Замкнутость Галлюцинации 6 глава




Разумеется, мама хотела меня угостить чем-нибудь вкусным. Мама - это мама, особенно моя, и к приезду младшей дочки, которая больше года ни разу не была дома, она, конечно, не могла не накрыть для меня стол. Дело было весной, и мама купила земляники. Она приготовила мой любимый крем и испекла мой любимый шоколадный торт. Вопрос о картонных тарелках она со всех сторон обсудила с моей старшей сестрой. И они пришли к общему мнению...

И вот, приехав домой в тот майский день, я застала свою комнату прибранной, со свежими цветами на ночном столике, хотя я приехала домой всего на несколько часов. Я плюхнулась на водяной матрас и почувствовала, что он, как всегда, теплый. После года моего отсутствия, без всякой надежды на то, что в обозримом будущем мне будет позволено остаться дома с ночевкой, мама все же не отключила обогрев. Кровать была готова и только ждала моего возвращения. В гостиной был накрыт стол. Свежие цветы, вышитая скатерть и чашечки с розами. Фамильный сервиз. Самые красивые и самые лучшие из всей маминой кофейной посуды, сделанные из тонкого-претонкого фарфора с нежными розовыми розочками и фигурной золотой каемкой. Каждая чашечка - прелестное чудо ностальгической красоты!

Маме не раз приходилось видеть, как я била чашки. Она знала, как молниеносно я способна это проделать и что в случае чего никто не успеет меня вовремя остановить. И все же она выставила на стол свои розовые чашечки с полным доверием ко мне, не раз уже доказывавшей, что моим рукам вообще нельзя доверить никакую чашку. И я, естественно, их не разбила. Естественно, я не подвела маму и не обманула ее доверие. Чашечки и сервированный стол громко говорили, как она мне доверяет: «Ты моя дочка, Арнхильд. Ты по-прежнему ценишь красивые вещи, бережно относишься к тому, чем дорожит твоя семья, к ее традициям и к таким важным вещам, как красота. Ты никогда не можешь дойти до такого сумасшествия, чтобы перебить красивые и ценные вещи, и никогда болезнь не овладеет тобой настолько, чтобы ты перестала ценить привычную тебе с детства красоту. Здесь, дома, ты не пациентка с диагнозом шизофрения, здесь ты Арнхильд».

И я никогда этого не забуду. После долгих месяцев и лет, прожитых под знаком ожидаемого от меня безумия, зафиксированного в диагнозах и описаниях, я получила несколько светлых майских часов, когда я вместе с чаем, выпитым из тоненьких фарфоровых чашечек, получила глоток доверия и надежды. Это было потрясающе и как раз то, что мне тогда было нужнее всего!

Вот два совершенно разных рассказа, которые выражают совершенно противоположные ожидания. Ожидание безумия и ожидание выздоровления. Но ожидания могут получать и опосредованное выражение, что также очень сильно влияет на человека. Как-то тоже весной, но совсем в другой год, я, проведя всю зиму почти безвылазно в стенах больницы, получила, наконец, разрешение съездить с мамой домой. Дело было в конце алреля, когда неожиданно настало лето. Буквально за считанные дни пасмурная и промозглая погода сменилась ярким солнцем и жарой. Я страшно радовалась, что на несколько часов могу вырваться на волю, однако тут возникла проблема - мне нечего было надеть.

В отделении у меня были одни только зимние вещи и ничего легкого и нарядного, что подошло бы для изменившейся погоды. Не найдя ничего лучшего, я надела синюю хлопчатобумажную юбку, вполне приличную, но никак не нарядную, а к ней почти новый белый верх от пижамы со светлозеленым рисунком. Это нельзя было назвать красивым, но, на худой конец, выглядело вполне приемлемо. Пришла мама в сопровождении улыбающейся, медоточивой санитарки, которая стала рассказывать, что «Арнхильд, мол, так радовалась твоему приезду и уж так нарядно приоделась к поездке!» Мама никак не прокомментировала ее слова, я тоже, но как только санитарка закрыла за собой дверь, мама спросила меня, нет ли у меня чего-нибудь другого вместо этой одежды.

