МАСКА БЕЛАЯ И МАСКА КРАСНАЯ 14 глава




Тараш попросил позволения сесть на свободного буйвола.

Поглядев на его щегольский костюм, мальчик сначала не поверил. Убедившись, что с ним не шутят, он тотчас же соскочил на землю и предложил Тарашу своего буйвала, а сам пересел на другого.

Но, как видно, мальчик не знал брода: вода доходила буйволам до рогов, а седокам — выше пояса.

Тараш выбрался на берег, промокнув до нитки. Продрогший и посиневший, он спешил скорее добраться до мельницы. Погонщик буйволов указал ему, как идти.

— Вон за той горкой — кустарник, пройдешь его, потом ольховый лесок, а там рукой подать до мельницы.

Тараш прошел кустарник, но ольховой рощи все не было видно.

Долго шел он осокой, несколько раз переходил мелкие речушки, впадающие в Ингур, шагал по болотам и лужам и наконец, когда уже стемнело, увидел вьющийся над мельницей дымок.

Свернул с шоссе, чтобы пойти напрямик, и попал в непролазную грязь. Зеленые лягушки выскакивали из-под его ног.

Он осмотрелся. Запах затхлой сырости ударил ему в нос.

Заметив лениво скользнувшую у кустов ежевики коричневую змею, он остановился, загляделся па узорчатый рисунок ее длинного тела.

«С каким великим мастерством художница-природа расписала кожу этого своего творения. Какая умная голова, как сверкают глаза.

А движения!

Ни одному существу, кроме змеи, не дано передвигаться без помощи ног или крыльев, ни одному! И как надменно носит она голову. От ее взгляда холод пронизывает душу человека.

Двигается, как вода, — бесшумно, невидимо, таинственно.

Наткнувшись на нее, вздрогнешь и невольно поразишься, что она всегда обнажена, как меч, скользка, как мысль, и смотрит взглядом темным, как ночь. Взглянет, и бросит в дрожь от этого взгляда!

Одна-единственная из всех живых существ она наводит ужас своим молчанием».

Страшное создание, слегка приподняв голову, бесшумно скрылось в кустах.

Сильная дрожь пробежала по телу Тараша, точно он впервые увидел змею.

Он чувствовал приближение приступа лихорадки: с трудом волочил ноги, поясница нестерпимо ныла, на лбу выступил пот.

По краям болот стояли чахлые деревья, наполовину скрытые во мгле; квакали лягушки, расположившись на тропинках, в придорожных лужах, на деревьях. С соседних холмов доносился плач шакалов.

Еще не совсем стемнело, а шакалы выли так дерзко, что казалось, вот-вот выйдет один из них и завоет перед самым носом Тараша.

Луну заволокло. Становилось холодно. Промокшая одежда противно прилипала к телу, мокрые сапоги хлюпали по болоту. Тараша охватила тоска, какую наводят на человека болотистые поля Мегрелии, кваканье лягушек и вой шакалов.

Наконец, услышав справа меланхоличный рокот одинокой мельницы, он воспрянул духом.

Войдя в лачужку, Тараш увидел растянувшегося на лавке Лукайя Лабахуа. Мельник Зосима прикладывал к его ноге целебные травы.

При виде Тараша у Лукайя от волнения стал заплетаться язык.

«Должно быть, священник скончался или стряслось какое-нибудь большое несчастье», — гадал он в смятении.

Тараш поспешил его успокоить, уверив, что ничего особенного не случилось, что он попросту гулял вдоль Ингура, а когда стемнело, заглянул на мельницу, не подозревая даже, что застанет здесь Лукайя.

Зосима в первый момент уставился на незнакомца, потом молча вышел. Через некоторое время шум мельницы утих. Замолчали огромные жернова и остроклювые втулки, похожие на дятлов.

Тараш огляделся. Многолетняя копоть и мучная пыль покрывали стены, пол и потолок лачуги.

Хозяин вернулся. Не проронив ни слова, опустился перед очагом ни колени и стал раздувать притухшие угольки. Казалось, он не замечал ни Тараша, ни Лукайя.

Тарашу понравилась глубокая тишина этой обители, близость людей и огня посреди царства болот и лягушек. Он подумал о том, что с удовольствием поселился бы здесь, возле молчаливого Зосимы.

Раздув огонь, мельник, по-прежнему не раскрывая рта, прикорнул у очага. На его босых ногах, черных, как у лебедя, отросли длинные ногти. Затвердевшие и грязные, они напоминали когти хищной птицы.

В очаге дымилась сосновая лучинка, распространяя приятный запах.

Издали доносился плеск воды, кваканье лягушек.

Задумавшись над одиночеством Зосимы, Тараш живо представил себе зиму в этих местах. Бездорожье, снежные сугробы, безлюдье… Пустошь. Вокруг ни души. Вой голодных волков да вой метели…

Обхватив руками колени, он внимательно разглядывал взлохмаченного, жалкого отшельника.

Мельник был не так уж сед, но, покрытый копотью и мукой, казался пепельным. Ни одной морщины не видно на его матовых щеках. Удивительные у него глаза: в желтоватых белках черные, похожие на пуговки, зрачки.

Взгляд осторожный: как вылезший из норки бобер, Зосима не решается даже взмахнуть ресницами.

Кротостью веет от его лица, оно как бы светится целомудрием, сохраненным до старости.

Тараш уделял большое внимание одежде людей. Но на этот раз он не смог разглядеть, что надето на Зосиме. Изодранная длиннополая накидка не была чохой; к тому же, было очевидно, что он носил ее с чужого плеча. Брюки рваные, покрытые разноцветными заплатами, в особенности на коленях. Посмотреть сзади — так это не брюки, а кузнечные мехи. Выходя за дровами, надевал широкополую войлочную шляпу песочного цвета, какие носят в Грузии мегрелы и абхазцы, а в Италии доминиканские монахи.

Огонь медленно угасал. Зосима осторожно подтолкнул ногой последнюю головешку, осмотрелся и снова вышел.

— Немой он, что ли, этот Зосима? — спросил Тараш у Лукайя.

— Нет, он не немой, но только ни с кем, кроме меня, не разговаривает. В народе толкуют — повстречался с лесной женщиной и с тех пор потерял речь. Не любит разговаривать, так и сидит целыми днями со своими думами, — вполголоса проговорил Лукайя.

Мельник не возвращался. Тараш, воспользовавшись этим, стал расспрашивать Лукайя, не знает ли он что-нибудь о кресте Тамар.

Услышав о пропаже, Лукайя разволновался.

— Говорил я ей, бедняжке, чтобы не надевала его на скачки. Вот и потеряла… Ведь крест-то ей подарила матушка перед смертью. Точно вчера это было. Помню, как в свой смертный час сказала ей: «Если любишь меня, не теряй креста и не дари никому!»

Вот и потеряла крест!

И, приподнявшись на лежанке, Лукайя стал бить себя кулаком по голове.

— На моих руках вырос птенчик, а не слушается меня ни в чем, — бормотал он.

Немного успокоившись, справился о маленькой Татии. Наконец спросил о Тариэле. Сильно сокрушался:

— Я видел, как он упал. А вдруг из-за меня случилась с ним беда?

Тараш знал со слов Даши, что Тариэл швырнул в Лукайя палку и что после этого ему стало дурно, а Лукайя схватился за ногу и, хромая, убежал.

Великодушие Лукайя поразило Тараша.

— Я и двух дней не выдержу без Татии и Тамар, — признался старик.

Тараш стал уговаривать его вернуться домой сегодня же: Тамар очень нездоровится. Услышав это, Лукайя встал.

— Нога болит, да ничего! Дойду как-нибудь.

Но как перебраться через топь, которую не осилит и лошадь? А если даже перейти ее, — все равно мост испорчен. В безлунную ночь сам дьявол не переплывет Ингур!

— Как же ты дошел сюда с больной ногой? — спросил Тараш.

— У рынка повстречался с аробщиками. Ехали на мельницу. Они меня и подвезли.

 

АНГЕЛОЗТБАТОНИ [21]

 

— Как настанет утро, мы пойдем, — говорил Лукайя. — Хоть и сильно болит нога, все же доберусь. Выйдем до зари.

Вспомнив о кресте, он снова начал сокрушаться:

— Недоброе это предзнаменование — потерять крест! — и старик качал головой.

Тараш продолжал свои расспросы о Зосиме. Из путаной болтовни Лукайя он с трудом понял, что Зосима был у идолопоклонников-абхазцев волхвом и творил молитву на наковальне.

Сначала он совершал этот культ в тайне. Работал в кузнице и в то же время усердно выполнял ритуал. Молодой Эсванджиа, усыновленный Зосимой, выдал его тайну. Кузницу прикрыли.

С тех пор отвратил Зосима свое сердце от людей и перебрался на эту далекую мельницу.

— Возненавидел Зосима людей, никого не удостаивает словом. Он и меня зовет к нему жить, — рассказывал Лукайя. — Да и сам я хочу уйти от мира, жду вот только, чтобы Тамар вышла замуж. Ничего уже не прошу у бога, но будет у меня к нему последняя просьба — ниспослать мне смерть.

И еще выведал от него Тараш, что у Зосимы на мельнице есть «ангелозтоатони», что он умеет заговаривать змей и знает все тайны пресмыкающихся.

— Чем же он кормит змею? — спросил Тараш.

— Тс-с-с… Не упоминай безымянного, — шепнул испуганно Лукайя. — Чем же он может кормить непонимаемого? Дает молоко, если где достанет. С гор спускаются пастухи, кто пожалеет для него стакан молока?

В это время вошел Зосима. Скинув у очага вязанку дров, он сел на прежнее место и стал подбрасывать поленья в огонь.

На мельнице было тихо.

Как завороженный, смотрел Тараш на Зосиму, слушая шипенье и треск ясеневых дров. Наконец не выдержал и обратился к Лукайя:

— Кому принадлежала эта мельница раньше?

— Князю Дадиани.

— А сейчас?

— Колхозу.

— Кто поставил Зосиму мельником?

— Село.

Тараш замолчал.

— Зосима долго голодал, — продолжал Лукайя, — пока, наконец, его не пожалели и не поставили мельником.

Зосима все так же каменно молчал, точно не о нем шла речь. Обычно бледное его лицо раскраснелось от жара очага.

Сидел, нахмурив косматые брови, будто таил обиду даже на этот благодатный огонь.

И вдруг, после томительного молчания, обратился к Лукайя:

— Ты бы, парень, подал гостю молока. Там немножко осталось в горшке. Из твоих рук он не побрезгует.

Потом встал и грузно улегся за мешками с мукой.

Тарашу стало смешно, что мельник назвал Лукайя «парнем» и при этом даже не повернулся к собеседнику.

Нелюдимость Зосимы поражала и тяготила. Оглядев Тараша, когда тот вошел в его лачугу, Зосима после этого уже ни разу не взглянул на гостя.

Лукайя поднялся за молоком. Тараш отказывался, хотя и был голоден. Но все же Лукайя настоял на своем. Схватил ручку мотыги, валявшейся тут же, и заковылял к деревянному шкафу, приколоченному к стенке. Достал горшок с молоком и подал его Тарашу.

Тараш взял горшок, и только поднес ко рту, как у него мелькнула мысль: «Не из этой ли миски кормит Зосима свою змею?»

Его чуть не стошнило.

Потом подумал — все это предрассудки, змея чиста, как и всякое живое существо.

Сделав над собой усилие, он выпил холодное, неприятное на вкус козье молоко.

Снова поднялся Лукайя, долго возился за мешками. Тяжело кряхтя, вытащил для Тараша расшатанную лежанку, поставил ее у очага, принес мутаку и овчину.

— Приляг, — предложил он Тарашу и стал на колени, чтобы стащить с него сапоги.

Но Тараш не позволил: не любил он, чтобы ему помогали разуваться. С большим трудом он сам стянул с себя мокрые сапоги.

Пока он возился с застежками архалука, Лукайя захрапел. Из-за мешков, где лежал Зосима, тоже доносился храп.

Тараш, лежа на койке, смотрел, как мерцала и таяла угасавшая лучина, как трепетала на ней последняя вспышка огня.

Мельница погрузилась в непроницаемый мрак.

Угли в очаге давно потухли. Тараш повернул голову к закоптелому окну и обрадовался, увидев на белесоватом небе луну.

Долго лежал он, думая о мельнице, о Лукайя, о Зосиме. Вспомнил о горшке с молоком, забытом на полу у постели, хотел было подняться и убрать его, чтобы утром, вставая, не толкнуть горшок и не разбить. Но поленился.

Голова совсем разболелась. Когда остыл очаг, Тараша охватила дрожь. Непрерывная зевота овладела им, ноги отяжелели и замерзли. Он пожалел, что разулся. Его начало трясти. Головная боль стала невыносимой. Ледяной и скользкой казалась мутака. Он подложил под голову руки. Кровь стучала в висках. Сердце учащенно билось. Казалось, тело у поясницы разрублено пополам. Стыли, пухли руки и ноги.

Порой ему чудилось, что лежанка качается и быстрое течение уносит куда-то и его самого, и все, что его окружает.

Он выпростал руки, лег ничком и крепко обхватил края лежанки. Не помогло и это. Легче пушинки показалась ему громадная овчина.

Ах, если б кто-нибудь накрыл его тяжелым, как свинец, и горячим, как раскаленное железо, одеялом! Он весь трясся, едва удерживаясь на койке, и стучал зубами так громко, как в бессильной злобе стучит клювом пойманный дрозд, когда к нему протягивают руки.

После долгих мучений, туго завернувшись в овчину и слегка вспотев, он наконец задремал…

Тараш не мог сообразить, отчего он проснулся: от отчаянного кошачьего воя или от лунного луча, падавшего ему прямо на лицо.

Какие-то ужасные вопли наполняли мельницу. Сначала нескончаемо долго мяукала одна кошка, затем другая. Послышался еще чей-то вопль. И наконец все смолкло.

Тараш прислушался.

Выли шакалы. Выли где-то совсем близко, — должно быть, у самой мельницы. Но это были не только шакалы. Хриплым, дребезжащим голосом кричали рыси.

Не понять, вместе ли они держатся — шакалы и рыси, — или поодаль друг от друга.

Одно было ясно: в визгливый лай шакалов вплеталось хриплое рычанье рысей.

Повернулся на другой бок. Теперь ему было необыкновенно приятно лежать на этой глухой мельнице в окружении леса.

На некоторое время шакалы замолчали, и снова замяукали, завыли кошки.

Одна тянула долго, протяжно. Потом раздался пронзительный визг самки (точно разодрали кусок бязи). И снова вой. И вот схватились — тот, что выл, и та, что визжала.

Опять все смолкло.

Затем послышался тихий, мерный стук, точно капала вода. Скрежет, шелест, свист. При свете луны Тараш заметил, как несколько крыс шарахнулись от того места, где валялись обугленные головешки. Но одна из них, посмелее, подошла совсем близко к его постели. Он увидел длинный, шнурообразный хвост.

Омерзительным показался Тарашу этот скользкий хвост. Такой же, должно быть, липкий и противный, как крылья летучей мыши (если кто-либо из вас брал в руки летучую мышь).

Крыса подбежала к лежанке, но сейчас же повернула назад, пискнула и исчезла.

Тараш посмотрел в ту сторону, откуда она прибежала. Несколько крыс бежали прямо на него. Из угла донесся жалобный писк и шуршанье, какое издают сухие стебли, когда по ним проносится ноябрьский ветер, холодный и пронзительный.

Долго, долго слушал он этот жуткий шелест сухих стеблей. Потом донеслось шипенье, с каким гусак напускается на детей, когда они трогают гусят.

Страх рождался в этой наполненной звуками тишине, и Тараш слышал, как отдавалось в ушах биение его сердца.

Что-то тихо, очень тихо зашуршало. Был ли то всплеск воды или шорох стеблей, он не мог понять. И вдруг увидел: в потоке лунных лучей, струившихся через окно, к его лежанке скользила огромная змея.

Она ползла к нему, высоко подняв неподвижно вытянутую голову, и шипела, как пронизывающий ноябрьский ветер в сухой кукурузной листве.

Тараш приподнял голову. Ему почудилось, что пасть змеи раскрыта, и было похоже, что она ехидно смеется.

Спокойно, плавно приближалась змея. Тихое шипенье, холодное, бросающее в дрожь, предшествовало этому затейливо расписанному созданию.

Воцарилась тишина. Тарашу послышалось, будто из дымовой трубы сыплется копоть. Он лежал, не шевелясь, и чувствовал, как съежилось и уменьшилось его тело, закутанное в овчину. Запах змеи, чем-то напоминающий запах крысы, доносился до него.

Тараш полез рукой в карман архалука и бесшумно оттянул предохранитель браунинга. Но подумал: «Револьвер не поможет!» Тщетно стал искать спички.

Потом вынул руку из кармана. И лежал так, бесстрастно и безучастно. Видел: прямо на него двигается пресмыкающееся. И ничего уже не может помочь ему в окружающем его мраке.

Уже не было слышно ни свиста, ни шелеста, никакого звука.

И еще большим ужасом сковало его бесшумно, плавно, волнообразно двигавшееся тело.

«Так, на цыпочках, бесшумно подкрадывается, должно быть, и смерть», — подумал он. И в эту же жуткую минуту мысль его перенеслась к Тамар.

«Видно, так суждено: и встреча с Тамар, и потеря креста…»

И от сознания, что на смерть послала его возлюбленная, ему стало легче.

Холодный пот выступил на теле. Он стал утешать себя тем, что по воле Тамар удостоится наконец той смерти, о которой так часто мечтал в своей полной тревог молодости.

Вспомнил одинокую мать, оставшуюся в Окуми, несчастного отца. Предстал перед глазами Эрамхут, бледный как привидение.

Осмотрелся. Змеи не было видно.

Сообразив, что она, вероятно, уже заползла в его постель, он затрясся от ужаса.

Знал понаслышке, что змея избегает овчины. И, как мог, плотнее завернулся в кожух. Дрожал в ожидании холодного скользкого прикосновения.

Слух его уловил отдаленный плеск. Понял: то струилась вода под половицами мельницы.

Снова послышалось тихое шипенье и свист, но не на постели, а под ней…

Тогда, осмелев, он заглянул вниз и увидел, как змея, просунув голову в горшок, лакает оставшееся на дне молоко.

 

ВОРОЖЕЙ

 

Арзакан сидел в ресторане «Одиши».

Смеркалось. Электрические лампочки тускло мерцали. В полумраке Арзакан с трудом различал лица сидевших за столами. Звон стаканов и тихая беседа нарушали тишину. Слышна была грузинская, мегрельская, абхазская, сванская речь.

Оттуда, где говорили на сванском языке, доносился громкий гортанпый говор. Какой-то долговязый верзила раскатисто смеялся, и этот хохот выражал такую шумную радость, что невольно раздражал пригорюнившегося Арзакана.

О болезни Тамар Арзакан услышал в Окуми случайно. Оседлав в полночь коня, прискакал в Зугдиди. Кинулся сначала к Дзабули, затем прокрался в шервашидзевскую усадьбу. Но нашел чулан Лукайя на замке.

И вот теперь он сидит здесь печальный и пьет стакан за стаканом, надеясь вином залить горе.

У Дзабули он смог выведать лишь то, что Тамар, потеряв крест, подаренный матерью, заболела от горя. Дзабули говорила нехотя. И Арзакан не стал расспрашивать, опасаясь вызвать в ней ревнивые подозрения.

И вот он сидел и пил.

Вино казалось невкусным, но он все же пил.

Подумал, что следовало бы написать Тамар. Пусть ответит, что случилось с ней.

Вынув блокнот и карандаш, набросал несколько слов, едва разбирая в потемках написанное.

Поднял голову.

В слабом свете тусклых лампочек увидел: кто-то подошел к нему. Узнал официанта.

Испугался, как бы тот не прочел письмо. Встревоженный, спросил:

— Почему так темно, товарищ?

— Заводы еще не кончили работать. Энергии едва хватает на них, — объяснил официант.

Арзакан вернулся к письму. Писал с увлечением и, когда без утайки поведал бумаге самое сокровенное, чего не доверил бы никому из близких, то стало легче.

Автор сознательно не приводит здесь письмо Арзакана, потому что оно было написано на ломаном грузинском языке.

Арзакан еще не решил, с кем послать письмо. Не знал даже, пошлет ли его вообще, но все же продолжал свою исповедь.

«Судьба наказала меня, — писал он, — заставив полюбить княжескую дочь.

Что общего у меня с княжной, с девушкой, которая в наше время еще верит в силу креста и икон? Но, видно, любовь и впрямь слепа. И любовь к тебе ослепила меня.

Я до сих пор не подозревал, что можно полюбить врага и что любовь может стать безумием.

Что же касается креста, то не горюй, он у меня, и если пятнадцатого августа мы поедем в Тбилиси, то я сам передам его тебе».

И многое в таком же роде писал еще Арзакан своими неуклюжими словами.

И уверяю тебя, читатель, это письмо было так же трогательно и прекрасно, как послание юноши Рамина к иранке Вис или как если бы Ромео написал Джульетте.

Муки любви может в равной степени испытывать каждый, но искусство передать пережитое — вот в чем трудность.

Было бы неправильно, если б я помог Арзакану написать это письмо, потому что никто не поверил бы тогда в его искренность. Наносить же на бумагу то, что лежит за гранью искренности, — совершенно тщетная и ложная забота.

Письмо еще не было окончено, когда свет прибавился. В ресторане сразу стало шумнее.

За дальним столом сидел старик, одетый в чоху, и играл на чонгури. Тихим, очень тихим голосом старец пел, а несколько подвыпивших парней так же тихо подпевали ему.

Взгляд Арзакана остановился на пораженном волчанкой лице человека карликового роста. Оно показалось ему знакомым. Красное, как перец, лицо приветливо улыбалось. Арзакан отвел глаза; опустив голову, стал сосредоточенно читать написанное. И хотя письмо не нравилось ему, все же он сложил его и положил на стол.

И только он поднял голову, как заметил, что человек с волчанкой, пошатываясь, направляется к нему. Арзакан нахмурил брови. Но тот продолжал идти прямо на него.

Мучительная мысль: где он мог видеть этого человека? — сверлила его мозг. Никак не удавалось припомнить, хотя лицо было очень знакомо.

— Прошу прощения, батоно (от этого «батоно» Арзакана передернуло), — с трудом выговорил пьяный и присел на край стула.

Арзакан стал внимательно рассматривать его преждевременно сморщившееся лицо с низким, покатым лбом; от носа и до самого виска разлилось красновато-бурое пятно. Карлик бессмысленно смеялся, показывая белые и острые, как у крысы, зубы.

— Виноват… Не припомню, где мы с вами познакомились, — сказал Арзакан, убирая со стола письмо.

— Не помните? В самом деле не помните? — говорит человек с волчанкой на лице и снова смеется, показывая белые крысиные зубы.

Арзакан отрицательно покачал головой.

— В самом деле не помните? Арзакан терял терпение:

— Нет, не помню! Что вам нужно?

— Да как же так не помните? Ведь я готовил для вас парик, парик нищего, когда вы отправлялись ловить бандитов.

— А-а… Сихарулидзе! — воскликнул Арзакан, и лицо его посветлело. Он припомнил сухумского парикмахера, который загримировал его под старого нищего-ворожея. Это было накануне ареста ачандарских бандитов.

— С тех пор мы с вами не встречались. Интересно, чем все это кончилось тогда? Переловили вы разбойников?

Арзакана рассмешило, что парикмахер интересуется событиями двухлетней давности.

Сдержав улыбку, он утвердительно кивнул головой и потребовал стакан для собеседника.

Пьяный парикмахер взял стакан с вином, продолжая расспрашивать Арзакана, как ему удалось выловить ачандарских разбойников.

Арзакан стал нехотя рассказывать:

— ГПУ в течение трех лет преследовало их. Житья не стало в районе от этих негодяев! Около сорока милиционеров потеряли мы за то время. Три раза окружали их, ставили на окрестных холмах пулеметы, но разбойники всякий раз ускользали из окружения.

Много толков носилось в народе об их атамане. Говорили, будто он заговорен и потому никакая пуля его не берет.

Старуха, дававшая нам сведения об этих разбойниках, сообщила, что они скрываются в доме пономаря ачандарской церкви.

Однажды атаману приснился дурной сон, и он потребовал, чтобы к нему привели ворожея.

Я тотчас же поехал в Гудаута. Долго разыскивал искусного парикмахера, который мог бы загримировать меня как следует. Наконец я пришел к вам…

Арзакан отпил вина и снова наполнил стакан собеседника.

— А потом, потом?

— Потом с отрядом милиционеров, загримированный, я отправился в Ачандар, устроил засаду и расставил пулеметы вокруг дома, в котором скрывался атаман.

В полночь старуха повела меня на гору.

Атаман не спал. По-видимому, сновидение сильно напугало его.

Он принял меня за ворожея. Растянувшись на тахте, стал подробно рассказывать сон.

«Твой сон означает, что тебе не избежать смерти», — сказал я и выстрелил ему прямо в лицо.

Пока успели очухаться двое его товарищей, спавшие в соседней комнате, подоспели наши молодцы; мы их связали, — заключил Арзакан.

Он взялся было за стакан, но вдруг его осенила новая мысль.

Схватил письмо к Тамар, изорвал его, бросил клочки бумаги в пепельницу и затем поджег их.

— А сейчас что вы намерены делать? — спросил парикмахер.

— Сейчас мне предстоит такое же дело. Надо будет опять изготовить для меня парик. Но там, куда я отправлюсь, меня знают хорошо, поэтому я должен так загримироваться, чтобы никто меня не разоблачил, — дело очень опасное.

— Приходите завтра в мастерскую. Я вам такой изготовлю грим, что сам дьявол вас не узнает.

— Завтра я уезжаю, идем сейчас.

Человек с волчанкой на лице колебался, он еще не кончил пить.

Новая затея сразу зажгла Арзакана.

Теперь он был рад, что судьба или случай свели его с этим обезображенным человеком.

Он знал, что в шервашидзевской семье, за исключением Херипса, все суеверны: священник, Тамар, Каролина. Если к тому же возвратился Лукайя, будет совсем хорошо.

Распив еще одну бутылку, они направились в парикмахерскую.

 

Дул теплый ветер и моросил приятный летний дождик. Но прокравшемуся в шервашидзевский двор «ворожею» — Арзакану Звамбая было душно, жарко, противно от накладных волос. Борода — длинная и желтая, как у Лукайя. Сверху лохмотья, в руках длинный посох. Уверенно направился он к дому Шервашидзе. В окне Тамар виднелся свет. Из-под овина с лаем выскочили собаки.

Прислонившись к тутовому дереву, Арзакан отмахивался от них и мычал по-бычьи.

— Кто там? — закричал Тариэл Шервашидзе, перегнувшись с балкона.

Арзакан пробормотал что-то невнятное. Нечленораздельные звуки напугали Тариэла, он стал исступленно орать.

— Лукайя, Лукайя-а-а!

Наконец из чулана выскочил юродивый, вооруженный дубиной. Он шел, спотыкаясь в темноте и сердито бурча.

Появление нищего-ворожея очень обрадовало Лукайя. Он завел его в свой чулан, усадил у очага, оглядел. Приход «святого старца» напомнил ему «старое, доброе время».

— Куда пропали былые гадальщики, сказители, иноки, святые, ворожеи, заклинатели змей и бродячие музыканты? Нынче все обретаемся в темноте, — жаловался Лукайя. — Врачей развелось что грибов. Но больше того, что выдавить гной из прыща да прописать слабительное, ничего они не умеют. Простую лихорадку и ту не могут вылечить!

Под язык Арзакан заложил камешек и бормотал бессвязные, непонятные слова.

Суеверный Лукайя был в восторге, что всемогущий бог послал в шервашидзевскую семью блаженного, косноязычного странника, который раскроет тайну потери креста и излечит Тамар.

«Таков уж закон чуда: является оно неожиданно к страждущему в доме верующего».

И, жадно разглядывая «блаженного старца», Лукайя думал о пришельцах, являющихся в ночи, и об истолкователях темных прорицаний.

Он зажег светильник, поставил его на деревянный короб и не сводил глаз с нищего-вещуна…

Одежда нищего промокла от дождя. Из-под башлыка клочьями выглядывала желтоватая борода. Странник сидел насупясь, и даже задушевная беседа не могла смягчить угрюмого выражения его лица.

— Ворожей пришел! — поспешил порадовать всех Тариэл Шервашидзе. Он ликовал не менее Лукайя, что так невзначай завернула к ним эта заблудившаяся ласточка былых времен.

Прежде ведь двор шервашидзевской усадьбы всегда, бывало, кишел ворожеями, кудесниками, заговаривающими сглаз, кликушами, юродивыми, монашками, схимниками и бродячими музыкантами.

Тариэлу не сиделось от нетерпения.

«И чего этот дурень Лукайя задерживает странника, не ведет его к Тамар!» — сердился он.

И, выйдя на балкон, стал кликать Лукайя.

— Никак не отучишь этого окаянного от его упрямства. А после последнего побега и вовсе спятил с ума, — ворчал Тариэл и снова завопил: — Лукайя-а-а-а!

И без того взбудораженные собаки совершенно обезумели от воплей хозяина.

Усмехаясь про себя, поддерживаемый под руку священником, Арзакан, кряхтя, поднимался по лестнице.

— Добро пожаловать, странник, ниспосланный нам богом! — торжественно и приветливо встретил нищего Тариэл.

Арзакан нарочно оступился на последней ступеньке и, подогнув правую ногу, закачался, будто собирался упасть.

Дедушка Тариэл, сам еле стоявший на ногах, поспешил ему на помощь. Коснувшись в темноте поясницы нищего, он скользнул рукой по стволу маузера.

Лохмотья Арзакан надел поверх своей одежды, и поэтому Тариэл не разобрал, на что наткнулась его рука.

— Что это у тебя, сын мой? — спросил удивленно священник.

— Изуверы вывихнули мне бедренную кость, отец! — пробормотал лжеворожей.

Тариэл Шервашидзе и Лукайя были вконец растроганы, увидев воочию «еще одну жертву религиозного преследования».

— Писано, сын мой: «Блаженны преследуемые из-за меня», — сказал дедушка Тариэл, обращаясь к нищему.

Побеседовав со старцем в коридоре, Тариэл хотел повести его в свою комнату, но внезапно потухло электричество, а единственную лампу, имевшуюся в доме, Даша унесла в комнату больной.

И еще раз проклял бывший протоиерей большевиков и их заводы.

— Говорят, перегружены заводы, а нам из-за этого приходится сидеть в темноте. И заводы, и электричество — все это дьявольское изобретение, — жаловался священник. — Где только появляется завод, электричество, железная дорога, — там бога не признают.

Верный абхазским обычаям, Тариэл вообще избегал входить в комнату Тамар (хоть и родная дочь, а все же женщина). Но сейчас была этому еще одна причина: Тариэл знал, что в комнате Тамар сидит Тараш Эмхвари. Священнику это очень не нравилось, но он терпел. И чтобы не обнаруживать своего раздражения, старался с ним не встречаться.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: