто жалуешься на меланхолию.

— Что же из этого, что жалуюсь? Разве я когда-нибудь утверждал, что меня разумно воспитали? Я больше тебя подвержен недугу меланхолии, и это понятно. Возможно ли оставаться жизнерадостным, слушая Шопена, начитавшись Шопенгауэра и Сведенборга, глядя на развалины Помпеи?

Впервые о смерти меня заставили задуматься Шопен и Шопенгауэр.

Одно время у меня была привычка: как приеду в чужой город, прежде всего спрашиваю, где здесь река?

— Почему?

— Да потому, что я вырос у берегов реки и до страсти любил воду. С юных лет я затаил в душе мысль: если когда-нибудь захочу покончить самоубийством, то приму смерть от моей любимой стихии — воды.

Но однажды я купался в Дунае, близ Вены. Вдруг у меня свело дыхание, ослабели руки, и я, как камень, пошел ко дну. Спасли рыбаки. С тех пор я решил никогда не топиться.

— Ну, а если ты все же решишься на самоубийство, какой выберешь способ?

Тараш задумался.

— Стрихнин? — подсказала Тамар.

— Боже упаси! Стрихнин — это женское дело. Я прибег бы к своему охотничьему кинжалу или к револьверу. Это мужественнее. Когда я сидел в тюрьме, я не спускал глаз с револьвера моего надзирателя. Заранее решил: если понадобится, — наброшусь, отниму оружие и покончу с собой. Еще и теперь, перед тем как лечь спать, я кладу под подушку заряженный револьвер.

И все-таки я не поддаюсь, не хочу поддаваться грусти. Мне хочется поздороветь, излечиться запахом родной земли. Хочу победить в себе все чуждые нам привычки, вернуться к своему народу.

Хочу побороть мрачность, вывезенную из туманных стран. Потому я принял участие в скачках, потому охочусь, хожу по горам, — чтобы неугомонная кровь моего деда снова зашумела в моих жилах, чтобы я вновь обрел крепость ног и мужество моих предков.

Человек каждую минуту должен быть готов к смерти, но он не должен ныть, лицо его не должно отражать ни тоски, ни страха. Надо всегда иметь такой вид, будто ты собираешься на пир.

Греческая философия по своей сути пессимистична, и все же греки жадно наслаждались каждой минутой жизни. Потому в их быту, в их искусстве было столько света и радости.

В древней Грузия то же.

Нашему христианизму чужд мрачный мистицизм Запада. Наша поэзия тоже полна света, радости и солнца.

Надо радоваться тому, что ходишь по этой мягкой траве, смотришь на это солнце, облака, виноград, на эту крепость Сатанджо.

Меня же больше всего радует то, что я сегодня иду рядом с тобой, иду и гляжу на твои косы, на твои плечи, слышу звук твоих шагов на этой прекрасной земле. Молод я и силен, и кажется мне, что ради тебя я мог бы разворотить жилище дэвов.

Засмейся же, милая! Видишь, как хороша эта красношейка — вон та, что присела на ясень и чирикает. Надо уметь довольствоваться даже крупицей счастья.

Тамар улыбнулась. Взглянув на маленькую птичку, залюбовалась ее чудесно расписанной грудкой.

— Засмейся, милая! Знай: только раз в день встает солнце, молодость также дается только однажды. Успеем нагореваться, когда попадем в царство призраков. Некоторое время они шли молча.

— Говорят, что ты обручена? — вдруг спросил Тараш.

Тамар отвернулась, скрывая улыбку. Потом, сделавшись снова серьезной, спросила:

— А если бы и так?

— Ничего… Мне сказал Шардин Алшибая.

Тамар продолжала молчать.

— Правда ли, что ты и Арзакан собираетесь пятнадцатого ехать в Тбилиси? — спросил Тараш.

— Да, мы хотим поступить в институт. Ведь ты перегнал нас всех. Ты успел уже объездить весь мир, имеешь научные труды.

— Ах, лучше бы вместо этого я остался здесь с вами, не учился бы и не знал ничего!

— Ты долго пробудешь у нас?

— Я и сам не знаю. Если университет примет мое исследование, вероятно, меня пригласят на кафедру. Если же нет, то, может быть, я отправлюсь в горы Абхазии и останусь там навсегда.

Стая диких уток пролетела к морю. Тараш проследил взглядом их полет. Затем снова взглянул на Тамар и тихо произнес.

— Ты чем-то расстроена?

— Да, я видела плохой сон.

— Сон? Какой же?

Тамар рассказала, и ей стало легче.

Вдруг донесся грохот поезда. Она вспомнила о газетах, но ей не хотелось уходить от этого прекрасного молодого дубняка, который никогда еще не встречал ее так приветливо.

Они гуляли, разговаривая вполголоса и забыв о времени.

Воздух был необыкновенно легок. Невысокие крепкие стволы дубков пробуждали в их сердцах ощущение здоровья и счастья.

В лесу попадались просеки, там и сям хлеб был сжат и сложен в копны. На очаровательных полянках росли незабудки и ромашки.

Дикие голуби, вспугнутые шумом шагов, хлопали крыльями. Из-под зеленых зонтов тутовых деревьев вылетали горлицы и, воркуя, устремлялись на одиноко стоявший дуб.

— Значит, ты все еще горюешь из-за пропажи алмазного крестика? Ах, этот Христов крест! Знаешь ли, когда изъездишь Европу от края до края, и всюду — в каждом городе, в каждом селении — видишь церкви, увенчанные крестом, то просто диву даешься, что какой-то незаконнорожденный сын плотника из маленькой Палестины распростер над всем миром свой мрачный символ. Наша страна тоже стала его жертвой. В средние века, когда немцы в Вене дрожали от страха перед турками, наша кавалерия билась с ними под Эрзерумом.

Я должен охладить в тебе эту привязанность к кресту. Мое сердце стремится к языческой радости, твое же дребезжит, как разбитый илорский колокол.

Тамар не возражала. На лице ее показалось выражение непривычного смирения. Но Тараш увидел за этим смирением не готовность повиноваться, а скорее терпеливую готовность выслушать все доводы и нападки, не уступая ни в чем.

— Мне тоже жалко, что твой крестик пропал, — продолжал Тараш. — В моих глазах он был не предметом культа, а произведением грузинского ювелирного искусства. Я представляю себе, с каким благоговением выделывал его мастер. А сейчас гнусный спекулянт таскает его по Тбилиси, и какой-нибудь европейский коммивояжер купит его и подарит своей парижской любовнице. А может случиться и так, что современный невежда-ювелир переплавит этот крест, чтобы отлить аляповатый медальон, или для украшения винного ковша. И ненасытность будет жадно пить из него.

Алмазы, наверное, вставят в серьги, а они засверкают в ушах константинопольских и парижских кокоток.

Таким образом, твой крест причтется к несчетному количеству сокровищ, похищенных из Грузии. С этой точки зрения обидно и мне.

Но должен тебе сказать: я ревную тебя к Христу, потому что ты до сих пор не могла вырвать из своего сердца такую великую любовь к нему. Тамар взглянула на Тараша.

— Не говори так, Тараш, — сказала она.

Опередив его, сорвала незабудку, росшую у дороги, и нервно стала обрывать ее лепестки.

— Ты говоришь — ревнуешь? Какое ты имеешь право ревновать меня к кому-нибудь?

— Я? Право? — воскликнул Тараш.

Нагнав ее и положив руку ей на плечо, он скользнул взглядом по ее щеке, по слегка надутой губке, окаймленной пушком.

— Я — и право? Ха-ха-ха! На этом свете у меня нет ни прав, ни доли. Я обездоленный человек. На небе для меня нет бога, на земле — друга. Знаешь, Тамар, по временам от одиночества меня охватывает такая тоска, что начинает казаться, будто я с другой планеты спустился сюда на парашюте.

Обладай я счастьем, разве я очутился бы на чужбине? Я не разменивал бы там свою душу, и только твое сердце было бы моей единственной святыней.

Его голос доносился до слуха девушки, как звон далекого колокола. Она молча ощипывала лепестки незабудки и бросала их на землю. Думала: «Верить или нет?» Наконец в руке осталась одна общипанная головка цветка.

— Скажи, Тараш, скольким женщинам говорил ты то же самое? — спросила она, отшвырнув стебелек.

— Что ты, Тамар?

— Говорят, что ты непостоянен.

— Правда, я растратил немало чувств на чужбине, но порой наше сердце похоже на Черное море, бирюзовое море… Множество мутных рек впадает в него, а все же оно — самое прекрасное, самое чистое из всех морей!

И он рассказал Тамар скорбную повесть об утраченных годах своей юности, о своих мытарствах в чужих странах.

— Ютясь в мансардах, я не переставал в бессонные ночи тосковать по материнской ласке. Отец мой, одержимый меланхолией, переезжал из города в город и часто бросал меня одного где-нибудь в дешевеньком отеле.

Месяцами жил я впроголодь, дожидаясь денег от отца и письма от матери, один в подозрительных, жутких гостиницах, где днем соблюдался бюргерский порядок, а с полуночи начинались пьяные ссоры между проститутками, их клиентами и хозяином заведения.

Потом наступило время, когда забурлила кровь. Моей юношеской страстью завладела светловолосая женщина. Белокурая порода женщин сильнее привязана к жизненным радостям, чем наши брюнетки — меланхоличные аристократки любви.

Я познал вульгарную любовь женщин больших городов.

Знаешь ли, каждый мужчина носит в душе образ единственной женщины, и он неустанно ищет этого неведомого идола. Как часто, встречая поразившую меня незнакомку, я думал: «Вот она!» Но, вглядевшись, видел: «Не та!»

Ты как-то в присутствии Дзабули назвала меня Дон-Жуаном. Это неверно. Мой жизненный путь никогда не совпадал с его путем.

Как и он, я был одержим тоской. Но это была тоска растения, лишенного родной почвы, печаль олененка, оторванного бессердечным охотником от материнской груди, тоска по матери, по горам.

Как если бы на грузинскую пальму, посаженную на севере, налетел шквал, захлестал бы ее градом и снегом — так захватил меня ураган чужой огромной цивилизации, потряс и взбаламутил. Точно пушинку, носила меня жизнь из города в город.

Мне и сейчас делается грустно, когда я рассматриваю свои фотографии, снятые в годы студенчества, когда мысленно оглядываюсь на свою юность.

В поисках той Единственной я объехал весь мир, но не нашел ее нигде. А она, оказывается, ждала меня дома.

Но, как вижу, теперь уже поздно. Все спуталось в моей жизни.

 

…Стемнело. На недавно выжженной поляне обуглившиеся деревья высились, как химеры. Посреди поляны стоял огромный дуб. Черные голуби кружились вокруг него.

— Я называю его дубом Додоны, — сказал Тараш. — Раз в три дня я прихожу сюда на охоту и сажусь в его тени. Как только наступает жара, слетаются голуби. Я стреляю, и они камнем падают вниз.

Я охотник не жадный, скорее — плохой охотник. На природе мною овладевает оцепенение, я впадаю в созерцательное состояние. Но мне не много и нужно. Трех голубей вполне хватит мне на обед.

Он рассказал Тамар о дружбе в Фивах.

— Я люблю, когда ты рассказываешь о своей жизни, о том, что видел и пережил.

А я люблю слушать твой голос, — ответил Тараш. — Он звучит так свежо и чисто, как небесный колокольчик. Ты, наверное, и не знаешь об этом.

Недавно я уединился на целую неделю в горах, охотился на куниц. Какое это наслаждение — охотиться в горном сосновом лесу! Я вставал до зари и весь день проводил в лесу, молчаливом и полном таинственных звуков.

Надоело мне шататься по улицам многомиллионных городов! Когда долго живешь в Европе, становишься мизантропом. Трамваи, гостиницы, метрополитены, театры, фабрики, университеты… Улицы полны народа. Возненавидишь человеческий голос и запах!

В городе взгляд человека не видит перспективы. Над тобой лишь клочок неба. В конце концов отвыкаешь смотреть вверх.

Гудки фабрик, поездов, автомобилей действуют на нервы, оглушают. А там, в горах, отдыхают и слух, и мысль, и глаз. Кажется, что никогда не насытишься этой волшебной тишиной среди тысячелетних сосен.

От испарений асфальта, от дыма, бензина у меня почти совсем пропало обоняние. Теперь оно вернулось ко мне, так же как зрение и слух. В лесу я различаю тончайшие запахи.

Или сижу, сторожу дичь и слышу, как падает еловая шишка.

От малейшего шороха вздрагивает земля. Иногда уснешь под деревом, и во сне слышишь, как пробежала куница, как капает смола с исполинских стволов.

Однажды я охотился целый день. Вечером прилег под огромной сосной и заснул; вернее, не спал, а дремал. Вдруг слышу твой голос, будто зовешь ты издалека: «Мисоуст!»

Ведь ты никогда, даже в детстве, не называла меня Мисоустом. Но я знал, что это твой голос.

Помню, в детстве тетя Парджаниани повезла меня на свадьбу какого-то Шервашидзе. У них был детеныш ручной лани.

Ты тоже была там — десятилетняя девочка с мелко заплетенными косичками, в платье цвета гранатового цветка. Не знаю почему, я уподобил тебя тогда той маленькой лани. И так ты осталась в моей памяти связанной с этим образом.

За границей я много раз вспоминал тебя: как лань, ты ходила, едва касаясь земли, глаза такие же блестящие, волосы чуть светлее. Мне помнится, ты была тогда белокурой, не правда ли?

Тамар рассмеялась, кивнула головой.

— Да, ты была белокурая… Тетя Парджаниани радовалась, любуясь нами. Она говорила: «На нас кровь Шервашидзе. Но если женщина — зачинщица войны, зато она же восстанавливает мир. Мы должны маленькую Тамар выдать за Мисоуста».

Твоя мать Джахана тоже была на свадьбе. Помню, на ней было коралловое ожерелье, она кротко улыбалась, показывая чудесные белые зубы, и перебирала янтарные четки.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: