В этот день я узнал, что являюсь бракованным не только из‑за отца (а о нем Ухалов ничего не знал), но и из‑за того, что побывал под немцем. Мне это показалось диким и нелепым. Только придя на работу в контрразведку, я стал относиться с долей понимания к графе о пребывании на оккупированной территории. Дело в том, что абвер и другие спецслужбы рейха оставили на нашей земле густую сеть агентуры, исчисляемой тысячами человек. После разгрома Германии большая часть досье на этих агентов попала в руки американцев. С некоторыми американцы впоследствии восстановили связь. Мне неизвестны случаи, когда кто‑либо из этих агентов завербовал своих детей для работы на американскую разведку. Но мне известен факт, когда наш агент из числа западных немцев, побывавший в советском плену, завербовал для работы на нас своего сына, родившегося после войны. Вот что бывает на свете. Однако я считаю, что подобные единичные случаи не давали нашим властям основания относиться с долей подозрительности ко всем без исключения своим гражданам, побывавшим в оккупированных немцами областях.
Я последовал совету Ухалова, поехал в Ростов и за полчаса устроился там на отделение романо‑германской филологии местного университета имени В. М. Молотова. Впрочем, моя ростовская alma mater не была совсем уж провинциальной. В прошлом она звалась Варшавским университетом. Ее эвакуировали в Ростов во время Первой мировой войны. На старинных книгах нашей научной библиотеки стояли большие четкие печати‑экслибрисы: «Императорский Варшавский университет». Почему я решил стать филологом‑германистом? Да потому что в Ростове не было факультета журналистики, а изучение западной филологии представлялось мне тоже делом солидным и увлекательным. Естественно, тут не обошлось без влияния Таисии Даниловны.
|
Генку, как и меня, турнули из МГУ. К чему придрались, не помню. Он поступил в Новочеркасский политехнический институт. Его специальностью стали котлы и трубы.
В конце августа я приехал в Ростов в сопровождении дяди Николая Ильича, который хорошо знал этот город и быстро нашел для меня неплохую квартиру в десяти минутах ходьбы от университета. Собственно, это была и не квартира, а койка в комнате, где жили еще два студента и два сына хозяев, отделенные от нас ширмой. Проводив дядю на вокзал, я вернулся в свое новое жилище, погасил свет, открыл окно, выходившее прямо на трамвайную остановку у пересечения улицы Горького с проспектом Чехова, и уселся на подоконник. Смеркалось. Внизу звенели трамваи, шумела вечерняя толпа, народ валил с работы по домам, мороженщица громко предлагала свой товар, три пузача у пивного киоска не спеша наполнялись пивом и заедали его огромными красными раками. Начиналась моя самостоятельная, совершенно взрослая жизнь. А история тем временем продолжала крутить свое колесо. Доживал последние месяцы Сталин, полыхала кровавая, казавшаяся бесконечной Корейская война, полыхала объявленная Черчиллем холодная война, тоже казавшаяся бесконечной, готовили к испытанию первую водородную бомбу, готовили к пуску первую атомную электростанцию, готовили к открытию Волго‑Донской канал, первую великую стройку коммунизма, катил тележку с рудой гулаговский зек и пел серебряным ангельским тенором Лемешев:
|
Светит солнышко на небе ясное,
Цветут сады, шумят поля.
Россия вольная, страна прекрасная,
Советский край, моя земля!