Я ответила в соответствии с истиной, что ничего другого у меня нет, но я надеялась, что мы успеем заскочить в магазины и купить для меня какую-нибудь летнюю одежку. Мы так и сделали. Для нас с мамой не было ничего особенно страшного в том, что за неимением лучшего я выйду на улицу пугалом. Но ужасно унизительно было выслушивать похвалы, как красиво и нарядно я одета, когда на самом деле ты знаешь, что вид у тебя вообще никакой, потому что эти высказывания слишком ясно говорили о том, из каких стандартов исходила санитарка, оценивая мои достижения. Я понимала, как я выгляжу, отлично понимала, и если это называется хорошо, то явно не исходя из нормальных представлений о том, что хорошо и что плохо.

Любому человеку не все равно, с какими ожиданиями к нему подходят окружающие. Те или иные ожидания оказывают самое непосредственное влияние на наши достижения и результаты, которых мы добиваемся. В Библии сказано: «Как ты веровал, да будет тебе>, и действительно, те ожидания и надежды, которые мы в той или иной ситуации возлагаем на себя и на других, могут иметь решающее значение для того, как реально пойдет развитие данной ситуации (см., напр. Atkinson et al).

Что касается ожиданий, то здесь очень важную роль играют наши представления о том, какие возможности открываются для нас в будущем. С чем мы в состоянии справиться, чего мы, по нашим предположениям, можем достигнуть? Работа над самим собой и своей историей - очень болезненное занятие. Больно видеть, что ты сделал и чего не сделал, и какие страдания тебе причинили другие люди. Всякий, кто пробовал бросить курить или грызть ногти, или изменить какую-либо другую въевшуюся привычку, знает, сколько труда нужно вложить, чтобы поменять свои привычные реакции. Если ты при этом не держишь в уме свой возможный образ в виде здорового, работающего, самостоятельного, одним словом такого, каким ты хочешь быть, человека, тебе, конечно, будет очень трудно добиться каких-то изменений. Потому-то так вредны те стратегии лечения и та информация, которые отнимают у человека возможность видеть себя завтрашнего здоровым и думать, что, пускай я сейчас живу в овечьем хлеву, но в будущем когда-нибудь снова буду бегать по вольным саваннам, потому что во мне дремлют львиные возможности.

В 1969 году американский исследователь Скотт издал книгу под названием «The making of blind men», в буквальном переводе - «Как делают слепых людей». В этой книге Скотт показывает, как постановка диагноза может становиться основой обучения роли больного, что в свою очередь может приводить к снижению соответствующей функции. В качестве исходной точки он берет юридическое определение слепоты: человек, имеющий менее 10% зрения в хорошем глазу, является слепым с остаточным зрением, человек, имеющий более 10% зрения в хорошем глазу, является зрячим с ограниченными возможностями зрения. Очевидно, что практически разница между 9% и 11 % зрения в лучшем глазу не имеет существенного значения, однако все же требовалось установить какую-то границу. Но, как обнаружил Скотт, однажды установленная и зарегистрированная разница делает незначительное различие очень большим.

Зрячие люди с ограниченными возможностями зрения получали помощь специалистов в области медицины и оптики с целью помочь им наилучшим образом использовать остатки своего зрения. Для них создавались определенные рабочие и бытовые условия, их снабжали лупами и тому подобными приспособлениями, но кроме того, от них еще ожидалось, что они будут выполнять свои функции, как все другие. И, согласно наблюдениям Скотта, они их действительно выполняли. Слепые же, напротив, в основном получали помощь в решении той проблемы, которая в их случае рассматривалась как главная, а именно в решении проблем, связанных с социальными и психологическими последствиями слепоты. Им предлагалась помощь психологов и специалистов по социономии, которые должны были помочь им принять свои ограничения, причем решающим показателем положительного результата реабилитации считалось «признание индивидом реального положения вещей», «осознание своей болезни > и «приятие того факта, что прежняя жизнь, то есть зрячая жизнь, для него бесповоротно закончилась».

Далее Скотт показал, что пациенты, не соглашающиеся принять эту модель, регулярно несли за это наказание, например, в ви^е менее благожелательного отношения лечащего персонала, негативных отзывов в ответ на запросы и редуцированного доступа к таким ресурсам, как рабочие места, реабилитация и практическая помощь. Очевидно, что лечащий персонал вовсе не стремился наказывать своих пациентов, и, если бы им задали такой вопрос, эти люди, наверняка ответили бы на него отрицательно. Как и большинство представителей лечебных организаций, они, несомненно, искренне желали помочь своим пациентам понять, какова их новая ситуация, и, вероятно, считали, что было бы неправильно допустить их до следующей ступени предложенной программы, прежде чем они придут к необходимому пониманию реального положения вещей.

Дело в том, что человеческий язык - это мощное орудие по созданию понятий, и в силу этого оно может с одинаковым успехом описать одно и то же действие как обоснованный метод лечения или как наказание. Это целиком и полностью зависит от того, под каким углом зрения будет рассматриваться данная ситуация. Во всяком случае, в результате такого подхода получилось так, что пустяковая разница между девятью и одиннадцатью процентами зрения привела к огромным различиям на функциональном уровне. Люди, считающиеся слепыми с юридической точки зрения, практически превращались в слепых, и, как обнаружил Скотт, через некоторое время большинство из них превратилось в живущих на социальное обеспечение людей со сниженными социальными функциями, зачастую круг их общения и повседневной активности оказывался крайне узким. Юридически зрячие, напротив, сохраняли все функции фактически зрячих людей, их трудовая и повседневная активность оставалась близкой к норме, состояние их социальных связей и бытовой активности было хорошим.

Скотт изучал людей с соматическим диагнозом, но нет никаких причин предполагать, что психиатрический диагноз не ведет к такому же результату. Напротив, всем, кому довелось лечиться в психиатрическом отделении или в психиатрическом центре дневного пребывания, хорошо знакомы такие выражения, как «недостаточное осознание своей болезни», «осознать свои ограничения» и «научиться жить со своими симптомами». Мне часто приходилось их слышать, и я слышу их по сей день, хотя они относятся уже не ко мне и описывают не мое функциональное состояние. Сознаюсь, что про «осознание своих ограничений» мне и самой случалось говорить.

Поскольку, естественно, встречаются люди с далекими от реальности завышенными ожиданиями в отношении собственных задач и возможностей, лучшая помощь таким людям состоит в том, чтобы объяснить им, что к этому можно подходить более спокойно и неторопливо. Такой подход вполне оправдан. Проблема возникает при некритическом использовании выражений, подразумевающих заниженные требования, которые используются с целью выработки у больного не соответствующих реальности заниженных ожиданий; проблема здесь заключается в том, что в результате получаются люди, достигающие меньше того, чего они могли бы достичь, меньше того, чего можно добиться при их диагнозе и степени заболевания.

Я не имею в виду, что достаточно сказать человеку «думай позитивно», и все сразу станет хорошо. Так просто ничего не получится, уж я это знаю лучше некуда. Но я также знаю, что если тебе навязали роль, предполагающую очень мало возможностей, то будет очень трудно вырваться из этой роли, в этом случае иногда очень трудно получить ту помощь, которая необходима, чтобы ты мог предельно развить свои возможности. Роль постепенно становится наработанной привычкой, с которой очень трудно порвать, а вдобавок к ней начинают действовать ожидания, которые питает твое окружение, их сила может быть так велика, что ей трудно противостоять. Эти ожидания могут выражаться как более или менее опосредованно - иногда через действия, иногда через похвалу твоей пижаме или за то, что ты прибрала в комнате, так и впрямую, в словесной форме.

Одна из моих лечащих врачей сказала мне при первой встрече, что я должна раз и навсегда понять, что никогда уже не вылечусь от болезни и мне нужно научиться жить со своими симптомами. Не желая держать язык за зубами, я тут же заявила, что не собираюсь этому учиться, симптомы эти слишком тяжкая штука, так что у меня нет никакого желания оставаться с ними до конца своих дней, тем более, что мне всего-то двадцать с небольшим лет. В ответ я услышала, что при таких установках я даже не заслужила, чтобы кто-то пытался мне помочь. Здоровой я никогда не стану, а раз я заявляю, что поставила перед собой такую цель, то это значит, что я просто собираюсь саботировать все то, что можно для меня сделать, а именно - научить меня жить с моими симптомами. Все остальное для меня совершенно невозможно, так что мои заявления — это одни отговорки и предлог, чтобы не делать того, что является единственно возможным.

К счастью, я ее не послушалась. Ведь если бы я согласилась, я бы никогда не выздоровела, и никогда не стала бы жить той жизнью, которой живу сейчас. И в этом вся соль. То, что она говорила, вовсе не было полной чепухой. Если быть совершенно честной и объективной, то, трезво взглянув на дело и оценив ту ситуацию, в которой я находилась в то время, я не могу не согласиться с тем, что ее прогноз был вполне обоснованным. Моя болезнь продолжалась уже несколько лет, мне был поставлен диагноз «шизофрения», я получала большие дозы нейролептиков и, несмотря на длительное лечение, по-прежнему не могла жить самостоятельно и даже выходить одна за пределы больницы. Вся статистика убедительно подтверждала ее заключение. Вряд ли тогда можно было предположить, что я стану здоровым человеком, ведущим активную и самостоятельную жизнь, и буду работающим психологом, тогда как гораздо вероятнее представлялось такое будущее, для которого мне нужно приучиться жить со своими симптомами.

Но люди - это не статистика. Поэтому у нее не могло быть полной уверенности в своей правоте. И даже если жестокая правда была в том, что в пользу моего выздоровления у меня был лишь один шанс из тысячи, это значило бы, что из тысячи человек, находящихся в таком безнадежном состоянии, в каком была я, один может выздороветь. И этим человеком с таким же успехом могла оказаться я, как и любой другой из оставшихся девятисот девяноста девяти. Исследования Скотта показали, что разница зрения в два процента может оказать глубокое влияние на то, как сложится вся жизнь человека, причем решающим фактором будут служить ожидания, заявленные теми, с кем сталкивается данный человек. Для меня тоже огромное значение имело сохранить надежду на другую жизнь, мечту, которая меня поддерживала, цель, придающую смысл моей жизни, или все это потерять. В таком контексте вопросы статистики и вероятности играют очень незначительную роль.

Я была больна и не могла выбирать ни жизненную ситуацию, ни диагноз. Тут ничего нельзя было изменить. Изменить можно было то, как подавать мне эти факты. Можно было фокусироваться на статистике: «Добиться своей цели для тебя почти невозможно». А можно было сфокусироваться на надежде: «Человек непредсказуем, всегда остается хотя бы маленький шанс, что все получится, если мы хорошенько поработаем и потратим на это много времени». Оба высказывания одинаково справедливы. Но эффект от того и другого будет очень разным. И содержание их резко отличается одно от другого. В одном содержится большая надежда. В другом ее нет. Если бы мне предложили выбор, я в любом случае предпочла бы ту истину, которая содержит надежду. Просто потому что это полезнее для здоровья и не причиняет боли. И потому что она не исключает возможности чуда, которое тоже порой случается. А это ведь и есть самое главное.


Суббота апельсиновой мученицы

 

Речь идет об одном дурацком споре из тех, в которые ты иногда нечаянно ввязываешься. Нас было двое: она - сиделка, я пациентка, дело происходило в субботу утром, и мы поспорили о том, цитрусовый ли фрукт апельсин. Она считала, что нет, что цитрусовые - это только лимоны, и это ясно даже из названия, лимон у нас называется «цитрон», то есть «цитрусовый». Мне казалось, что цитрусовые - это собирательное название множества фруктов, к ним принадлежат апельсины, мандарины, грейпфруты, лаймы и лимоны.

Я жила в больнице, здесь был теперь мой дом, но у нас в семье я привыкла к тому, что если ты сомневаешься в каких-то фактах, их нужно проверить по энциклопедии. Поэтому я объявила, что собираюсь сделать (долгий опыт поднадзорного существования приучил меня всегда заранее предупреждать о своих намерениях), и направилась к книжной полке со словарями. Я так и не поняла, что она тогда подумала и почему поступила именно так. Может быть, она испугалась, может быть, рассердилась, может быть, почувствовала угрозу своему авторитету. Как бы там ни было, она нажала на тревожную кнопку, и к ней тотчас же примчалось подкрепление. Я попыталась объяснить, что хотела только взять словарь и проверить, относится ли апельсин к цитрусовым, но сразу же поняла, как малоубедительно это звучит.

Она заявила, что я хотела добраться до электрической лампочки, чтобы разбить ее и порезать себя осколками, а поскольку я не раз это делала, то не могу не признать, что ее слова прозвучали гораздо убедительнее моих. Однако дело было не так. Не слушая моих объяснений, меня схватили и потащили из комнаты. Не буду отрицать, что тут я разозлилась, меня охватило отчаяние, и я стала обороняться изо всех сил. Мое поведение было безобразным и демонстративным, но я повела себя так, оттого что мои объяснения не были услышаны и оттого что я поняла, куда меня тащат. Мои слова не воспринимались окружающими, и мне не осталось ничего, кроме физического действия. И действия не заставили себя ждать, тут было много крика, борьбы и всего такого прочего. Это правда. Но ведь я пыталась сначала объясниться словами! И это тоже правда.

Мои демонстративные действия, буйство не возымели никакого эффекта. Санитаров было много, а я - одна, меня доставили в изолятор и заперли в голой камере, палате для буйных. Я просидела там в одиночестве целый день. Матрас, четыре белые стены, зеленый бетонный пол. И я - апельсиновая мученица, пострадавшая за право апельсина называться цитрусовым.

Я часто попадала в изолятор, часто сидела под замком, так что в этом не было для меня ничего необычного, и хотя там было тоскливо, одиноко и обидно, но вполне терпимо. Останься я в отделении, там тоже не было бы ничего особенно замечательного, так что особой беды, казалось бы, не произошло. Это вполне можно было пережить. Обидно было сидеть одной взаперти, зная, что все мои слова не имеют теперь никакого значения, что для всех я в первую очередь больная шизофреничка, а моим словам не нужно придавать никакого значения. Я была сумасшедшая, и мой голос никем не принимался в расчет.

Джоан Гринберг очень хорошо описала это в своем романе «Розовый сад я тебе не обещаю». Главная героиня Дебра и еще одна пациентка лежат, закутанные после холодного обертывания. Дебру упаковали так плотно, что у нее нарушилось кровообращение, и от этого страшно болят ноги. Вторая пациентка советует ей позвать на помощь сестру. Вскоре боль стала такой сильной, что Дебра закричала, хотя это ей было трудно. Она звала долго и так громко, как только могла, но никто не пришел. Вторая пациентка, которая лежала рядом, попросила у нее прощения за то, что дала плохой совет: «Я забыла, что когда кричат сумасшедшие, для людей это только крики сумасшедших». Или, если выразить это другими словами: «Сумасшедшие кричат, потому что они сумасшедшие, а не потому, что у них болят ноги >.

Когда твои слова теряют смысл и превращаются в симптомы, ты начинаешь чувствовать себя совсем одинокой, и все вокруг становится мрачным. Я хорошо помню страшное чувство беспомощности и ужаса, которое охватило меня, когда я поняла, что для меня нигде больше нет гарантированно нейтральной сферы, и что я в любой момент могу ожидать, что из-за моего диагноза мне не поверят или неправильно перетолкуют мои слова. И это происходило снова и снова, и снова во все новых и новых ситуациях.

До болезни я была способной ученицей и собиралась стать психологом. Я поговорила о своих планах с преподавательницей, которая была моим куратором, и та поддержала меня. У меня были хорошие оценки и хорошая мотивация, так что были все основания предположить, что я смогу учиться в университете.

А через год после этого разговора я была госпитализирована, однако даже погруженная в хаос, я по-прежнему держалась за свою мечту, как за спасательный круг, который поможет мне выплыть: когда все это пройдет, и я снова наведу порядок в том развале, в который превратилась моя жизнь, и вернусь в школу. Я по-прежнему мечтала о том, чтобы стать психологом. Но теперь мои мысли о будущей профессии были уже не мыслями о профессии, а, как мне объяснили, это были уже симптомы, говорившие о том, что.v я идентифицирую себя со своим психотерапевтом. Я, дескать, мечтаю стать психологом не потому, что хочу работать психологом, а потому что хочу стать моим психотерапевтом. И мои мысли о будущей деятельности и образовании на самом деле представляют собой перенос или что-то в этом роде.

По крайней мере, так они говорили. И это было больно, очень больно. Я думаю, что даже если они не верили в меня, то могли бы не причинять мне эту ненужную боль. Для меня не было никакой необходимости и никакого смысла в том, чтобы знать об их скептическом отношении и о том, что они не верят в меня. Мне была необходима прекрасная мечта, которая бы меня поддержала. Ведь я действительно была раньше хорошей ученицей, и тогда мои планы были вполне реальны, это было всего лишь год тому назад, так ради чего нужно было убивать мою мечту и превращать ее в болезнь, ведь мечта - это гораздо лучше болезни, и от нее гораздо больше радости, пока она остается мечтой? Нельзя сказать, чтобы в повседневной жизни у меня оставалось очень много радостей. Мечта бы мне очень пригодилась. А также дар слова. Даже в том, что касается апельсинов и цитрусовых. Хотя это и может показаться банальными пустяками, но ведь у меня так мало осталось от здоровой, «нормальной» Арнхильд, так мало того, что было мною самой, а не моей болезнью, что тут уж каждый пустяк и каждая мелочь приобретали колоссальное значение.

Другой санитар, работавший на том же отделении, проявил куда больше таланта. У него не было специального образования, но он пошел санитаром в здравоохранение, потому что был в то время безработным. Кроме своих дежурств, он посещал какие-то курсы по специальности «средства массовой информации и журналистика». И от него я узнала, в чем состоят десять признаков хорошей новости. «Новость должна быть актуальной, релевантной для получателя, неожиданной...». Признаюсь, что сейчас я уже не помню все десять. Но тогда я их помнила, и хорошо помню, что как только я начинала проявлять беспокойство и впадать в состояние психоза, он возвращал меня к действительности, говоря: «Давай-ка, Арнхильд, назови мне признаки хорошей новости!» И если я не отвечала, продолжая общаться со своими голосами, или царапая себя до крови или занимаясь еще чем-то в этом роде, он не отставал от меня: «Перестань придуриваться, Арнхильд! Я знаю, что ты помнишь! Хорошая новость должна быть...». И тогда я продолжала: «Хорошая новость должна быть актуальной, она должна...».

Так, постепенно, через перечисление раз и навсегда установленных, упорядоченных и, в сущности, совершенно неинтересных правил я возвращалась в наш общий мир. Разумеется, этот способ не всегда оказывался таким действенным, но часто он действовал. Часть его действенности объясняется простотой и упорядоченностью этих правил и тем, что это помогало мне сконцентрироваться на нейтральной, конкретной и спокойной теме, не имеющей ко мне прямого отношения. Эти правила я тогда так хорошо заучила, что просто не могла ошибиться, а тема была мне настолько безразлична, что они не представляли для меня никакой угрозы, и благодаря этому стали надежным и доступным мостом, по которому я могла вернуться в наш мир. Но очень много значила сама личность моего учителя.

Он был мне приятен. Он относился ко мне дружелюбно, он учил меня нужным вещам, он принимал меня всерьез, он был спокоен и надежен. Когда мной овладевал приступ психоза, мне всегда делалось очень и очень страшно. Как тут не испугаться, когда ты не можешь положиться на свои восприятия, на свою голову, доверять своим мыслям и чувствам! Это естественный страх. Ведь когда такая большая часть моего «я» оказывалась выведенной из строя, у меня оставалось страшно мало средств для защиты, в этом состоянии я становилась гораздо уязвимее для обиды, так что всегда был шанс, что я все, что угодно, могу понять неправильно. В этих случаях я боялась иметь дело с людьми, которые не казались мне совершенно надежными и предсказуемыми или не вызывали у меня полной уверенности в том, что они не нанесут мне какого-то вреда. При малейшем сомнении или неуверенности я предпочитала уйти в психоз. И поскольку этот человек ни разу меня не подвел, я чаще всего возвращалась на его зов, за исключением тех случаев, когда этому мешали какие-то веские причины, как, например, опасность чьей-то смерти или угроза лесного пожара или что-то тому подобное.

Одной из причин, почему я так доверяла ему, было, наверное, то, что он никогда не применял силу сверх необходимого. Сначала он всегда пытался со мной сотрудничать, и продолжал это сотрудничество дольше, чем все остальные. И он видел меня, и принимал меня всерьез. Он пытался чему-то меня учить, разговаривал со мной, причем не только о признаках хорошей новости, но и о настоящих новостях, о том, что происходит в мире, политике, культуре, благодаря этому я получала передышку, когда мне разрешалось быть не только пациенткой, а человеком, и это было необыкновенным счастьем.

Как-то на пасху я отказалась принимать на ночь положенные лекарства. Честно говоря, я теперь уже и не помню, почему я отказывалась их принимать. В душе я ведь очень хорошо знала, что это была бесполезная борьба, но вероятно, это был один из вариантов нанесения себе физического вреда, поскольку я терпеть не могла, когда мне делали уколы. Я испытывала боль и унижение, когда, повалив на пол, в меня насильно всаживали иглу. Мне даже казалось, что от введенных таким способом лекарств меня сильнее тошнит и бывает больше неприятных побочных действий. Последнее было, скорее всего, моим воображением, однакч я ненавидела уколы, и поскольку в то время я находилась под непрерывным надзором и потому не могла себя порезать, то отказ от приема лекарства был для меня, вероятно, другим вариантом самонаказания. Одним словом, от лекарства я отказывалась. Надзирающая за мной сиделка стала командовать: «Лекарство необходимо принять! Принимай лекарство! Хватит дурить! Сейчас же принимай!»

Но я никогда не любила, чтобы мною командовали, а она даже не сказала «пожалуйста», а только говорила, что это необходимо, хотя мы обе знали, что это не так. Она могла вызвать дежурного врача, тот прислал бы санитаров, меня бы скрутили и сделали бы мне укол, а принять лекарство, то есть проглотить его, она не могла меня заставить насильно. В то время это было, пожалуй, единственным делом, в котором у меня оставалась свобода выбора. А весь ход развития этой ситуации, с шумом, криком и бестолковщиной, оставлял мне какую-то кроху контроля, которую я не собиралась никому уступать.

Кроме того, тут еще бы замешан и мотив самонаказания. Видя, что я не собираюсь сдаваться, санитарка начала мне угрожать: «Если не проглотишь, я позову врача, и тебе сделают укол». Это я и сама знала, и, по всей видимости, укол с самого начала входил в мои расчеты, но, если отвлечься от этого, у меня оставались и некоторые личные принципы, и один из них заключался в том, что я не желала уступать угрозам. Ведь, несмотря на все остальное, я была тогда тинэйджером и мне было свойственно то преувеличенное чувство справедливости, которым отличается этот возраст, так что я совершенно не намерена была идти на попятный перед угрозами, это уж ни в коем случае!

Но в этот вечер дежурил и санитар, который учил меня признакам хорошей новости, он увел меня в мою палату и, прикрыв дверь, заговорил со мной наедине о посторонних вещах, пока не улягутся разбушевавшиеся страсти. Потом он сказал, что решение, конечно, остается за мной, но что он очень хотел бы, чтобы я приняла лекарство. «Мы же с тобой оба знаем, какая существует альтернатива, и что лекарство ты получишь в любом случае, вопрос только в том, каким это будет сделано способом». Он рассказал мне, что у него совсем развалился автомобиль, и ему действительно очень нужны дополнительные дежурства, и если он сумеет уговорить меня принять эти таблетки, не беспокоя доктора в пасхальные праздники, это, конечно, поднимет его репутацию в глазах начальства и даст ему шанс получить лишние дежурства.

После этого дело шло уже не обо мне, и речь была не о том, чтобы мне склониться перед чьими-то угрозами, а о том, чтобы оказать дружескую услугу хорошему и приятному человеку. Разумеется, я с радостью ухватилась за такую возможность, тем более, что часто ли в последнее время мне подворачивался случай сделать что-то полезное для другого человека? Я спокойно и сохраняя чувство собственного достоинства проглотила лекарства и, как мне помнится, он еще и поблагодарил меня за то, что я ему помогла. И я помню, как приятно мне было, что я вышла из сложной ситуации, не теряя чувства самоуважения.

Впрочем, у меня всегда сохранялась надежда, что в его словах была толика правды. Потому что он был очень хороший человек, и я была бы только рада, если действительно сделала для него что-то полезное, тогда как в то время моя роль была не в том, чтобы приносить кому-то пользу, а в том, чтобы принимать помощь, так что, может быть, это и было самое главное. Ведь это же очень нелегко - все время только принимать помощь, будучи не в состоянии дать что-то другим людям. Еще одна очень добрая сиделка встретилась мне в другом, открытом отделении. При ней я всегда чувствовала себя хорошо. Это было хорошее отделение, где работали симпатичные люди, но у персонала, тем не менее, завелась не самая хорошая привычка подолгу болтать друг с дружкой в дежурке вместо того, чтобы находиться рядом с пациентами. Поэтому всегда было так приятно, если дежурила именно эта сиделка: она умела для всех придумать какое-нибудь общее занятие на послеобеденные часы. Мы пекли или лепили фигурки из теста, или рисовали.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: