В конце письма приписка:
«Неужели я так и умру, не повидав тебя в Окуми еще разок?»
Вот и все. Больше ни о чем не писала мать. Ни о чем. И все же тяжелую тревогу заронило в мою душу это письмо.
Вечером гуляю в одиночестве по узким улочкам Латинского квартала, мечтаю о холмах Колхиды, покрытых лавровыми рощами. На улицах дождь, мокрые тротуары, крыши, облака.
Ах, хоть бы раз еще взглянуть на осеребренные седла кавказских гор! Сейчас у нас магнолия и гранаты в цвету. Весна так красит колхидскую долину! Может быть, в нашей деревне сейчас справляют праздник первоцвета — Мизитху. Девушки и юноши, украшенные венками из дубовых листьев, кружатся вокруг старого дуба-великана… Ломкац Эсванджиа, закутавшись в бурку, вонзает кинжал в грудь властителя лесов…
Вернулся домой. Закрыл ставни. Лег, укрылся с головой. Не хочу сознавать, что я в Париже. Может быть, увижу во сне мать и наши горы…
«Мама, если я проживу даже до ста лет и все эти сто лет проведу на чужбине, все же, пока ты там, буду знать, что корнями я — в родной земле… Мама, если даже я проживу сто лет, то, вернувшись с чужбины, стану у ворот и крикну:
— Матушка, дома ли ты?
И если ты ответишь:
— Дома.
Я окажу:
— Мама, мне ведь всего десять лет! Еще и десяти лет нет, как я расстался с тобой, а кажется, будто прошли все сто».
Так написал бы я матери в Окуми. Но нет, не надо, заплачет она…
О чудный сон! Снилось, будто я дома, еще дитя.
Телефон разбудил меня. Звонила Элен из пансиона Сен-Жермен. Она получила письмо из Месопотамии: мосье Ришпен задержится до ноября. (Да пропади он там пропадом!) Может быть, ему придется из Мосула отправиться в Калькутту. (Пусть отправляется хоть на тот свет!)
Как радостно звучал в телефоне голос Элен. По-видимому, она все же поедет в Рим. Надо и мне во что бы то ни стало поехать туда.
|
Взял такси: «Сен-Жермен!»
Встретились в коридоре пансиона. Подпрыгнула и поцеловала меня в шею, как резвый ребенок. Не понял, чему она так радуется: тому ли, что поедет в Рим, или тому, что ее жених отправляется в Калькутту? (Я никогда еще не видел Элен такой возбужденной.)
Париж, 18 мая.
Вчера окончательно прервал переговоры с эмигрантским бюро. Выходом из бюро я даже обидел своего друга Яманидзе. Он большой фантазер, этот Яманидзе. Серьезно верит, что грузинские эмигранты здесь в Париже начинают исторической важности дело.
Напомнил ему миф об Антее и Геркулесе.
— Кто этот Антей? — спрашивает Яманидзе.
— Антей? Он был сыном Посейдона и Геи. Геркулес смог его одолеть только потому, что оторвал от матери-Земли и задушил в воздухе.
Вот как, милый Вахтанг. Со всеми, кто отрывается от родной земли, случается то же.
Но Яманидзе стал доказывать, что Жорданиа и Церетели не похожи на Антея.
— Хорошо, батоно. Пусть они не Антеи, пусть Прометеи. Но ведь и Прометей был прикован к кавказским скалам. А эти господа предпочитают быть «прикованными» к Парижу,
Тамар прервала чтение, протерла глаза. Вокруг по-прежнему стрекотали кузнечики.
Потянулась, подняла глаза. Небо было чистое, высокое-высокое, и об этот сверкающий зеркальный купол кузнечики точили стальные коготки.
Откинув опустившуюся на щеку прядь волос, Тамар снова принялась перелистывать дневник Тараша Эмхвари.
Рим, 15 сентября.