Ростов начала 50‑х годов был городом, еще не вполне оправившимся от последствий войны. Зияли черными глазницами окон обгоревшие коробки Дома Советов, театра, гостиницы «Ростов» и некоторых других монументальных зданий. Но главную улицу – красавицу Садовую, а по‑новому – улицу Энгельса, к тому времени уже привели в порядок. Садовая, застроенная еще до революции большими каменными домами с массой милых архитектурных излишеств, производила нарядное, праздничное впечатление, а наш университет был одним из ее любимых украшений. В Ростове насчитывалось тогда семь крупных вузов и около тридцати техникумов, поэтому был он городом молодым, шумным, веселым. Таким его видели в 30‑е годы тетя Вера и ее муж. Функционировали в Ростове драматический театр с очень неплохой труппой, театр музыкальной комедии, ТЮЗ, филармония, цирк и масса кинотеатров как стационарных, так и открытых, летних. Часто наведывались эстрадные знаменитости из столицы. Словом, жизнь тут протекала совсем нескучно. С харчами проблем тогда не было. Проблемы возникали с деньгами. Стипендия на первом курсе составляла сумму весьма скромную – 225 рублей, повышенная – 275 (по нынешним деньгам это примерно 800 и 1000). К последнему курсу она возрастала до 325 и 375 рублей. Тетя с дядей по мере возможности помогали мне: одежду покупали, квартиру оплачивали, да и на питание подбрасывали. И если я когда‑нибудь ходил голодный, так это по причине собственной безалаберности. Обед в студенческой или рабочей столовке стоил 4–5 рублей, еще столько же уходило на завтрак и ужин. Во время перемен к университету подтягивались лоточницы с горячими пирожками. Этими дешевыми пирожками с мясом или печенкой можно было отлично заморить червячка. Получалось так, что тогдашний студент ел мясо несколько раз в день. Интересно, сколько раз в день кушает мясо теперешний средний работающий гражданин свободной России? О студентах я уже молчу. К сказанному хочу добавить, что мы, как и все люди, отмечали праздники и дни рождения далеко не за нищенским столом. Может быть, зря я начал с хлеба насущного? Но, будучи марксистом, по‑другому не могу. Ведь не случайно Энгельс в слове на могиле Маркса сказал, что человек, прежде чем заниматься политикой, искусством или наукой, должен есть, одеваться и иметь крышу над головой. В открытии этой простой истины и заключается величие Маркса.
|
Первого сентября 1951 года начались мои студенческие будни. Должен сказать, что программа романо‑германского отделения была весьма и весьма насыщенной. Помимо двух современных и одного древнего языка – латыни, нам предстояло изучать на всю катушку как зарубежную, так и русскую литературу, а кроме того, целый букет общественных наук. Были еще русский язык, история зарубежная и отечественная, языкознание, педагогика и разные спецкурсы. Занимались по восемь часов в день, а потом надо было еще готовиться к семинарам и практическим занятиям следующего дня. Дисциплина была строгая. За несколько пропущенных без уважительных причин занятий, даже за несколько опозданий, могли исключить из университета. Стипендию платили только тем, кто учился на «хорошо» и «отлично». Многие наши девицы этого напряжения не выдержали и разбежались по различным пединститутам. На первый курс нашей немецко‑английской группы пришли 19 человек. Дипломы получили 11. Ребят еще донимала военная подготовка, которая велась по программе артиллерийского офицерского училища.
Я рассказал, чему нас учили. Но ведь нельзя обойти вниманием и тех, кто нас учил. Сейчас Ростовский университет – один из авторитетнейших вузов страны. Но и тогда в нем были неплохие профессорско‑преподавательские кадры. Кафедрой немецкого языка заведовал доцент Шпарлинский. Он читал теоретические курсы. Лет ему было много. «Знаете, коллеги, я учился в Цюрихе, – говаривал он в минуты ностальгии. – Я занимался в одной библиотеке с Лениным. Наши столы стояли рядом. Если бы я знал, кем станет Ленин, я бы с ним обязательно сблизился». Для чего Шпарлинскому надо было сближаться с Лениным, не ведали ни он, ни мы. Практические занятия по немецкому языку вел А. А. Гердт, в будущем известный профессор‑германист. В течение некоторого времени языку учила нас Е. Е. Щемелева, в прошлом переводчица на Нюрнбергском процессе, а в будущем профессор Института им. М. Тореза. Прекрасную память о себе оставили профессор Г. С. Петелин, читавший курс зарубежной литературы XIX–XX веков, и Ф. А. Чапчахов, специалист по литературе советского периода. Последний стал известным критиком и многолетним членом редколлегии «Литературной газеты». Были среди преподавателей, как водится, и комические персонажи, такие, как профессор Немировский, крупный специалист в области языкознания, и латинист Сурин. Эти замечательные добрые старики, осколки далеких прошлых времен, чувствовали себя потерянными в современной круговерти. О первом студенты старших курсов рассказывали, что после выхода в свет работы Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» он собрал пятикурсников и, поднявшись за кафедру, произнес краткую и трагическую речь: «Товарищи! Все, чему я учил вас пять лет, оказалось ложью». И зачитал вслух брошюру вождя. Второй жутко боялся чекистов. Он то и дело предупреждал нас: «Осторожно, осторожно, вас же из пуговки могут сфотографировать!» Преподавателя основ марксизма‑ленинизма Дьяченко ждали, как ждут в цирке любимого клоуна. У Дьяченко, партийного номенклатурщика с огромным стажем практической работы, было о чем вспомнить. «Приехал я в 1925 году в Москву, – рассказывал он. – Подходит ко мне Лев Давидович Троцкий, руку пожимает. А я беру его руку и чувствую, что она липкая, скользкая. Не наш человек, думаю, не наш!» Или о коллективизации: «Как стал я станичных баб насчет колхоза агитировать, они меня ведрами, ведрами. Избили до полусмерти. А убежать я от них не смог. Уже тогда полный был». Но подлинный апофеоз наступал, когда Дьяченко, налившись кровью, бросался в атаку на философов‑агностиков Юма и Беркли. «Эти подлые апологеты буржуазии, – кричал он, – утверждают, что мир есть всего лишь комплекс наших ощущений и существует лишь до тех пор, пока существуем мы. Исчезли мы – исчез мир. Но посмотрите, что получается! – Тут Дьяченко прятался за кафедру. – Разве вы перестали существовать от того, что исчез я? Разве перестал существовать я от того, что вы меня не видите?» – «Нет!» – орали мы, плача от смеха. Дьяченко возникал из‑за кафедры, победно улыбаясь и вытирая лицо платком. Юм и Беркли были повержены, развеяны в прах. Впрочем, диамат, истмат и история философии читались у нас на достаточно хорошем уровне. А на пятом курсе нам просто повезло. Мы прослушали несколько лекций по современной философии в исполнении нашего нового ректора Юрия Андреевича Жданова. Да, да, это был сын того самого Жданова, крупнейшего партийного идеолога сталинской эры, это был второй муж Аллилуевой и, следовательно, зять самого Сталина, это был будущий академик, блестящий ученый и при всем при этом хороший человек. Вот когда Жданов читал лекции, то я не однажды слышал звук полета мухи в большом, переполненном студентами зале. От Жданова я впервые узнал правду о генетике, кибернетике и многих других интересных вещах.
Весной 1952 года я познакомился с будущим своим закадычным приятелем Левушкой Бардановым, который тоже приехал с Кубани и учился курсом выше на отделении славянской филологии. Точнее, Лев со мной познакомился. Подошел запросто, представился и заговорил. Осенью того же года мы оба получили места в общежитии. Решили поселиться в одной комнате. Общежитие РГУ было новое, хорошо благоустроенное, чистое, теплое, уютное. В комнату вселяли по шесть человек. Пятикурсников – по четыре. Молодожены могли рассчитывать на отдельное жилище. В нашей комнате первоначально жили четверо русских и два поляка. В следующем году прибавилось двое немцев, а мы с Левушкой представляли нашу великую Родину, пребывая в абсолютном меньшинстве. В то время в Ростовском университете училось много иностранцев. Преимущественно это были поляки, венгры, немцы, румыны, корейцы. Мы с ними быстро сходились и вскоре забывали, что они не совсем наши. Иностранцы же, в свою очередь, признавались в том, что среди нас быстро утрачивают ощущение заграницы. Все мы были тогда молоды, все верили во всемирное братство людей и в рай на Земле. Эта вера сплачивала нас и облагораживала отношения. Больше дружили с поляками и, как ни странно, с немцами. А, впрочем, что тут странного? Мы представляли наиболее пострадавшие от войны народы. Очень бережно, участливо относились к корейцам. Все они были травмированы войной, что заливала в те дни горящим напалмом их страну.
Левушка Барданов, поэт и художник, ввел меня в редакцию факультетской стенной газеты, которая была отнюдь не скучной и занудной, как большинство изданий подобного рода. Газета выходила ежедневно, и каждое утро под ней толкалась и шумела солидная толпа читателей. Редакция на несколько лет сделалась родным домом. Здесь я, несостоявшийся журналист, отводил душу и оттачивал перо. Сколько тут было написано фельетонов, пародий, басен, эпиграмм и обычных репортажей! И все это одним махом, и все это на краешке редакционного стола! Здесь царил вольный дух интеллектуальной раскованности и чистого юного товарищества. Здесь всегда было весело. Здесь украдкой можно было полюбоваться самой красивой девушкой факультета Томкой Романовой, которую в мужских кругах величали не иначе, как Первой Леди. Кстати, о девушках. Они стали обращать на меня внимание, когда мне стукнуло восемнадцать. Я на них – еще раньше. Но всегда случалось так, что я влюблялся в хорошеньких дур, меня же любили девушки умные и содержательные, но не очень красивые. Наверное, поэтому я уехал из университета без спутницы жизни.
Сегодня то время называют черной дырой, а нашу страну того периода сплошным концлагерем. Чушь собачья! Вы послушайте лирические песни той поры. Такие песни не поются в черных дырах и концлагерях. Все дело в том, что Сталин строил свою империю в двух измерениях, в двух плоскостях, которые никогда не пересекались. Первая плоскость была для большинства. На ней люди жили обычной жизнью: трудились, влюблялись, радовались весеннему ветру и солнцу, ездили в отпуска, отмечали праздники, вливались вечерами в толпы на ярко освещенных улицах больших городов, непринужденно шутили, смеялись. Вторая плоскость была для меньшинства, хотя и весьма многочисленного. Там мела поземка, лаяли сторожевые псы, маячили на вышках часовые, тянулись до дальних горизонтов ряды колючей проволоки. Это был архипелаг Гулаг, где вместе с уголовниками и фашистскими пособниками отбывали немыслимые сроки бывшие люди, осужденные еще в 30‑е годы. Для большинства это была terra incognita. Клянусь, что слово «Гулаг» я впервые услышал только в 60‑е годы, когда начал работать в ЧК. Говорят, что в людях той поры сидел постоянный страх. Не было страха! Чего следовало бояться, если за все время моей учебы в университете в нем не арестовали ни одного человека? Да и ради чего требовалось сажать людей? Они ведь в огромном большинстве своем были преданы режиму, верили ему, шли за ним. В тот момент Сталин имел как раз тот народ, который он хотел иметь. Со мной учились дети репрессированных в 30‑е годы. У Анатолия Слинько, Владимира Барсукова, Дмитрия Джавахидзе отцы были видными партийными работниками. Все они сгинули в Гулаге. Как видите, это не послужило препятствием для поступления их детей в советский вуз. Анатолий Слинько даже получал Сталинскую стипендию. Таковы были парадоксы того времени. К сему следует добавить, что я хорошо знал всех троих и ручаюсь: любой из них в случае необходимости отдал бы жизнь за власть, оставившую его сиротой. Так же поступил бы и я, ибо власть эта была освящена столетиями самой что ни на есть праведной борьбы многих поколений за счастье человечества. Во имя священных идеалов власти этой дозволялось и прощалось очень многое.
Итак, политический сыск госбезопасности в последние годы эры сталинизма спрятал зубы и ограничивался тотальной конспиративной слежкой за всем и вся. О масштабах этой слежки я узнал только лет через десять. Один старый сотрудник КГБ рассказал мне, что во время моей учебы в университете каждая академическая группа была «закрыта», то есть обеспечена осведомителем. Вот я теперь и думаю: а кто же из моих сокурсников исполнял эту роль в нашей группе? Вспоминаю одну девушку, которая относилась ко мне как старшая сестра. Она и в самом деле была старше меня на пару лет. Эта девушка иногда отзывала меня в сторону и, сделав строгие глаза, предупреждала: «Сашка, не болтай лишнего! Сашка, попридержи язык! Сашка, не сносить тебе головы!» Тогда такое ее поведение меня удивляло. А теперь мне все ясно: она была единственной из нас, кто соприкасался с той, невидимой плоскостью, которая, как я сказал выше, вроде бы никогда не пересекалась с измерением нашего обитания.
В последний раз бериевский политический сыск обнажил свои клыки за несколько недель до смерти Сталина. Это было так называемое «Дело врачей». Помню крысу в белом халате со шприцем в лапках на обложке «Крокодила». Шприц для вящей убедительности был снабжен надписью «Яд». Помню комсорга нашего курса Ирину Креммер, плачущую навзрыд на лестнице, и утешающих ее русских подружек. Иришка была девушкой обаятельной, умной, с очень сильным характером. Я никогда не видел ее хнычущей. А тут – на тебе! Видно, кто‑то прошелся по поводу ее национальности. Помню, как били в трамвае врача‑еврея. Нам, воспитанным в духе интернационализма, все это казалось диким. В то время вообще мало кого интересовала национальность соседа. Мы на пятом курсе жили вчетвером: русский, украинец, грек и грузин. И не было в общежитии более дружной комнаты, чем наша. Это теперь, под сенью парада суверенитетов, оскорбление или даже убийство на национальной почве стало таким же привычным, как, скажем, матерщина. Тогда только за одно словечко, уязвляющее национальное достоинство, полагался срок – и немалый. Вы спросите: а как же депортация целых народов? Об этом напишу ниже. Сейчас речь идет о «Деле врачей» 1953 года. Для чего Сталину понадобилось сажать ни в чем не повинных врачей‑евреев? Сталин решил ударить по сионизму, который, как и любой национализм, есть явление отвратительное и опасное, тем паче, что сионисты сыграли весьма зловещую роль в новейшей русской истории. Почему выбрали врачей? Так было нагляднее и проще. По статистике, в мире всего 15–20 миллионов евреев. В сионистских организациях состоит лишь каждый десятый еврей. Остальные девять ни при чем. Величайшая глупость приплетать к сионизму всех без исключения евреев. Тогда, весной 1953 года, партийные органы быстро погасили поднявшуюся было в нашей стране волну антисемитизма. Нам очень четко разъяснили, в чем разница между евреем‑сионистом и евреем – советским патриотом. У меня был знакомый, который в те годы учился на факультете иностранных языков в Североосетинском пединституте. Этот парень всегда желал выглядеть католиком в большей степени, чем папа. Как только по радио передали сообщение о врачах‑убийцах, он поспешил обозвать жидовкой свою преподавательницу английского языка. Его исключили из комсомола в тот же день, а в институте он удержался, только благодаря влиятельным связям.
В самом начале марта 1953 года во время лекции по английскому романтизму вдруг неожиданно заговорил висевший на стене аудитории динамик. Левитан стал читать сообщение о болезни Сталина. Через несколько дней страна оделась в траур, а весь мир приспустил знамена. Умер могущественнейший из владык, каких когда‑либо знала история. Любил ли народ Сталина? Вряд ли. Не было любви. Но уважение было огромное, искреннее. Так уважают отца‑самодура, который может вздуть совсем не по делу, но который кормит, одевает и дом которого воры и разбойники обходят стороной за сто верст. Скажу по‑честному, у меня во время похорон Сталина было муторно на душе, а девчонки и преподавательницы плакали. Смахивал слезы и кое‑кто из ребят‑фронтовиков. Но время и молодость брали свое. Скоро все вошло в обычную колею. Потеплело. Нам объявили, что надо принять участие в кроссе имени маршала Берии. И мы приняли участие. А скоро Берию расстреляли. В тот самый день, когда его официально на всю страну объявили агентом мирового империализма, я как раз приехал на побывку к тете Вере. Вечером пошел погулять по милым удобненским улицам. Навстречу мне попался подвыпивший гармонист с компанией дружбанов. Они, никого не таясь, весело орали свежую частушку:
От Берия Лаврентия
Да не осталось ни х..!
А памятники Сталину снесли только через восемь лет. Дух его и теперь бродит по земле. Было в этом человеке что‑то мистическое. Я хорошо помню выставку подарков Сталину в Музее имени А. С. Пушкина на Волхонке. Помню античных богов, стыдливо обмотанных простынями, и гигантскую картину художника Хмелько «Триумф победившей Родины». На картине был запечатлен тот момент парада Победы, когда наши солдаты швыряли фашистские знамена к подножью Мавзолея. Где она теперь, эта картина? На выставке той я видел тысячи экспонатов. И были там не только шикарные лимузины, хрусталь, фарфор и оружие. Там была масса подарков простых и даже бедных людей со всего света. Много лет писал индус на рисовом зернышке письмо любви к Сталину. Прислал свой головной убор и трубку какой‑то индейский вождь, были вышивки и другое рукоделие. Тогда человечество еще хорошо помнило, кто и какой ценой его спас. Свою любовь к нашей стране оно переносило на Сталина. И любовь эта была неподдельной. Ведь в те годы еще жив был премьер‑министр великой европейский державы, которого наши солдаты сняли с нар гитлеровского концлагеря. Он прижимался щекой к грязной колючей пропахшей порохом и махрой шинели, гладил эту шинель слабой костлявой рукой и повторял, всхлипывая: «Спасибо тебе, русский солдат! Спасибо! Спасибо!»
Началась хрущевская оттепель. Мы продолжали учиться, летом ездили на уборку урожая в колхоз, на военные сборы, на экскурсии. Особенно мне запомнилась поездка из Ростова в Сталинград по Волго‑Дону. У костра на полевом стане, в армейских палатках, на палубе теплохода мы много пели. Под гитару и просто так. Пели советскую эстраду, песни Петра Лещенко, Вертинского, песни на стихи Есенина, вечные студенческие песни. Но пели и «Марш энтузиастов»:
В будних великих строек,
В веселом грохоте, в огнях и звонах,
Здравствуй, страна героев,
Страна мечтателей, страна ученых!
И все это было правдой. Повсюду, куда ни глянь, что‑то строили. Именно в те годы расцветал гений Королева, Курчатова, Сахарова, Семенова, Ландау, Туполева, Басова, Колмогорова, Тамма, Прохорова и сотен других ученых, принесших стране мировую славу. Герои жили среди нас. На Садовой можно было встретить запросто прогуливающегося с женой командующего округом маршала Еременко или командующего авиацией округа генерала Покрышкина с тремя звездами на кителе. А мечтателями были мы сами, верившие, что до счастья остался один поворот. Это было то самое время, когда папа римский рекомендовал католической молодежи всего мира смотреть советские фильмы как наиболее нравственные.
А потом пришел XX съезд, и по нашим мозгам грохнули закрытым докладом Хрущева, приподнимавшим завесу над мрачными тайнами режима. Мы и это переварили. Слишком сильна была инерция Великой Победы в войне и многих других побед.
Пришла пора государственных экзаменов. Первым, как водится, шел экзамен по основам марксизма‑ленинизма. Ох, и трудно было его сдавать в том году! Ни преподаватели, ни студенты не знали, с каким подсветом преподносить тот или иной материал. А тут еще Хрущев приехал! Экзамен прекратился. Все высыпали на Садовую, чтобы лицезреть нового вождя. Никита пребывал тогда в зените славы и никого не боялся. Он ехал в открытой машине. На нем сияла ослепительной белизной вышитая украинская рубашка. Он был розовый, как поросенок. В него кидали цветы, и он улыбался, превозмогая июньскую жару. Вокруг были только сияющие от восторга лица. Через восемь лет эти же люди будут обниматься от радости, узнав, что Никиту, наконец, скинули.
Дипломы нам вручили в начале июля. Вечером, 14 июля 1956 года я переправился на левый берег Дона, сел там на опрокинутый рыбацкий баркас и долго разглядывал Ростов, оставивший в моей душе на всю жизнь след неизгладимый и счастливый. Утром следующего дня я навсегда уехал из своей юности.
10. Какими иностранными языками и языками народов СССР владеете? Немецким (свободно), английским (читаю и перевожу со словарем) украинским (могу изъясняться).
11. Ученая степень, ученое звание? У ченой степени и ученого звания не имею.
12. Какие имеете научные труды и изобретения? Научных трудов и изобретений не имею.
13. Выполняемая работа с начала трудовой деятельности (включая учебу в высших учебных и средних специальных учебных заведениях, военную службу, участие в партизанских отрядах и работу по совместительству)
Каким же образом я попал в свою родную Удобненскую школу? Ведь распределили‑то меня в г. Грозный. В Удобной мне пришлось ждать, пока в Грозненском пединституте для меня освободится место на кафедре иностранных языков, а в школе мне предоставили возможность заменить заболевшую тетю Веру. Там я проработал всего сорок дней. Большинство из них провел со своими учениками на уборке картофеля и кукурузы в колхозе. Эти дни остались светлым пятнышком в моих воспоминаниях. Меня окружали сильно постаревшие мои любимые учителя и быстро полюбившиеся ученики. Я был поражен тем, как сильно улучшилось положение дел в станице за пять лет моего отсутствия. Это было видно по школе. Наш класс в составе 26 человек был единственным в районе. Теперь передо мной сидело четыре 10‑х класса по сорок человек в каждом. Страна перешла ко всеобщему обязательному среднему образованию. Все дети были хорошо одеты, сыты, а главное – хорошо настроены. Дебилов и хулиганов среди них я не встретил, у этих детей были открытые смышленые лица. С ними хорошо работалось. Я покидал Удобную с сожалением.
У меня нет намерения описывать в деталях мою более чем шестилетнюю деятельность в Грозненском, а затем в Чечено‑Ингушском пединституте. Это скучно. Скажу только, что годы эти даром не пропали. Я набрался в педвузе жизненного опыта, умения работать с людьми и вообще возмужал во всех отношениях. За шесть лет произошли существенные изменения в моей личной жизни. Я женился на выпускнице пединститута, которую хорошо знал в ее студенческие годы. Свадьбу сыграли веселую, шумную, а вот обручальных колец у нас не было: в интеллигентских кругах кольца тогда считались мещанством, а стоили они баснословно дешево. Не было и лимузинов с лентами, марша Мендельсона, толпы друзей и свидетелей. В скромный грозненский ЗАГС мы оба пришли с работы в обычной одежде. Процедура оформления брака заняла несколько минут, а живем мы вместе уже тридцать три года, деля пополам все невзгоды и радости. У нас есть дочь и внучка. В общем, мы довольны тем, как прожили жизнь.
Пришла пора начать рассказ о том, ради чего я решил написать этот очерк. Каким образом я попал в ЧК? Что меня к этому привело? Начну издалека. В 1960 году военкомат направил меня, офицера запаса, на трехмесячные курсы при Главном разведывательном управлении Генштаба Советской армии. Это мероприятие проводилось в рамках обычных военных сборов. Нас готовили в качестве резерва военной разведки на случай возможной войны. При этом, само собой, учитывалось знание иностранного языка. На курсах ГРУ я получил первичную оперативную подготовку сотрудника секретной службы. После моего возвращения в Грозный местный Комитет госбезопасности положил на меня глаз и, как говорят опера, запустили меня в проверку на предмет решения вопроса о приобретении в моем лице нового кадра для себя. Как ни странно, проверка дала положительные результаты. Это говорило о том, что агентура органов, вертевшаяся вокруг меня, сообщила сотрудникам КГБ, что я предан делу партии, настроен патриотично, не жаден, не завистлив, не склочник, не пьяница, не бабник, а кроме того, честный и добросовестный работник. Все это могла одним махом перечеркнуть наша квартальная тетя Маша, которая однажды видела, как я вернулся домой сильно поддатый, не мог попасть ключом в замочную скважину и вынужден был обратиться к ней за помощью. Однако тетя Маша, родственница моей жены, этого не сделала. Более того, она пришла к нам и подробнейшим образом передала мне содержание своей беседы с установщиком из КГБ. Так я узнал, что меня проверяют. Было это летом 1962 года, а через пару месяцев я был приглашен на беседу в одно из помещений республиканского военкомата. Должен заметить, что Грозненская область прекратила свое существование в 1957 году, а на ее месте была восстановлена Чечено‑Ингушская республика. Беседовали со мной начальник оперативного отдела А. С. Бойко и начальник контрразведывательного отделения Б. Н. Белов. Это были умные, хорошо образованные люди. Они поведали мне об оперативной обстановке в мире, в Союзе, в республике, о происках вражеских разведок и дали понять, что хотели бы видеть меня в кадрах местного КГБ. Я сразу же рассказал им всю правду об отце, которая, как выяснилось, была им давно известна. Они ответили, что в настоящее время этот факт моей биографии не имеет никакого значения, и как раз теперь одна из основных задач органов не допустить повторения трагедии 1937 года. Я, естественно, попросил время на размышление.
Надо сказать, что они выбрали подходящий момент для беседы со мной. Я был на распутье. Работа преподавателя меня не устраивала. Конечно, годам к сорока я написал бы какую‑нибудь пошлую диссертацию и получил бы степень кандидата и звание доцента. Дальше этого дело не пошло бы. В душе‑то я оставался, хоть и несостоявшимся, но журналистом, репортером, и в тихом омуте института мне порой становилось тошно. Хотелось смены обстановки. Ко всему этому примешивалось ощущение некомфортности, которое испытал каждый русский преподаватель, работавший в национальном вузе. Поставил восемь «двоек» на экзамене студентам коренной национальности – и ты уже великодержавный шовинист со всеми вытекающими последствиями. Приходилось все время подлаживаться под местные условия. Это было мне отвратительно. Поэтому, когда на следующую беседу прибыл сам председатель КГБ А. А. Хлестков и повторил предложение своих коллег, то я дал согласие. А. А. Хлестков был высоким красивым мужчиной и человеком большого личного обаяния. Оперативное ремесло знал прекрасно. Впоследствии он стал генерал‑лейтенантом, руководил управлениями КГБ в Челябинске, Свердловске, Ростове. Четверть века спустя после нашего первого знакомства я, седой полковник, стоял в почетном карауле у его гроба в нашем траурном зале на Пехотной в Москве.