МНЕ БЫ ЖИЗНЬ НАЧИНАТЬ ПОРА.




 

Под этой грудой лома был вырыт окопчик, откуда и велось неусыпное наблюдение за противником. Однако начальник полковой разведки капитан Тонких к приходу Охватова располагал весьма скудными сведениями о противнике, и, по существу, объект для нападения все еще не был четко определен.

Обычным глазом вражескую оборону можно часами рассматривать и не обнаружить ни малейшего движения, никаких признаков присутствия человека: немец любит дисциплину, по природе своей аккуратен, и если ему приказали затаиться, он умер. У них глубокие траншеи, затянутые маскировочной сеткой, вероятно, так же глубоки и ходы сообщения, потому-то в журнале, который вел капитан Тонких и наблюдатели, Охватов прочитал немногое.

 

За передним краем, в глубине обороны, на обратном скате желтого взлобка, что в створе вершины высоты 140,4 вырыт блиндаж. Возле него каждое утро в девять часов хлопают одеяла, и с этих пор сетка над ходом сообщения у самого блиндажа почти все время покачивается. Над блиндажом иногда виден дымок. Ход сообщения до блиндажа сплошь закрыт сеткой – значит, промежуточных постов в нем нет. Там, где стоят ночные наблюдатели, сетка разводится, и каждое утро в этих местах бывает стянута по-разному. На стыке хода сообщения с передней траншеей – пулемет, не убирается и на день. Справа и слева постов не замечено.

 

– Негусто, – вздохнул Охватов и небрежно захлопнул мятую тетрадку из жесткой синей бумаги.

– Выводы надо уметь делать, товарищ младший лейтенант, – спокойно сказал, не отрываясь от бинокля, капитан Тонких, тугощекий, с мягкими подбритыми височками.

– Выводы? Да из чего ж выводы-то? – Охватов явно лез на ссору: ему с утра было тоскливо и хотелось стычки. – Самим бы не оказаться в «языках» у немцев. Выводы.

Тонких был молод, в разведке неопытен, потому излишне горячился, сердито отшвырнув бинокль, он возмутился:

– Ты как разговариваешь, младший лейтенант! Что за тон?

– Виноват, товарищ капитан. Дело для меня новое, яснее бы хотелось все видеть.

– Может, трясение в конечностях? А? Трясение? Так ты вот заруби себе на носу: без «языка» не возвращайся! – Глаза у капитана налились непроницаемым антрацитным блеском. – Вот что прочитал в журнале – каждое слово обдумай и предложения мне подготовь. Понял? А теперь пошел с моих глаз и не отсвечивай. Надо будет – позову.

Охватов через узкую земляную щель вылез из-под комбайна, по длинному, местами обвалившемуся ходу сообщения выбрался в низинку, где находились ротные тылы. В мелких ровиках для батальонных минометов, которые, видимо, перебросили куда-то на другой участок, сидели и лежали разведчики. На грязном днище патронного ящика, поплевывая на пальцы, раскидывал сальную и разбухшую колоду карт Рукосуев. На кромке ящика дымилась его отложенная в неспешном деле самокрутка, а сам он, в расстегнутой гимнастерке и простоволосый, был тих и размягчен.

– Шестатка бубен, – сказал он, и напарники его разобрали карты. Рукосуев свои карты вроде бы и не держал совсем – они сами льнули к его рукам, сами развернулись веером, при скупом шевелении толстых скрюченных пальцев сами менялись местами и наконец сами же смачно шлепались в подкидную кучу. Отбитую стопку он, щурясь от дымной самокрутки в зубах, не глядя выравнивал одной рукой, потом плевал в щепоть и балагурил: – Одиножды один – шел господин. Одиножды два – шла его жена. Хлап пикей.

Охватов поглядел на занятых игрою разведчиков и впервые остро почувствовал себя одиноким, сознавая, что между ним, командиром, и его солдатами возникла большая оторванность. Он все время был с ними – вместе спал и ел, вместе вышагивал одни версты, но думал не о себе, как они, а о чем-то общем, о чем-то таком, что заслоняло собою и его, Николая Охватова, жизнь, и жизнь его подчиненных, не давая ему ни одной минуты покоя. Озабоченный поиском, как задачей опасной и трудной, он начал сомневаться в согласованности действий своей группы и наперед знал, что в предстоящем необычном бою не пожалеет ни себя, ни людей, и мучился этим. Ему даже казалось, что если его убьют, то он, мертвый, будет за что-то болеть и терзаться. «А они думают каждый о себе и за себя и потому вот так честно спокойны, – завидовал Охватов разведчикам. – Бог знает, что бы я отдал за это бодрое спокойствие».

Стычка с капитаном и последние горячечные мысли совершенно убеждали младшего лейтенанта, что он нервничает и только из-за одного этого может провалить всю вылазку. «Уснуть бы, что ли. Ведь я совсем плохо сплю последние ночи».