Я снова в Италии. Нежнейшая музыка итальянской речи ласкает слух, как если бы была мне знакома с детства. И вся страна не кажется глазу не родной, — точно я родился здесь, под этим небом, среди этих гор. И люди близки, как земляки. Они так же шумливы, как и мы. Торопливая речь, пылкая жестикуляция.
|
Небо, облака, луга, речки, холмы, — все здесь напоминает мне Грузию. Деревушки раскинули по склонам гор свои домики из белого камня. Как мила, как знакома идиллия пашен и кукурузных полей! Разве только ливанские кедры, разбросанные здесь и там, и лазоревые озера кажутся немного чуждыми.
Сверху глядят крепости, замки, башни…
Вспоминаешь замечательную Ксанскую крепость, несравненную Муцо, Самшвилде, Тмогвисцихе, Гудушаури, Бебрисцихе, Нарикала, Рухи, Сатанджо, Гори, Ухимериони, Корсатевела.
Но есть и разница: об итальянские крепости не разбивались каменные ядра римской артиллерии, им не приходилось отражать атаки Помпея. Здесь не побывали ни Александр Македонский, ни Мурман Аравийский, ни иранский Шах-Аббас, ни Ага Магомед-хан.
Арабская, монгольская, сельджукская, иранская и турецкая конница не топтала эти поля в жестоких боях. Стрелки Тамерлана тоже не доходили сюда.
На станциях продают виноград, совсем как в Грузии. И зрачки у женщин цвета винограда «будешури». Воздух мягок и приятен, как в Грузии.
Небо безоблачно-синее, цвета сапфиров и ляпис-лазури.
Сияние этого неба породило бессмертные полотна Джотто и Рафаэля. Такое же небо вдохновляло наших величайших мастеров фрески, создававших симфонии красок в храмах Гелати, Светицховели, Кинцвиси, Вардзиа, Бетани, Зарзма, Убиси.
|
— Неужели Италия в самом деле похожа на Грузию? Непременно поеду туда с тобой! — говорит Элен Ронсер. — Непременно, непременно!
Смеюсь, молчу. Потом говорю ей:
— Вот только течение Тибра не похоже на бег Куры и Ингура.
Тибр — черный, гнилостный водоем.
Тибр — скрытен, печален, он — с потухшими глазами.
Он и впрямь похож на дряхлого старца.
Многое, многое видел на своем веку Тибр и многое помнит. И думаешь: «Потому-то и молчит он, что мелким, ничтожным кажется ему все, что происходит вокруг него, и лень ему говорить».
Медленно, мутно плещется Тибр. Мирская суета не тревожит его, носившего на себе триремы цезарей, принявшего в свои волны потоки крови, пролитой буйными итальянскими князьями и вероломными папами…»
Тамар читала как раз эти строки, когда послышался сердитый голос дедушки Тариэла:
— Только что оправилась от болезни и уже сидишь в сырости! И сама не выпила лекарства, и мне позабыла дать вовремя!
Тамар встала. Дала лекарство отцу, приняла микстуру и, уединившись в своей комнате, продолжала чтение.
Дневник Тараша взволновал ее. Перед глазами стоял образ Элен Ронсер, разжигая ревность.
Рим, 17 сентября.
Сегодня были с Элен на Пьяцца дель Пополо. На площади какая-то изможденная женщина продавала гиацинты. В одной руке она держала щенка. Голодный щенок еле-еле поднимал веки недавно раскрывшихся глаз.
Женщина стояла у того самого обелиска, который когда-то украшал храм Солнца в Гелиополисе. Я подошел к ней и попросил гиацинты. Она протянула мне цветы, а щенка опустила на землю. Он заковылял в сторону и выполнил обычай своей породы: помочился на обелиск храма Солнца.
Впрочем, не только собакам свойственно такое поведение. Есть люди, которые едва подойдут к памятникам прошлой культуры, как тотчас же обнаруживают свою природу. Разве не оскверняют исторических памятников некоторые путешественники, находя в этом странное удовольствие? Или же рядом с бесценной фреской делают надпись о знаменательном событии — что в таком-то году здесь побывал имярек. (Так цепляются за бессмертие, ничтожества!)
Рим, 18 сентября.
Мы зашли в Санта Мариа дель Пополо.
Здесь, по преданию, некогда покоились останки Нерона. На этом же месте Александр VI Борджиа воздвиг алтарь, чтобы изгнать демонов, преследовавших тень императора.
Я показал Элен знаменитую Виа Лата и Марсово поле. Отсюда вторгались в Рим северные варвары.
Где-то здесь должна быть вилла Фаон, в которой меч возмущенного раба сразил Нерона.
Qualis artifex morior![25]
А все же как сильно в людях самообольщение! Этого коронованного комедианта природа не наделила ничем, кроме безмерной самоуверенности.
Но ведь нельзя представить себе и творчество, лишенное самоуверенности. Кто из глыбы мрамора высекает красоту, тепло и любовь — тот чародей. Кто на грубом полотне создает пиршество для глаз — тот, конечно, волшебник. Кто обычными словами, заключенными в любом орфографическом словаре, заставляет биться сердце, дает плоть призракам, вливает жизнь в несуществующее, — тот, безусловно, алхимик и ясновидец.
Виа Лата!
Дорога эта так же стара, как античный мир. Оглядишься — кажется, будто еще не родился Христос! От века цезарей до века авиации тянется эта дорога. По ней ходили Юлий Цезарь, Помпеи, Катилина, Вергилий, Гораций.
По этой же дороге шли разрушать Рим германцы, гунны, французская и испанская кавалерия. Эти палаццо были подожжены безумцем Робертом Гвискаром…
Но и радостных дней немало помнят Виа Лата и Марсово поле.
По Марсову полю, как в легендарные века эллинских богов, носились вакханки, украшенные венками из виноградных листьев.
Отсюда, до самой Венецианской площади, устраивались скачки в дни сатурналий. На Марсовом же поле джигитовали иверийские цари, восхищавшие римлян своим искусством…
Нас застиг дождь. Мы зашли в кафе «Арагон»… Разноплеменная и разноязычная толпа наполняла кафе.
Здесь по вечерам танцуют фокстрот набитые долларами новоиспеченные герцогини и баронессы. (Полюбуйтесь на трогательный альянс аристократии с буржуазией, когда дочь американского фабриканта мясных консервов выходит замуж за обнищавшего итальянского дворянина.)
Американские, немецкие, французские журналисты читают иностранные газеты. (Надо видеть эти искривленные трубкой губы. В уголках рта можно прочесть такое высокомерие, точно это они были основателями Рима, или в их честь был воздвигнут римский Форум.)
Намазанные, разодетые женщины кривляются перед широкими зеркалами кафе, подкрашивают губы.
— Неужели так же мазались и древние матроны? — спрашиваю я Элен.
Лорнирующие дамы держат под мышкой белых шпицев. (Аллах ведает, кого они любят больше — этих собачек или своих мужей?)
В этом кафе напудренные итальянские альфонсы поджидают американских вдовушек и старых дев, ищущих титула баронессы.
Дождь прошел. Небо прояснилось, стало зеркальным, каким оно бывает в Грузии. С Венецианской площади идем к Колизею.
Даже в век небоскребов поражает Колизей!
Римляне твердо верили: когда падет Колизей, падет и Рим. А с падением Рима погибнет мир.
Вот и холмы — Палатинский и Эсквилинский. Здесь стоял Дворец Нерона, облицованный золотом, украшенный драгоценными камнями.
Здесь некогда восседал на троне этот бесталанный, влюбленный в себя лжегений. У входа в Форум стоят две волчицы, так же мало похожие на кормилицу Ромула и Рема, как современная Италия — на древний Рим.
В Капитолийском музее — знаменитая Венера и царица преисподней Персефона. Ее мраморные руки вызвали в моей памяти знакомые стихи:
Хочу твоим обаяньем быть вечно опьяненным,
Чтобы эта белая рука обвивала мою шею.
У подъема к Форуму высится на коне Марк Аврелий с кудрявой бородой. Ни один уважающий себя грузин не сел бы верхом на такого битюга, на каком сидит он. Уж не отомстил ли скульптор императору за какую-то обиду.
Смотрим на Форум.
Справа арка Септимия Севера и храм Конкордии. Слева — руины храма Кастора и Поллукса. Тут же бассейн нимфы Ютурны.
А вот и храм Сатурна. Под сенью его мраморных колонн итальянские карманщики и лаццарони играют в кости и озорничают.
А когда-то в нем восседали римские сенаторы и играли судьбами мира так же легко, как эти воры играют сейчас костями. (Впрочем, в истории случалось, что места сенаторов занимали карманщики.)
Идем к храму Весты.
Вот он, монастырь весталок. Злые языки говорят, что здесь происходили забавы почище, чем у христианских иноков Боккаччо.
Палаты Цезаря. Вероятно, в этих залах, теперь обросших мхом, Юлий Цезарь устраивал оргии с военнопленными германскими юношами, забранными им в галльскую войну.
Кто знает, сколько абхазских и лазских юношей было растлено здесь римскими императорами!
В Иверии, на берегу Куры, ввязались в бой с Помпеем царь Иверии — Арток и Албании — Ориз. Албанцы и иверы укрепились в лесу, но Помпей, окружив лес, поджег его. Среди пленных были вооруженные иверки. У женщин оказалось столько же ран, сколько у мужчин. После этой победы Помпею устроили в Риме триумф.
Перед триумфатором несли трофеи и вели пленных иверов.
Какую небольшую площадь занимает Форум! Между тем заседавшие здесь сенаторы диктовали свою волю всему миру. И тот же мир с величайшим вниманием слушал Цицерона и Вергилия.
А греческий Акрополь! Он вдвое меньше Форума, но ни один народ еще не создал такой высокой, проникновенной культуры, как греческая!
Да и в наши дни пространство играет меньшую роль, чем мы думаем. Поверхность земного шара на три четверти покрыта водой. А вода — всего только вода.
Сумерки застигли нас на Форуме. Тени окружили полуразрушенные залы и белые перистили храмов, поглотили мраморные колонны. Эфир окрасился в темный цвет. Из Тирренского моря встали белые облака. В гондоле из пурпурных облаков выплыла луна. Я и Элен сидим, прислонившись к колонне храма Веспасиана. Обнимая Элен, думаю:
«Кто не побывал, не сидел здесь, растроганный? Гете, Шатобриан, Мицкевич, Стендаль, Россетти — все, кто когда-нибудь болел недугом романтического века.
Здесь сидел и лорд Байрон — прекраснейший, храбрейший мужчина среди всех поэтов Европы. Сюда приходил он накануне отъезда в Миссолунги — с сердцем, опустошенным и переполненным горечью».
Тамар читала, не отрываясь. Пришел Лукайя, стал молча на нее смотреть.
— Ты что, Лукайя?
— Как что? Говоришь, голова болит, а сама пошла сидеть под орехом. Ведь не маленькая, неужели не понимаешь?
Он вышел, возмущенный.
Тамар продолжала читать. Она лихорадочно перелистывала дневник, ища страницы, на которых упоминалась Элен Ронсер. Особенно жадно искала Тамар описания ее внешности.
Рим, 20 сентября.
Элен простудилась вечером на Форуме. У нее возобновилась боль в почках. Целыми днями мне приходится сидеть у ее постели. В квартире из семи комнат — я, Элен, ее глухая тетка, три кошки, два шпица, старый лакей Джакомо.
У Джакомо несколько медалей, полученных им за службу в войсках Гарибальди. Он видел вождя воочию в 1866 году, в бою с австрийцами. В 1867 году, когда Гарибальди возвращался в Рим, под ним убили лошадь. Подоспевший Джакомо предложил ему свою.
Вот какое геройство совершил Джакомо, а сейчас он возится на кухне и присматривает за канарейками.
Джакомо в высшей степени вежлив. Мое неожиданное появление в этой семье, по-видимому, поразило его. Сначала он принимал меня за младшего брата мосье Ришпена. Но когда увидел мои нахмуренные брови, перестал о нем упоминать.
Тетя Вителли — старушка, высохшая, как мумия жены египетского фараона. Только глаза говорят еще о жизни. Она — дочь крупного французского промышленника, была замужем за итальянским коммерсантом в Риме.
Тетушка страдает астмой, ни стоять, ни лежать она не может. На постели — груда подушек, и на этой горе восседает синьора Вителли, как Будда, скрестив по-восточному ноги, и каждый день ждет смерти.
Квартира Вителли — настоящий музей. (Я и без того не успевал осматривать римские музеи, а тут еще прибавилось работы.) Однако нельзя сказать, чтобы в убранстве квартиры была заметна какая-то система.
Разъезжавший по белу свету коммерсант, как видно, закупал все, что попадало под руку. Среди банальных безделушек, среди неумелой имитации, выполненной современными мастерами, я наткнулся на ценнейшие раритеты. Эти вещи в продолжение сорока лет приобретались синьором Вителли в Пекине, в Бомбее, в Стамбуле, в Смирне.
Одна из зал, обтянутая гобеленами, обставлена мебелью красного дерева в стиле Людовика XIV. Тут же портреты Наполеона, исполненные Давидом и Мейсонье, портрет Гарибальди.
Гравюры, деревянная резьба, фарфор, дамы в кринолинах, танцующие менуэт, французские дворяне в пышных жабо, всадники, охотящиеся на ланей, персонажи театра марионеток.
Восточный зал украшен индусскими и иранскими коврами, джеджимами,[26]тканями.
Индусские миниатюры, картины.
Шива, скрестивший ноги, на белом быке; Шива, растянувшийся на ложе из стрел.
Кришна срывает одежды с пастушек. Кришна побеждает демона, влезшего в чрево змеи.
Кали попирает ногами распростертого на земле Кришну (как терщики в тбилисских банях). Сарасвати, играющая на лютне. Рама, возвратившийся домой. Клочки автографа Тульсидаса.
Взятие Циторского бастиона в 1567 году. Миниатюры, выдранные из Раджастана. Сцены буддийского ада… Будда возлежащий. Будда, восседающий на слоне. Будда-отрок, выгравированный на красном граните.
Стены украшены доспехами и оружием восточных рыцарей: кольчуги, панцири, мечи, секиры, палаши, налокотники.
В углах громадных зал, точно на страже, опираясь на меч, выстроились рыцари в латах, с забралом на лице… Кажется, будто они охраняют семью Вителли, оставшуюся без мужского потомства.
Синьора Вителли, как видно, почувствовала приближение смерти. Вчера она передала Элен ключи от сейфов. До этого дня не доверяла их никому. Элен отперла сейфы, и нам открылась настоящая сокровищница: подлинные японские, иранские и индусские сервизы, подносы, грузинские азарпеши[27]и роги, купленные в Стамбуле. Грузинские и армянские иконы из червонного золота, помеченные XIII столетием, позолоченные византийские кресты, тиары и посохи восточных патриархов, запястья и перстни, осыпанные бриллиантами.
Я отметил два грузинских высокогорлых кувшина с нарисованными на них ланями и золотой чеканный пояс с кинжалом, украшенный узором, изображающим розу. И наконец, — редчайший образец грузинского рукоделия XIII века, очевидно приданое какой-нибудь знатной грузинки, венчавшейся в Византии. На ткани вышито золотом: «Помилуй, Иисусе, на том и на этом свете Шорену, дочь Кайхосро Панаскертели…»
Болезнь Элен отравила мне пребывание в Риме. Да и смерть мадам Вителли все еще заставляет себя ждать. Каждый день я бегаю за врачами, потому что у Джакомо ревматизм и он не покидает кухни.
Элен встала, хотя все еще жалуется на почки.
Наконец меня представили синьоре Вителли.
Вот когда начались мои мучения!
Я всегда ненавидел анкетные расспросы, поэтому попросил Элен не открывать тетушке, кто я. В шутку предложил представить меня как директора иранского географического общества. Элен взяла рупор и прокричала в ухо глухой тетке это мое новое звание. Затем, обращаясь ко мне:
— Тетя спрашивает, знают ли в Иране, что такое география?
И сама же ответила:
— Очевидно, знают, раз у них есть географическое общество.
Но старуха не успокаивалась:
— Сколько же у синьора Эмх… (она поперхнулась, силясь произнести мою фамилию.)
— Ни одной! — крикнула ей Элен.
— Ты думаешь, только твоя тетушка рассуждает так? — заметил я. — Все европейцы думают, что в Азии живут невежды.
Элен, смеясь, говорит, что у тетки от старости и болезни совсем исчезла память, что она впала в маразм.
— Уверяю тебя, таким маразмом в Европе страдают не только старики. Впавших в маразм историков, критиков, журналистов я немало встречал и в Риме, и в Берлине, и в Лондоне, и в Париже.
Рим, 25 сентября.
В Риме настоящая тбилисская осень. Элен не отходит от больной. Я работаю часа два в Ватикане, затем возвращаюсь домой. Вчера приехал из Парижа Вахтанг Яманидзе. Как демон, предстал он передо мной и начал бередить мои раскрытые раны.
Какой поразительный инстинкт у женщин! Элен с первой же встречи невзлюбила Вахтанга. Не знаю, папаха ли его облезлая не понравилась ей или сизое лицо.
— От одной его внешности становится как-то жутко, — пожаловалась мне Элен после ухода Вахтанга.
Заключение консилиума следующее: синьора Вителли протянет еще две недели, она дышит на ладан. (То, что говорят врачи, надо понимать наоборот.)
Вчера я и Элен не спали всю ночь, ежечасно впрыскивали больной камфару. Всю ночь перезванивались стенные часы в квартире Вителли. Когда утром я вошел к больной, она приняла меня за своего покойного сына. Несчастная была сама не своя от радости. Лишь к полудню Элен с трудом удалось убедить ее, что я не Джованни Вителли.
— А кто же он? — спрашивала старуха.
Тогда мы решили сказать ей правду.
— Если она придет в сознание, мы окажемся в глупом положении, — рассудила Элен.
И она снова кричит в рупор.
— Где эта Грузия? — спрашивает больная.
— К востоку от Рима.
— В сторону Турции?
— Да, — кричит Элен.
— Какого они вероисповедания?
— Христианского, — отвечает Элен, не дожидаясь моей подсказки.
— Настоящие христиане, католики?
— Есть и католики.
— Какая там власть? Тоже эти изуверы-большевики?
— Большевики.
— Этот господин — тоже большевик?
— Нет.
Синьора Вителли успокоилась и обратила ко мне свои взоры, полные сострадания.
— Правда, что большевики едят человеческое мясо?
Элен в нерешительности остановилась. Видно, и она была не совсем уверена в том, что большевики не людоеды.
Я поспешил рассеять их сомнения.
— А почему об этом писали в наших газетах? К тому же, — продолжала синьора Вителли, — папа объявил крестовый поход против большевиков.
Тут уж мы оба — Элен и я — замолкли. Поди докажи правоверному католику в его собственном доме, что непогрешимый папа попросту врет.
Рим, 27 сентября.
Сегодня осматривали с Яманидзе христианский Рим. Очень поверхностно. Вошли в собор святого Петра, видели его бронзовую статую. Пальцы на ногах святого стерлись от бесчисленных поцелуев на протяжении веков. Осмотрели саркофаги германских императоров, поднялись на купол и долго созерцали долины Кампаньи, Остию. Тирренское море.
В соборе кругом мрамор, золото, пурпур… фрески, орнаменты, фризы, резьба.
Микеланджело, Гвидо Рени, колонны, ниши, капители и фрески, фрески и еще раз фрески.
Бесчисленные рати святых отцов, ангелов и мадонн…
Прошли в Ватикан, видели Станца делла Сегнатура, десятый раз смотрел я рафаэлевскую Мадонну ди Фольгино.
В Сикстинской капелле я еще раз взглянул на «Передачу ключей» Перуджино, на «Страшный суд» Микеланджело.
Долго стояли в Ватикане перед Лаокооном.
Яманидзе признался, что ничего не смыслит в пластическом искусстве. Он на все смотрит с утилитарной точки зрения.
Долго разглядывал в изумлении, как громадная змея обвивает тела отца и двух сыновей.
— Ну, что хотел сказать этим скульптор? — наивно спрашивает Яманидзе.
Это «что хотел сказать» вызывает у меня улыбку.
— Творец порой сам не знает, что он хотел сказать, ведь он не «говорит», а творит, дорогой Вахтанг.
Произведение искусства подобно алгебраической формуле. Оно включает тысячи аллегорий. И чем глубже скрыто «что хотел сказать» творец, тем долговечнее его творение. Когда в искусстве явно выступает тенденция, это так же уродливо, как если бы из тела прекрасной женщины выпирали кости.
Не обижайся, друг мой Вахтанг, но это восклицание «Что он хотел сказать?» вырывается обычно у профанов перед поразившим их художественным произведением. Все, что написано об этом Лаокооне, не уместилось бы в Ватиканском дворце, но я понимаю его так: если бы мы даже дотянулись рукой до неба, все равно рано или поздно грехи отцов потянут пас вниз и задушат, потому что в жилах у нас течет кровь наших предков! И величайшая трагедия человечества заключается в том, что мы так же опутаны их страстями, как этот отец и его сыновья обвиты чудовищной змеей.
— Ладно, довольно с меня достопримечательностей. Пойдем лучше в обыкновенную таверну, пообедаем, выпьем итальянского винца, — предложил Вахтанг.
В кабачке слуга-итальянец встретил нас так приветливо, с такой предусмотрительностью — ну, прямо как официант-имеретин.
Выпив несколько стаканов кьянти, Вахтанг вдруг посмотрел на меня в упор и спросил:
— Скажи на милость, Тараш, только чистосердечно: не надоело тебе болтаться в чужих краях?
— Надоело… Ну, а дальше? Некоторое время мы оба молчим… Потом, отпив вина, я говорю:
— Признаться тебе, Вахтанг, мне так надоела и Европа, и ее музеи, что я не смогу вынести здесь еще хотя бы одну весну.
Уже наступила восьмая осень, а я с содроганием ожидаю девятой весны на чужбине. Я ощущаю прямо-таки физическую боль от тоски по Грузии, по ее воздуху, песням, вину, перцу…
Мы оторвались от своей страны, не знаем, чем там живут, о чем мечтают. Может быть, приехав на родину, я окажусь таким же чужим для моего народа, как и он для меня. Еще немного, и я ничем не буду отличаться от заезжих иностранцев, которые видят в Грузии только горы, вино, баню.
Все больше овладевает мною непреодолимая меланхолия — та самая, что преследовала моего покойного отца. В Италии она еще усилилась.
— А каково мне! — мрачно произнес Вахтанг. — В прошлом году я собирался нелегально поехать в Грузию. Но в этаком деле трудно довериться первому встречному. Ты же знаешь меня с детства: я не из болтливых, и твоего красноречия у меня нет.
Не так давно одна брюссельская фирма предлагала мне ехать в Бельгийское Конго, обещали хорошее жалованье. Но я отказался. Чего бы мне ни стоило, я должен поехать в Грузию. Пусть посадят, пусть арестуют… А все же я буду на родине!
Я замолчал. Казалось, Вахтанг Яманидзе подслушал мои тайные думы.
«…А все же я буду на родине!» — повторял я мысленно.
— Я тоже… я тоже так думаю, Вахтанг! Да вот не знаю, не во мне ли самом таится причина моего несчастья? Смерти я не боюсь, хотя никогда не считал себя большим героем и не стану ни с кем соперничать в храбрости.
Я должен признаться тебе, что большевики меня очень интересуют. Любопытно, какой породы эти люди? Вот уже двенадцать лет европейская пресса пишет о них самые невероятные вещи. Но, признаюсь, это производит на меня обратное действие.
Из-за людей незначительных и обыденных не было бы такого переполоха. Ведь ты сам знаешь, сколько есть католических орденов в Риме. Еще сегодня утром, когда я увидел эти толпы иезуитов и доминиканцев, выходивших из Ватикана, я обмер.
Иеремиты, иезуиты, францисканцы, доминиканцы, черт, дьявол… И ведь все фанатики!
А сколько других организаций — сектантских, англиканских, протестантских, масонских существует в Европе! Однако о них никто и словом не обмолвится.
А сколько разных партий! Правых, радикальных, полурадикальных, умеренных, полуумеренных, в меру и без меры неумеренных, социалистов, анархистов, синдикалистов. Имя же им легион! Между тем я ничего о них не знаю и не замечу, если какая-либо из них исчезнет.
И я сейчас не смогу сказать, к какой партии принадлежит Гендерсон, и баптист ли Макдональд или англиканец? Или в какой Интернационал входят английские квакеры? И куда, в конце концов, идет весь этот ваш II Интернационал?
Я ненавижу «умеренную, разумную» европейскую посредственность — то, что французы называют mйdiocritй. А Наполеон называл таких людей boutiguiers, то есть лавочниками.
Три месяца ты выспрашиваешь, поеду ли я с тобой? Поверь, если бы даже мне угрожал расстрел, и тогда мне не о чем жалеть в этом мире.
Видно, нашему поколению не суждено прожить свой век спокойно. Эти тайные треволнения будут следовать за нами всюду, — все равно, будем ли мы в Риме, Париже или Тбилиси.
После двадцатипятилетнего возраста жизнь есть не что иное, как многократные вариации уже пережитого.
Я вижу — у нас обоих достаточно созрела мысль о возвращении в Грузию. Мне, много ли, мало ли, свойственна рыцарская этика, и, думаю, я мог бы пожертвовать собой ради друга.
Но одно должно быть теперь же осознано. В мире сейчас существует лишь два пути: один путь — большевиков, другой — Муссолини и Гитлера и всех этих лавочников. Тот путь, на котором стоишь ты и Жорданиа, привел европейскую демократию к гниению. Это скорее отсутствие дороги, чем дорога. Я думаю, что ваше дело обречено на гибель.
— А какой из двух путей избираешь ты сам? — спрашивает Вахтанг.
— Я никогда не был и не буду политическим деятелем. Я совершенно оторван от моего народа, не знаю, какими мыслями и чаяниями он живет. Трудно сказать что-нибудь, находясь здесь. Одно мне ясно: европейские проблемы так же далеки мне, как борьба гвельфов с гибеллинами.
Мы выпили еще несколько стаканов кьянти и надолго замолчали. Какая-то пьяная компания забрела в кабачок. Мы вышли.
Было твердо решено, что мы возвращаемся в Грузию. Отъезд назначили на третье октября. Маршрут: Рим — Тарашо—Стамбул—Ризе. А там все будет готово. Аджарский проводник переправит нас через пограничную реку Чорох.
Рим, 28 сентября.
Обычно, предпринимая что-нибудь, я долго колеблюсь, но уж если созреет во мне решение, не отступлю, пока смерть не преградит мне путь. Мать, бывало, говорила: «Ты упрям, как твой отец».
Я еще раз окинул взглядом «вечный город».
Побывал в любимых местах. Еще раз зашел в Капитолийский музей, последний раз полюбовался бело-розовыми руками Персефоны.
Вернувшись к Вителли и застав Элен в слезах, я подумал, что тетушка приказала долго жить.
Но оказалось иное. Экая дубовая голова этот Вахтанг! Он приходил утром в мое отсутствие, справлялся обо мне и выболтал Элен план нашей поездки во всех подробностях.
Между тем у меня было решено ничего не говорить ей о моем отъезде в Грузию. Сказал бы, что еду в Венецию, а с дороги написал бы. Так я решил, потому что не выношу женских слез.