Кто-то подошел к Охватову и остановился. Охватов, занятый своими мыслями, не сразу понял, кто перед ним, а поняв, обрадовался как мог.

– Козырев?

– Я тут без тебя, Коля, совсем заскучал. Вот право.

– Мне тоже не особенно светит. Пойдем присядем.

– На минутку разве. Мы за патронами. – Они сели на теплый бугорок, и Козырев начал разуваться и перематывать портянки, трудно вздыхая: – Ну разве можно было предположить, что страдать придется не от ран, а от простой потливости ног. Фельдшер вот такие глаза сделал, когда я попросил какой-нибудь присыпки, словно у него, по крайней мере, духов «Красная Москва» потребовали. Черт возьми, а я буквально гнию. Заживо гнию. Даже переда сапог взмокли. Не просыхают.

«Вот и этот только о себе. Ноги у него, видите ли…» – как-то хмуро подумал Охватов, и Козырев наметанным глазом поймал его мысль.

– Коля, ты извини. Тебе не до меня сейчас. Ни пуха тебе, ни пера, как говорят студенты.

И Козырев ушел, смущенный, без вины виноватый перед своим товарищем. А Охватов прилег на обогретую травку и незаметно для себя задремал.

– Младшего лейтенанта к капитану Тонких! – передали из хода сообщения, и Рукосуев, после картежной игры гревший голое тело на солнце, подошел к Охватову, разбудил его:

– К капитану Тонких.

– А я при чем? – еще не совсем проснулся Охватов.

– Да тебя капитан Тонких…

– Фу, пропасть, а мне показалось: Тоньку.

– Тоньку-то надо бы. – Рукосуев хлопнул ладошками и жарко потер их, – Девка ничего. Ах, ничего девка. В поре. – Он, покряхтывая, лег опять на свое место и, подставив солнцу грудь, густо, до синевы расписанную наколками, продолжал говорить, ни к кому не обращаясь: – И нас, скажи, такая орава охломонов, и, ну-ко, язвить-переязвить, ни один к ней не приснастился.

– А о другом можешь поговорить? – спросил Охватов, проходя мимо Рукосуева, который вдруг изобразил стыдливость, ладонями прикрыл свои расплющенные в редком волосе соски и завозился на траве.

– Пардон, мон шер.

Охватов хотел пнуть Рукосуева, и тот понял намерение младшего лейтенанта, насторожился весь, готовый вскочить, но Охватов удержал себя на последней грани, только мотнул налившейся шеей в тугом воротнике и прошел мимо.

– Ты, Рукосуев, достукаешься: взводный приспособит кулак к твоей будке, – сказал Абалкин, когда Охватов спустился в ход сообщения. – Гляди, младший лейтенант фронтовой выпечки, за ним не заржавеет.

– Это кто выразился? – Рукосуев лениво поднялся на локтях, оглядел разведчиков, сидевших и лежавших на минометной позиции, и по-актерски воскликнул – Гробовое молчание ответило ему! Верно, нишкни при мне. А я должен знать, кто нас поведет. Жидок он, на мой глаз. Вот так, господа присяжные заседатели.

– Он тебя образует, дурак.

Когда Охватов из хода сообщения спустился в окоп под комбайном, капитан Топких сидел на корточках и окровавленным платком суетно вытирал лицо, волосы и одежду, забрызганные кровью. У ног его лежал солдат-наблюдатель с разнесенной головой. В окопчике нехорошо пахло, и тот солдат, что ходил за Охватовым, зажимал рукой рот. Сам капитан был бледен как полотно, а с тугих морщин его низкого лба можно было горстью собирать пот. Только на мягких височках бился румянец и наплывал на скулы нездоровыми пятнами. Вялые синюшные губы его шевелились с трудом, но капитан бодрился и хотел взять себя в руки.

– Завяжи ему гимнастерку на голове и вынеси, – говорил он блевавшему солдату. – Тут же негде повернуться. Ну что как девчонка! Разрывной пулей – будто по горшку со щами… Картина теперь ясна, и я введу тебя в курс дела, – дружелюбно обратился капитан к Охватову, продолжая тыкать скомканным платочком в кровяные пятна на гимнастерке. Ему хотелось скорее заговорить о деле, чтобы совсем успокоиться, но только что пережитое мешало ему думать, и капитан все сбивался с делового разговора: – В двадцать четыре часа по немецкой обороне и по тылам… Хм. Щелкнуло, и весь окопчик забрызгало. И только-только он встал на мое место. Ведь я весь день торчал тут. Ну ладно. Так вот, в двадцать четыре по обороне противника будет дан огневой налет. Под эту музыку и отвалите. Минные и проволочные заграждения разрушит наша артиллерия… Тяни его, тяни, чего еще! Да не высовывайся сам-то. Брызнуло, черт возьми, ни к чему не прикоснись. И – боже мой!

Солдат волоком вытащил убитого, но капитан все равно уже не мог, видимо, оставаться в окопчике, где все было окроплено кровью и тяжело пахло, казалось, самой смертью.

– Пойдем, у нас тут еще запасная позиция есть. Здесь немец все равно не даст высунуться. Разрывными жарит второй день.

Капитан все еще не мог избавиться от растерянности и недоумения.

 

В сумерки Охватов собрал своих разведчиков там жe, на минометной позиции, еще раз объяснил общую задачу, покурили последний раз и направились в переднюю траншею.

Пока солдаты втягивались в ход сообщения, Охватов придержал за рукав Рукосуева и сказал:

– Будешь, Рукосуев, неотступно возле меня.

– Вроде оруженосца?

– Вроде Володи.

– А неуж, младший лейтенант, ты бы ударил меня сегодня?

– Надо бы.

– А побоялся? Ну скажи, скажи: побоялся ведь?

– Я хочу поглядеть, каков ты будешь в деле. И не бояться мне охота, а уважать тебя. Пусть уж немцы тебя боятся. И конец этому разговору! – едва не скрипнул зубами Охватов и круто повернулся от Рукосуева к проходившим мимо бойцам. Пристроившись к последнему, скомандовал: – Шире шаг!

Рукосуев считал Охватова робким, трусоватым, потому сразу невзлюбил его и не хотел замечать, а в поиск идти с ним даже немного побаивался: заведет куда-нибудь в западню – на это ума много не надо – и растеряется. Правда, солдаты, давно знавшие младшего лейтенанта, относились к нему с видимым доверием и даже почтением. «Такие же небось зайцы, под стать своему командиру», – рассудил Рукосуев. Но вот произошел последний разговор, и Охватов своим властным, непререкаемым тоном, своей затаенной силой, которая выявилась вдруг во всей его собранной фигуре, так осадил Рукосуева и так подействовал на него, будто заслонил перед ним весь белый свет. «Этот прихлопнет не моргнув глазом», – определил Рукосуев и, шагая за Охватовым, подступающе чувствовал возле сердца какой-то студеный провал.

Над землею густели и смыкались тени. Ночь быстро шла с востока, и весь горизонт за нашей обороной затек, отемнел, а впереди, в лучах угаснувшей зари, затрепетала неяркая, но живая звезда. Да и вверху, в темнеющем небе, вспыхивали и разгорались богатые замети. С юга слабо тянуло теплом, знойной землей и скудными вечерними росами, которых только и хватило, чтоб остудить притомившиеся травы. Легким дуновением обносило лицо, и когда с потоками тепла наплывала поднятая с трав прохлада, как-то убедительно чувствовалось, что вокруг лежит беспредельная ширь, а в заманчивой прелести весенней ночи затаилась суровая недосказанность. Охота было выскочить из земляной норы, закричать на всю вселенную, запеть, засмеяться или зарыдать от тоски и бессилия. Но слабый ветерок шевелил ресницы, и веки устало смыкались, и самым доступным было уснуть под хрупкую тишину, чтобы забыть и не знать, как страшна наступающая минута.

Охватов жадно глядел в звездное небо, будто никогда раньше не видел его. Он с детства любил ночное небо, но таких смятенных мыслей, какими сейчас была полна его душа, он не переживал еще ни разу. Небо вдруг удивило его своим спокойным величием, и не верилось, что под этим огромным звездным покоем люди могут страдать, убивать и с головы до ног быть забрызганы кровью. «Раз есть этот великий мир, – думал Охватов, – значит, где-то должна быть и такая мудрая сила, которая помогла бы людям выпутаться из кровавых губительных тенет…»

– Товарищ младший лейтенант.

Охватов вздрогнул и не сразу отозвался на неузнанный шелестящий голос Рукосуева.

– Чего ты?

– Вы меня, товарищ младший лейтенант, с собой не берите. Я не могу с вами. Ну, не могу, значит. Ослаб я весь. Вот уж как хотите. Хоть пулю в горло. Я с первого дня храбрился. Вы все какими-то потерянными показались мне, тихонькими психопатами, и я перед вами в самом деле почувствовал себя храбрым, сильным, а теперь вижу, тряпка я среди вас. Я подведу вас… Я не в себе, вы это поймите…

Прибежал запыхавшийся, остро пахнущий папиросным дымом капитан Тонких, выслушал Охватова, затосковал, запричмокивал:

– Брать его, конечно, нельзя. Под трибунал я его, под тройку.

– Пойду под трибунал, – оживился Рукосуев, поняв, что увернулся из-под власти Охватова, которой почему-то внушал ему безотчетный страх.

– Видишь, младший лейтенант, как они у тебя поговаривают. Это что, порядок, да? Может, еще такие есть?

– В душу каждому не залезешь.

– Надо учиться…

– Учимся.

Охватов все время неприятно чувствовал, что у него сильно потеют руки, то и дело брал с бруствера сухого песка, растирал его в кулаках и процеживал сквозь пальцы.

Где-то невдалеке дважды крикнул удод: «ду-ду!» И, помолчав, опять: «ду-ду!»

– Будто в пустую бутыль дунул кто-то, – веселым шепотом сказал Недокур. Все обрадованно насторожились: уж как-то очень по-домашнему, совсем как на покосе, объявилась луговая пустошка.

Вдруг тишину на широком участке фронта раскололи десятки орудий, над головами засвистели снаряды, и на той стороне оврага, где хищно припала немецкая оборона, всплеснулись взрывы: они густо расцветали, сливались от частоты, забивали друг друга, словно сеятель бросал их, заботясь, чтобы всходы были неизреженными. В ночи взрывы казались близкими, и необстрелянные бойцы в обороне гнулись ко дну окопа.

– С нами крестная сила, – шутливо скомандовал Охватов и первым вылез на бруствер. – Пошли, ребята. Пошли.

Следом поднялись и другие.

Те, что остались в траншее, с замиранием сердца всматривались, вслушивались в темноту и ровным счетом ничего не могли обнаружить – разведчики словно канули сквозь землю. Уползли. Капитан Тонких, впервые вот так – к врагу – отправлявший людей, мучился тем, что поиск, казалось ему, был подготовлен и начат со множеством нарушений устава и, конечно, не принесет успеха. Молодого начальника полковой разведки в одно и то же время и знобило, и бросало в жар.

 

Саперы, сопровождавшие разведчиков, хорошо провели их через наши минные участки, через колючую проволоку и остались сторожить проходы. Далее начинались вражеские заграждения, куда все еще с остервенением и жгучим хаканием падали снаряды наших пушек. Осколки от них уже доставали бойцов, но все почему-то верили, что в такую минуту они не тронут – свои! Слушая, как гудит и корчится земля, как скрежещет и воет воздух, как горит что-то над немецкими окопами, разведчики чувствовали себя заодно с губительным огнем и пока находили в нем защиту.

Едва умолкла наша артиллерия, разведчики выползли на немецкое минное поле, которое было основательно взрыто воронками, вспахано, встряхнуто взрывами и засыпано насвежо выброшенной землей, дымившейся гнилостью взрывчатки, горелым железом. Под руками то и дело оказывались осколки, остро изъязвленные, в заусеницах, совсем мелкие и крупные, в ладонь, – о них предательски ударялось оружие.

Ощупывая перед собой каждый вершок земли, разведчики ни на минуту не замедляли движения, чтобы не прислушиваться и не мучить себя подозрениями.

Впереди, в группе захвата, ползли четверо: Недокур, Пряжкин, Абалкин и Охватов. Правее их, чуть позади, своим следом кралась группа обеспечения. Уже чувствовалась близость немецкой передней траншеи, когда Недокур, а за ним и остальные увидели черный бугорок – был он явно похож на притаившегося человека. Немец.

Но почему он не окопался? Он тоже бы должен увидеть русских, но почему он лежит без движения? Провокация? Ловушка? Множество неясных и пугающих мыслей пронеслось в голове каждого, но каждый знал: как бы ни вел себя противник, надо с ним сблизиться и захватить его. На ночных занятиях разыгрывались десятки вариантов, и ко всему было готово сердце разведчика, и все-таки от неожиданности и неизвестности замешкались бойцы. Да и взводный оторопел, не зная, что предпринять, загорелся лютой злостью на медлительность Недокура, который ближе всех был к немцу и что-то выжидал. «Сволочь, сволота! – заругался Охватов в душе, в одно и то же время умоляя и трясясь от гнева: – Да миленький, родненький… Мерзавец…» Охватов разволновался вконец, будто оступился в яму, чувствуя потребность вскочить на ноги, стегнуть из автомата и по Недокуру, и по немцу, сознавая, что все загублено и все пропало. «Вот ты какой. Вот ты какой!» – выкрикнул кто-то Охватову филипенковские слова, и взводный встряхнулся, будто трезвея, во все глаза поглядел на ползущего вперед Недокура, уже не сердясь, а надеясь и любя его. А боец и в самом деле подполз совсем близко к немцу и слился с его тенью. «Значит, убитый, – определил Охватов. – А я в горячке погубил бы все».

Крайнее отчаяние, пережитое Охватовым, – это и была для него та точка нервного напряжения, после которой наступили облегчение и ясность. Ему даже показалось, что он стал лучше видеть, исчезла усталость, да и сам он отчетливей, чем прежде, сознавал каждое свое движение.

Ориентироваться в темноте помогали разведчикам сами немцы; еще не оправившись после артиллерийского налета, они начали бросать ракеты, и под их медленный взлет, когда темнота вяло набухала фосфорическим светом, когда оживали и двигались тени, разведчики переметнулись в немецкую траншею и, не учтя ее большой глубины и облицованных стенок, загремели оружием, сапогами. Но больше всего бойцов пугало то, что немцы обнаружат их по сапному дыханию, по хрипу, завалившему грудь. Присели, привалились друг к другу, чтоб облегчить зашедшееся сердце. Почти рядом, за первым же коленом, слышались стоны, кряхтение и говор, было там, судя по голосам, человека три-четыре, занятых чем-то своим. Охватов вылез обратно из траншеи и кинулся на голову копошившихся немцев, коротко и сильно занося кинжал, заботясь о том, чтобы кинжал не выбили из рук, хотя в зубах на случай он держал еще один нож. Кто-то дважды стукнул его по голове – и перед глазами все занялось мертвым огнем. Ничего не видя, он сбросил с себя кого-то, опять махнул кинжалом, и на этот раз длинно рвалось под сталью крепкое мундирное сукно, и вдруг хлынуло, будто опрокинули что-то.

Недокур выбрасывал кого-то наверх и не мог выбросить, но подоспевшие из группы обеспечения подхватили «языка» и бросились с ним наутек. Не чуя ног, летел от траншей и Охватов со своими бойцами. По ним с левым захватом застучал пулемет, и все упали, лихорадочно поползли, спотыкаясь и падая. И как ни боялись наскочить на мину, в торопливости сбивались со старого следа, но все обошлось. Только уж у своего проволочного заграждения не обнаружили Абалкина и стали ждать его, не перебираясь на другую сторону. Но Абалкин скоро приполз сам и засмеялся глупым непонятным смехом:

– Крышка с медью!

– Что ж ты, раззява? – поднялся было на него Охватов, но, услышав, как поверхностно и со свистом дышит Абалкин, потащил его под проволоку. Саперы, ждавшие разведчиков, подхватили Абалкина, а он, радуясь чему-то понятному только для него, посмеивался, уже через силу шевеля тонущим языком:

– Легко совсем… Стало легко.

По своему минному полю перебирались под вой и грохот немецких снарядов, под треск разрывных пуль, которые крошили вокруг землю и несли с собой живой стукоток пулеметов, будто те работали над самым затылком, и было неодолимое желание прикрыться хотя бы ладошкой.

В траншее свалились один на другого, торопясь прижаться разгоряченной грудью к холодной сырости окопа.

– Умер бедняга, – сказал кто-то незнакомым голосом, видимо из саперов, и Охватов хотел отозваться на эти слова хоть вздохом, хоть единой мыслью, но у него не было сил понять и поверить до конца, что умер Абалкин, тот самый Абалкин, с которым они пережили не одну смерть.

Обстрел обороны продолжался около получаса, и едва он утих, разведчики выбрались на пустовавшую минометную позицию.

Охватова тотчас же вызвали в блиндаж ротного, в низкой, но широкой землянке при свете керосиновой лампы Охватов сразу увидел майора Филипенко и капитана Тонких – оба они с приветливой улыбкой встретили младшего лейтенанта, и оба разом померкли, может, только теперь поняли, из какого переплета вернулся он: Охватов был мокр, грязен, на бледном опавшем лице замученно обострились скулы.

– Вот твоя добыча, – сказал Филипенко и кивнул в передний угол, где на земляных нарах сидел пленный. Рядом в тени столба стоял Козырев, и, когда Охватов скользнул по нему рассеянным взглядом, боец подался навстречу, с ласковой и виноватой горечью в глазах поглядел на своего взводного.

– Обер-лейтенант Вейгольд, – сказал Филипенко, кивнув на пленного. – Проездом из Орла в Курск завернул к брату в гости, да вот загостился что-то.

– Я, я, – закивал немец, понимая, что разговор идет о нем, и стал вытирать рукавом мундира губы и подбородок, на который натекала слюна и кровь из выбитых передних зубов. У немца крупная голова с шишкастым лбом, красные увлажненные глаза, которыми он подслеповато моргал, видимо, с него сбили очки и он теперь мучился без них. Заметив, как при входе Охватова помрачнели лица офицеров, пленный с униженным выжиданием стал глядеть на Козырева, чтобы сразу отозваться на слова переводчика. Покорные глаза немца, его изуродованные обвисшие губы, рваный, залитый кровью мундир, беспомощно лежавшая на нарах, вероятно перебитая в колене, правая нога – все это пробудило в душе Охватова какое-то сложное чувство большого горя и жалости и к пленному, и к себе, и к тем, что были в землянке, и к убитому Абалкину. Ощущение невыносимого горя и подавленности вошло в Охватова, и все, что он видел сейчас, было связано с этим ощущением.

– Разрешите идти, товарищ майор? – спросил Охватов.

– А разве тебе не интересно на него поглядеть?

– В гробу бы я глядел на него.

Немец, вероятно, понял, что офицеры решают его судьбу, и заговорил, шлепая губами и снизу вверх глядя на Козырева. Слюна и кровь, заполнявшие его разбитый рот, мешали ему говорить, но он считал очень важным для себя говорить.

– У него есть что сказать русскому командованию, – перевел Козырев. – Сам он финансист, но многое имеет сообщить, если его не станут пытать. Он говорит, что видел в Орле русского генерала Самохина, и немецкие войска не сегодня-завтра начнут победное наступление на Воронеж. В этих укрытиях, – Козырев, так же как и пленный, показал глазами на потолок из жидкого леса, – в этих укрытиях один шанс из ста остаться в живых.

– Ты его спроси, он сам ходить может?

Козырев перевел вопрос Филипенко, и пленный хотел было спустить правую ногу с нар, по вдруг весь дернулся и, теряя сознание, повалился на стену. Глаза у него мертвецки остекленели.

– Но-но. Сдохнешь – все наши труды пропали. – Капитан Тонких схватил котелок, висевший на столбе, и, не разобрав, с чем он, плеснул в лицо пленного – на мундир, мешаясь со слюной и кровью, покатилась жидкая похлебка. Немец пришел в себя, небрежно, скорей машинально, вытер глаза, с трудом вспоминая, где он и что с ним.

– Где же фельдшер-то, Корнюшкин? – спросил беспокойно Филипенко.

– Послал за ним. Дрыхнет где-нибудь. Дали какого-то – на ходу спит.

– Я бы ему показал фельдшера, – грозился Тонких, садясь на свое место и багровея тугими щеками. Немец, судя по всему, понимал негодование капитана и, чтобы смягчить его, хотел было опять заговорить, но на лице его появился отпечаток полного безразличия ко всему происходящему и к себе. Он закрыл глаза и начал икать, страдальчески, всем нутром.

– Ты давай не раскисай! – закричал Тонких и ударил немца по голове. – Не раскисай, говорю!

Охватов, почти не помня себя, шагнул к капитану и веско сказал:

– Пленного не троньте. Пленный что дитя…

– Это что за разговорчики, младший лейтенант?

– Он, капитан, правильно сказал, – встал между ними майор Филипенко, – Ты иди, Охватов. Иди отдыхай.

В землянку ввалился дородный фельдшер с сумкой, а Охватов вышел на улицу, где уже брезжил рассвет, где пахло свежей травой, сыроватым дымком походной кухни; где-то отсыревшим голосом крякал дергач.

Жизнь на земле шла своим порядком.

На затравеневшем угорчике, недалеко от землянки ротного, вповалку лежали бойцы. Лег с ними и Охватов.

– Ну что он? – спросил боец, самый близкий к Охватову, поднимаясь с земли.

– Кто «он»?

– Да пленный-то.

– Пленный как пленный.

– Мне его увидеть хотится… Я его, пока мы тащили по нейтралке, все время собой заслонял. А то, что ты думаешь, чиркнет осколочком – и хана. – Боец щелкнул языком и смолк.

Через несколько минут из землянки вынесли пленного и посадили в задок повозки. Бойцы, те, что не спали, обступили его, переговаривались:

– Круглый, как налим.

– Кольцо золотое на пальце. Спрятал бы.

– Пахнет чем-то от него.

– Запахнешь…

Повозка скрипнула оглоблями и покатилась вниз в овраг по сухой кочковатой дороге, стуча несмазанными ступицами.

 

В обед разведчики ушли в штаб дивизии, в Частиху, и унесли с собой Абалкина. Пошел вместе с разведчиками по требованию начальника штаба дивизии и новый объявившийся переводчик – рядовой Козырев.

Разведчики шагали хмуро, молчком, не желая говорить о ночной вылазке, а никаких других мыслей, не связанных с поиском, в душе бойцов не было. Еще вчера вылазки боялись все, но сейчас, когда миновала опасность, она казалась чересчур преувеличенной, и вместо с тем каждому вспоминались такие пережитые за ночь минуты, когда обмирало сердце и жизнь, казалось, была кончена.

Охватов памятно и живо ощущал, как он рвал что-то упругое и мягкое своим острым ножом, как хлынуло ему на руку горячее и вдруг ослизла рукоятка ножа под пальцами. Эти воспоминания были настолько сильными, что Охватова давила тошнота, и он выходил на обочину дороги с набухшим, кирпично-красным лицом.

Останавливался и Козырев, поджидал своего друга, терзаясь за него. Когда стали подниматься из оврага, Охватов снял с плеч свой вещевой мешок и выбросил из него в промоину туго свернутый маскхалат.

 

– Слушай-ка, Филипп Егорыч, – начал Охватов, немного оправившись после этого, – я в мешке у Абалкина нашел письмо домашним. Пишет – ты ведь его знал, – пишет, что видел во сне батю, и батя вроде ничего не сказал, а только звал рукой к себе. «К чему бы такой сон?» – допытывался Абалкин у матери, ну и все такое прочее. А кончает-то как, Филипп Егорыч, напросился-де я на трудную и рискованную службу, и от нее может сильно укоротиться мой век. Можно, пишет, еще отказаться, и никто плевать в глаза не станет, но я ни за что не откажусь: у всякого человека есть только один-единственный путь…

– Фаталист Абалкин в своей роли.

– А что это такое?

– В судьбу верил человек. Фатум – неизбежность. Неотвратимый рок. А проще говоря, человеческое невежество. Темнота.

– Вот ты, Филипп Егорыч, умный, образованный человек, а о людях, что думают немного иначе, говоришь плохо: темнота, невежество. А чего же тут невежественного, если человек верит, что смерть у него одна, неотвратима и настигнет его там, где должна настичь. Для совестливой души, которая не умеет прятаться перед опасностью, судьба, по-моему, единственная защита и успокоение. Хоть тот же Абалкин. Когда я предложил ему пойти с нами, у него не хватило духу отказаться. А потому он видишь как рассудил: судьба утонуть – в огне не сгоришь. Ну да ладно, фаталист и фаталист. Судя по всему, я тоже фаталист. Но вот с письмом-то Абалкина что делать?

– Письмо, Коля, надо послать матери.

– А хорошо ли получится: ведь человека уж в живых нету? Придет письмо – радоваться начнут. А на другой день…

– А на другой день плакать будут. Но и не отправлять письмо нельзя.

– Тогда уж, может, вместе с нашим?

– Ну какой ты, право. Да дай людям хоть денек радостью пожить. Денек.

– Из всех ребят, коих я потерял, Филипп Егорыч, Абалкин был мне самым близким.

– Не замечал.

– Весь он был как стеклышко. Что на уме, то и на языке.

– Да, парень был бесхитростный.

– Вот именно.

Разговор не вязался. Долго шагали молчком.

– Ты, Коля, вроде сердишься на меня.

– Устал я. Поспать бы где-нибудь на сеновале. На тихом хуторе. Под петушиный накрик.

– Меня в тылу, вероятно, оставят. Соглашаться, как ты думаешь, Коля?

– Он еще спрашивает! Я и без того удивляюсь, как тебя донесло до ротного окопчика. До ротного. Ведь это же чей-то недогляд. Слава богу, исправленный теперь. Вот и все.

– А немец, Коля, попал вам чрезвычайно интересный. Это уж поистине, зверь на ловца выбежал. Корпусной казначей. Вот кого занесло так занесло. Когда началась стрельба, он испугался и побежал по ходу сообщения, но не в тыл, как хотел, а в переднюю траншею. Пьяноват был, чего скажешь. Тут его ранило, и попал он в ваши руки. Считает, что он юберменьш – сверхчеловек, однако перетрусил. Ах как перетрусил!

– Да перестань ты о нем. И вообще не вспоминай. Перетрусил. А мы? На мне до сих пор все хлябает. Погляди вот, – Охватов оттянул ворот гимнастерки, – за воротник-то кулак можно запихать.

 

Вечером разведчики похоронили Абалкина на деревенской площади и долго стегали тыловую тишину ружейными недружными залпами. А над сиротливым холмиком белел столбик, на котором Недокур выжег шомполом кривые буквы:

 

ВЕЧНАЯ СЛАВА РАЗВЕДЧИКУ АБАЛКИНУ!

 

– Боев нет, а людей хороним, – вздохнул Охватов.

– Да каких еще!

Разведчики начали вспоминать Абалкина и пришли к выводу, что был он храбрым, бесстрашным, хотя прежде никто не считал его храбрым. Более того, над ним всегда подтрунивали, высмеивали его мужиковские суеверия.

 

 

IX

 

К середине мая 1942 года советско-германский фронт лег на огромном пространстве от Баренцева до Черного моря, и, естественно, оперативная плотность войск как той, так и другой стороны резко снизилась. О наступлении на всех стратегических направлениях не могло быть и речи, и сосредоточение сил проводилось только там, где предусматривались активные наступательные действия или ожидались вероятные удары врага. Самым критическим для нашей Родины по-прежнему оставалось московское направление, где советские войска, стремясь удержать инициативу в своих руках, навязывали немцам бои, вынуждая их вскрывать систему своей обороны и удерживая их в состоянии нервозности и неуверенности.

Накопление советских войск на центральном участке фронта непрестанно тревожило ставку Гитлера: а не заносит ли враг в районе Орла и Курска ту страшную секиру, какой можно напрочь перерубить все становые жилы германских войск, когда они напрягутся в летних боях между Волгой и Доном? Внушали фашистам опасения и наши крупные силы в районе Харькова: они могли принять на себя всю силу немецкого удара и потушить ее, эту силу, на взлете, до того, как подвижные части выйдут на стратегические рубежи в междуречье и на Кубани. Это тоже грозило провалом всей летней кампании.

Уже кончилось весеннее бездорожье. Под лучами высокого солнца, омытые первыми грозами, зацветали степи. Над непахаными полями заливались жаворонки, а в осиротевших садах и левадах по-разбойному засвистывали соловьи. И все еще никто не знал, где вспыхнет то сражение, которое определит весь дальнейший ход войны.

Война – это не только борьба силой оружия. Для немцев, например, приспела пора использовать и хитрость в самых широких – стратегических – масштабах, чтобы навести противника на ложный след, выиграть время, выбрать мгновение для внезапного удара и ошеломить врага. Если в прошлом году фашистская Германия надеялась преимущественно на ударную силу и признавала только открытый бой, придерживаясь стратегии сокрушения и тактического истребления врага, то нынче военное руководство рейха не пренебрегало ни хитростью, ни коварством. Германский генеральный штаб разработал и провел ряд мер с целью скрыть подготовку своего главного удара на юге и создать видимость, что немецкие войска развернут решительное наступление не на Кавказ и Волгу, а на центральном направлении для захвата Москвы. Штаб группы армий «Центр» по указанию Берлина развернул дезинформационную операцию под кодовым названием «Кремль». Немцы днем и ночью вели демонстративную аэрофоторазведку московских оборонительных позиций, окраин Москвы, районов Владимира, Иванова, рубежа Тамбов, Горький, Рыбинск, укреплений на Волге от Вольска до Казани. Была усилена радиодезинформация, через линию фронта пачками забрасывались агенты, снабженные планами Москвы и других крупных городов в полосе наступления группы армий «Центр»; были спущены до штабов полков приказы о готовности к наступлению. И агенты, и приказы должны были частично попасть в руки советского командования. На всех дорогах, ведущих к фронту, устанавливались дорожные указатели вплоть до целей наступления. И уж конечно, показывались ложные перегруппировки, переброски войск, передислокация штабов, перевозка переправочных средств. А тем временем в глубочайшей секретности, скрытно велась подготовка к операции «Блау» на юге. В директивах и приказах ставки Гитлера, связанных с операцией «Блау», непременно напоминалось о строжайшем хранении тайны, хотя и так в начале каждого документа стоял гриф «Совершенно секретно», «Только для командования», «Передавать только через офицера».

На стол Сталина ежедневно ложились сведения, подтверждающие нараставшую угрозу Москве. Сигналы приходили по разным каналам, и им нельзя было не верить, поэтому Верховный Главнокомандующий особо следил за центральным направлением, заявки которого на технику, боеприпасы, снаряжение и людские резервы удовлетворялись если не полностью, то в первую очередь. Чтобы отвести или хотя бы уменьшить опасность, нависшую над столицей, Сталин требовал от Генерального штаба, командующих фронтами активных наступательных действий.

А мировая пресса усиленно трубила о том, что летом текущего года все интересы Гитлера прикованы только к четырехугольнику: Воронеж, Саратов, Сталинград, Ростов. Стамбульский корреспондент газеты «Таймс», например, писал:

 

Турецкие эксперты считают, что есть два возможных германских плана: «Кавказский план» и «Волжский план». Первый даст возможность немцам отрезать Кавказ от остальной части России, лишит Россию ее главных источников нефти. «Волжский план», как полагают, направлен на то, чтобы уничтожить русские армии, сначала изолировав их друг от друга и затем разбив их по частям. В соответствии с этим планом основное наступление будет начато из района Орла и Курска в северо-восточном направлении на Горький, на Волгу, для того, чтобы отрезать русские армии в центре от сил маршала Тимошенко на юге и поставить под угрозу тыл русских армий, защищающих Москву.

 

В этом и других сообщениях проглядывала и истина. Но можно ли было им верить?

Утром майского дня Верховному Главнокомандующему И. В. Сталину доложили по телефону, что войска Крымского фронта, сбитые с основных позиций, не смогли закрепиться у Турецкого вала и начали спешный отход на Керчь. Оборонительные бои складываются не в нашу пользу, и удержать Крым не представляется возможным.

Это был огромный удар для армии и страны!

Звонок застал Сталина на его кремлевской квартире. Он тут же позвонил своему помощнику Поскребышеву и распорядился, чтобы тот немедленно вызвал по ВЧ командующего Крымским фронтом Козлова. А сам, надев китель и причесав крепко взятые сединой волосы, направился в свой рабочий каби



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: