Краткий путеводитель по Остландии 6 глава




Я проснулся весь в холодном поту. Была глубокая ночь. Кто‑то стонал, кто‑то кричал во сне, где‑то разговаривали шепотом. Я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, сердце вроде и не билось, и я еще не мог точно разобраться – сон это или явь? Постепенно прояснилось сознание, я понял, что жив, лежу на своих нарах. Кругом так же лежат голые люди. Они сняли с себя лохмотья, чтобы хоть на ночь избавиться от кишащих в них вшей. Но множество этих насекомых шевелится, шуршит в листьях папоротника. Шел сентябрь 1942 года. Шел второй месяц моей жизни в лагере».

 

Кто год, кто два, а кто и три‑три с половиной года жили в чужих городах и поселках. И вот какая потрясающая деталь: в письмах, воспоминаниях, свидетельствах нет этих городов, поселков, деревень. «Восточные рабочие» жили в них и как бы не в них. Да почему – как бы? Всем укладом своей жизни рабы были отрезаны от этого мира. Их города привычных лиц – воспользуюсь образом Генриха Белля – остались в другом времени.

Для Белля такой город Кельн: «Эти лица принадлежат вагоновожатым, уличным торговцам, газетчикам, полицейским и тем праздным дамам, которых с девяти до половины первого утра или от трех до шести вечера можно встретить в кафе. Это лица тех владельцев табачных лавочек, куда, может быть, зайдешь раз в три года, чтобы купить сигарет, как это бывает, когда шатаешься по городу; или тех часовщиков, которым раз в пять лет приносишь чинить часы…»

Это Кельн Белля. Город, «который знаменит своим готическим собором, хотя, скорее, должен был прославиться романскими церквями». Город, давший «приют самой старой в Германии еврейской общине и бросивший ее на произвол судьбы; гражданственность и юмор были бессильны против беды – тот юмор, которым Кельн знаменит не меньше, чем собором, юмор, пугающий в своем официальном проявлении, но порой великий и мудрый на улице».

«Восточным рабочим» была уготована одна дорога по одному и тому же, раз и навсегда проложенному маршруту. Город Кельн или Штутгарт, Франкфурт или Эссен, как и какой‑нибудь безвестный поселок, таился от них.

«Украинець», листок для иностранных рабочих с Украины, сожалея, что рабочие‑иностранцы лишены возможности познакомиться со всей Германией, предлагал им «серию статей о Германии и немецком народе». Ограниченная площадь, «прилегающая к месту работы и проживания», как изящно выражался «Украинець», – это был ежедневный маршрут деревянных колодок. Очень неудобных для ходьбы, но весьма ценных с точки зрения охраны: в них нельзя было бежать. Колодки верно стерегли каторжников, колодников – вспомним старинное русское слово.

Инструкции строго предписывали, какая одежда, какая обувь должны быть у «остарбайтеров». «Обувь, как правило деревянная, – отмечалось на совещании у Геринга 7 ноября 1941 г. – Нижнее белье русским едва ли известно и привычно».

 

Любовь Житнева (Полищук), Ростов‑на‑Дону:

«Как ни тяжел был лагерный быт, женщины старались следить за собой. Друг другу ушивали по фигуре и росту нелепые полосатые платья, находили какие‑то тесемочки, чтобы связать отрастающие волосы. Нам не разрешалось носить лифчики, и мы булавками скалывали платья, обвязывали грудь косынкой. Когда же надзирательницы делали тщательный обыск, то виновниц этих ухищрений ждало наказание.

Помню, среди надзирательниц была одна блондинка. Локоны ее спускались до плеч. Любимым ее делом было ощупывать каждую узницу. Обнаружив такой самодельный лифчик, она зверски избивала узницу. В ход шли и сапоги. Не терпела она и наших причесок. Особенно придиралась к тем, кто ухитрялся сделать себе кудряшки. Я замечала, что она сурово поглядывала на мою волнистую прическу. И вот однажды прямо в цехе, на глазах у всех, заставила меня мыть голову, подозревая, что это накрученные завитки. Я спокойно помыла. И когда волосы просохли, они вновь стали виться кольцами. Надзирательница стояла около меня и от злости кусала губы».

Люди с нашивками OST улицы немецких городов видели участками. «Метров сто городской улицы в Вуппертале было видно с того места, куда нас привозили из пересыльного лагеря разгружать картошку, – писал Виталий Семин. – Пахло дымом привокзального района. С точильным воем проносились вагончики подвесного трамвая… Лучше всего я, конечно, знал улицы, которыми нас гоняли на фабрику. Глуховатые пять кварталов без магазинов и кафе, почти без прохожих. С нелюбопытными какими‑то окнами в домах. Ни разу никто оттуда не взглянул на нас, хотя нашу колонну можно было услышать за два квартала по деревянному грохоту, щелканью и шорканью».

В какой‑то из таких колонн, возможно, брел и Иван Захарчук, воин сталинского трудового фронта, а теперь, выходит, подневольный подручный Гитлера. Накануне им сказали, что победоносная германская армия отбила Донбасс. Хвастливые информаторы, правда, утаили, что фронт на Миусе застопорился, но то, что захвачен город Сталино, повторяли по много раз. Кто же остался дома? Как там мать, отец, братишка? Как Доменная?

Наша Доменная улица подступала к самым домнам, а точнее – начиналась от них. Там, на углу, у колонки, рядом с нашей хатой был дом Захарчуков. Двумя окошками он выходил на улицу, под акации, двумя – во двор, шумный, многоязычный. Говорили в нем на русском и украинском, еврейском и ассирийском. В глубине теснились сараюшки с углем и дровами, а за ними сиротливо пряталась дощатая будочка, которая привечала всех во дворе – и старых, и малых. Лишь иногда выразительным покряхтыванием давая знать, что в эту минуту насест занят. Может быть, Иван улыбнулся на миг, вспомнив свой двор. Но узнать, что с ним, что с домом, родными, малышней ему не довелось.

 

Валентина Кривенко, Армения:

«Помню, выдали нам простыни. А мы решили пошить из них нижнее белье. Но вскоре все обнаружилось. Я и Мария Панкова сразу признались, а Вера – фамилию ее забыла – отказывалась. Шеф ее так ударил, что она три дня носила его пальцы на щеке. Дали нам всем по пять ночей карцера, потому что днем работали. В карцере кругом цемент и только стоять можно.

Когда окончились эти мучения, я целый месяц не могла разговаривать, пропадал голос. Ничего не слышала. Потом вроде бы восстановилось.

Вернулась домой, мне шел девятнадцатый год. Тот карцер искалечил мне всю жизнь. В 1970 году сделали мне на ушах операцию, но безуспешно. Приходится носить слуховой аппарат, это моя память о проклятой Германии».

 

Иван Федорович Лобанов, Ленинградская обл.:

«Я родился в 1929 году. После оккупации Петродворца вместе с братом скитались по деревням и просили милостыню. Осенью сорок третьего нашу деревню немцы сожгли, а нас, беженцев, отвезли в Литву. Там мы два месяца батрачили на хуторах, а потом староста велел отправляться в Германию.

В лагере приказали выучить свой номер на немецком языке – 8693. Он мне запомнился на всю жизнь, а вот как лагерь назывался, забыл. Работал в Эрфурте, на авиационном заводе, клепали заклепки дюралюминиевых конструкций. Гоняли нас под конвоем с собаками на работу и с работы. Стыдно писать, но в охране было много русских, и они издевались больше всего. Самого старшего из этих выродков звали Колей.

Однажды во время обеда напарник‑француз позвал меня и моего приятеля Витю Савченко, чтобы дать нам баланды. Мы, не спросив разрешения у Коли, перебежали на другую сторону барака. Тут же к нам подлетел Коля. Когда я повернулся на окрик, то нечаянно облил его баландой. Он набросился на нас с Виктором. Но француз, заступаясь, сам ударил его, а нам предложил сесть за стол.

Рассчитался Коля с нами в лагере. Избил так, что меня и Витю без сознания притащили в барак…»

 

Елена Степановна Жданова:

«Не знаю, напишет ли вам кто‑нибудь о предателях и доносчиках из нашей среды, но надо, чтобы люди знали и об этом.

Хозяину нашего лагеря прислуживал поляк. С ним‑то сразу и сошлась наша землячка – мать ее была полькой, и Анька знала польский язык. Боже мой, сколько зла натворила она!

Из нашего села, даже с нашей улицы была в лагере Мария Гнеда, молодая женщина немного постарше нас, выпускница пединститута. Она всегда успокаивала: перетерпим, девочки, другого выхода нет. Работала она уборщицей. У нее была небольшая подсобка с инвентарем: швабра, веники, ведра, тряпки. Я забегала туда на минутку в перерыв, душу отвести.

В этот же лагерь попал муж старшей сестры Марии, председатель колхоза. Однажды его увезли на машине гестаповцы. Маня говорила, что это Анькина работа. Вернулся он через две недели, одни глаза остались, и сказал тогда: если выживу, задавлю своими руками, как собаку, эту землячку. Я слышала сама от него эти слова, но Маня уже ничего не слышала.

Когда его забрали, она плакала и говорила, что Василь не вернется. Открыла газ – в подсобке был рожок – и задушилась там. Умирала Манечка очень тяжело, волосы рвала и царапала грудь.

Нам разрешили ее похоронить. Выкопали могилу в лесу. Там уже лежали шесть наших односельчан…

Спросите: а что же Анька? После освобождения на день или два заявилась в село и туг же скрылась. Даже на похороны родных не приезжала. Говорят, где‑то в Башкирии живет. И по‑прежнему, наверное, сеет зло».

…После войны в Германии, Австрии, Чехословакии и в других странах сосчитали могилы советских военнопленных и «восточных рабочих». Насчитали 945 184 захоронения, многие из них – общие, большая часть в Германии. В Зенке (Форелькруг) захоронено 65 тысяч советских граждан, в Фалингбостеле – 42 тысячи, в Берген‑Бельзене – 29 тысяч. Зимой 1941–1942 года, пишет П. Полян, в одном из лагерей в Арнсберге (Вестфалия) задень умерло около 600 остарбайтеров. В лагере 304 (IV И) Цайтхан (Саксония) в эти месяцы ежедневно умирало от 20 до 200 военнопленных. Администрация проложила узкоколейку – от лагеря на кладбище. Железка не простаивала! По разным данным, там умерло от 70 до 140 тысяч наших соотечественников.

 

«На немцев работать не буду»

 

Среди нескольких тысяч писем в моей почте такое было одно.

«Вы пишете о наших людях, которые были угнаны в Германию и там работали, обеспечивая – вольно или невольно – фашистскую армию вооружением, сеявшим смерть среди наших солдат и офицеров, делая их детей сиротами, а жен вдовами. Много слез вы пролили об этих «тружениках» – лучше бы им совсем не жить, ведь среди них немало было и добровольцев. Они спокойно жили в Германии, нормально одевались, питались и плевали на то, как страдал наш народ. Здесь, на родине, от голода и непосильного труда умерло людей не меньше, чем на фашистской каторге в Германии…»

Что же так встревожило Александра Ивановича Белякова, «участника трудового фронта», как он сам себя представил? Дочитаем письмо ветерана‑металлурга до конца.

«Вы просеяли много материала и сумели набрать и преподнести сердцещипательные примеры, как страдали «восточные рабочие». Но невольно возникает вопрос: а знаете ли вы, как ковалась победа над Германией нашим тылом? Слышали ли песню о том, как дни и ночи у мартеновских печей не смыкала наша Родина очей? А как проходили эти дни и ночи, хорошо бы справиться у тружеников тыла, которые варили сталь и собирали танки. Надо бы поторопиться, потому как нас, участников трудового фронта, с каждым днем становится все меньше и меньше. Мы рассказали бы, как приходилось забираться в печи чуть ли не сразу после выпуска металла. Под ногами еще жидкий чугун, засыпанный коксом, политый водой, кругом сплошной пар, на расстоянии вытянутой руки не видишь напарника, отпотевшие «козлы» ухают рядом, только прислушиваешься, не вскрикнет ли кто придавленный…

Все это испытал я сам. А такими были трудовые дни, недели, месяцы, годы…

Извините, может, что и не так написал, но писал от души».

Без обиды воспринимаю упреки. Потому что сам в журналистику пришел не с факультета журналистики, – он был позже, – а с шахты. И вся моя работа в журналистике, литературе тесно связана с рабочим классом, с родным Донбассом и Уралом, Сибирью и Дальним Востоком, с жизнью крупнейших заводов, строек и шахт. Не гостем приезжаю в Донецк и Магнитогорск, в Караганду и Нижний Новгород, в Находку, Воркуту, Новый Уренгой…

Во дворе у нас, на улице Доменной, вставали по гудку металлургического завода. Он и сейчас, когда давно уже обезголосили заводы, трижды в день раскатывается над Донецком. Среди самых дорогих семейных реликвий храню отцовскую грамоту ударника первой пятилетки и его медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». Так что личные упреки несостоятельны.

Но, думаю, у Белякова есть основания для обиды. И немалые. Подвиг тружеников тыла в последние годы действительно забыт. Если фронтовиков еще поминают от юбилея к юбилею, от годовщины одной битвы до другой, то рабочих и конструкторов, инженеров, организаторов производства военных лет страна наша почти забыла. Верю: это пройдет. Люди вспомнят вновь героев тыла. Только хорошо бы, пока они живы.

Правда, вот с чем решительно не могу согласиться: с огульным обвинением «восточных рабочих» в пособничестве врагу. Хотел этого Беляков или нет, но в таком мнении явно отозвалась позиция «вождя всех времен и народов».

Да, были среди них добровольцы. Были. Об этом говорилось на одном из совещаний у Франца Заукеля, генерального уполномоченного, – а кто лучше него владел информацией?! Коллеги докладывали ему о достижениях добровольного набора. Заукель возразил: «Из 5 миллионов рабочих, прибывших в Германию, даже 200 тысяч не прибыли добровольно». Вот и судите.

Ветераны нашего тыла и «восточные рабочие» – люди одного поколения, ровесники. И зачастую лишь случай определял, как повернется их судьба. Одного успели эвакуировать, он трудился на Урале, второй оказался в оккупации, попал в окружение, облаву… Так что не стоит противопоставлять людей лишь по тому, где и кто из них был. Это сделала в свое время сталинская система. Давайте лучше посмотрим, как вели себя те, на чью долю выпало клеймо OST.

Вот письмо уже знакомой нам харьковчанки Веры Петровны Коняевой. Она рассказывает, как осенью сорок второго года в одном из бараков их лагеря открыли «шпиталь», как называли эту комнату немцы.

«Это была обычная барачная комната с грубыми нарами и соломенными матрасами. Сводили туда всех, кому не удалось убежать – избитых, полуживых. Были они из разных городов и сел. Помню двух ребят – они убежали в третий раз, в этот «шпиталь» попали уже полуживыми. Один из них сказал: «Пусть убьют, но работать на немцев – не буду». И умер. А вскоре скончался и второй. Это были Иван Кадигроб из села Михайловка, Банковского района, Харьковской области и Иван Захарчук из Донбасса. Закопали их под забором лагеря».

Сколько там, на чужой земле, таких безвестных могил, куда ни в родительский день, ни в иной, мудро отведенный предками для памяти, не придет родная душа, чтоб поправить оградку, оставить по обычаю горсть конфет… Нет, не поднимется куст красной калины на казачьей могиле, некому посеять чебрец, по‑другому траву‑материнку, на материнской.

В Вечном огне солдатской памяти пусть увидятся нам и эти судьбы. И неизвестный мне Ванюша Кадигроб, и Ваня Захарчук, чей снимок с детских лет я видел в соседнем доме…

 

Нина Семеновна Чебердина сейчас живет в Москве. А в Германию ее угнали в 14 лет из села Червоногригорьевки, Днепропетровской области.

«В цехе был мастер Вилли. Страшный человек, никогда не снимал повязку со свастикой. Он с нами не разговаривал. Только бил. Особенно доставалось ночью, когда мы падали от усталости.

Почти каждый день кто‑то умирал. Со мной рядом спала Тамара Варивода из Кировоградской области. На работу ее не водили несколько дней. Уже не могла вставать. Ночью она умерла. Так и лежали мы рядом до утра. Утром ее унесли».

– На них работать не буду…

«Один русский», как обозначено в документах концерна Круппа, сунул обе руки под колеса паровоза. Его обвинили «в саботаже» и расстреляли. Имя его не сохранилось. Десятки, сотни приговоров за саботаж, отказ работать, за испорченную технику рассыпаны в делах фашистских судов.

 

Петр Семенович Павелко, г. Лубны, Полтавская обл.:

«Наш лагерь был расположен в шести километрах от завода. Чтобы успеть к утренней смене, нас поднимали в четыре часа утра и под конвоем вели на работу. Предутреннюю тишину разрезал топот деревянных колодок. Трах… трах… До сих пор стоит в ушах этот стук.

Раз в сутки привозили баланду. О завтраке или ужине оставалось только мечтать. Правда, два раза в году нам давали натуральный суп – гороховый и макаронный. Было это на Рождество и Пасху».

Однажды расплавленный металл брызнул подростку на ногу. В лагерь его под руки довели друзья. Но утром подняться он не мог. Выкарабкался на построение на четвереньках, а когда строй двинулся, на четвереньках пошлепал за всеми. Конечно, он тут же отстал и с ним оставили одного полицая, чтобы довел «симулянта» на завод. Необычайная даже для Германии процессия вызвала интерес обычно занятых только собой прохожих.

«Нас окружили женщины, на полицая посыпались крики. Мне бросали куски хлеба. Дать в руки нам, русским, хлеб немец не имел права, а бросить – куда ни шло. Полицай отошел было в сторону, но это его не спасло. Немки по‑прежнему наступали и что‑то кричали. Наконец, полицай решил посадить меня в трамвай, хотя в трамваях ездить нам запрещалось, так же, как и ходить по тротуару. Мы имели право топать только по дороге.

Добрались мы до завода, а там картина повторилась. Только теперь меня стали защищать французы, обрубщики Андре и Юп. И под охраной того же полицая меня отправили в лагерь. Покалечился, помогал на кухне. Там давали картофельные очистки по литровой банке. Какие они были вкусные, эти лушпайки, как называли их у нас дома, напоминали вкус забытой гречневой каши. И я был счастлив, делясь в бараке с друзьями своим богатством из литровой банки.

Поправившись, я решил бежать… В комнате, где меня после побега допрашивали, на стене висел ряд плеток. Каждая – на своем месте. Первая покороче и потолще, конец блестит – чем‑то залит. Видно, свинцом. При взмахе она растягивается, затем, падая, сжимается и рвет тело. Знаете, раньше я плакал – он боли, от голода, от обиды и унижений. А теперь в душе словно что‑то перевернулось, и я больше не плакал. Молчал, когда меня секли свинцовой плетью, не плакал, когда ставили к стенке, угрожая расстрелом. Я стал словно каменный. Стиснешь зубы, аж крошатся, но не стонешь, не плачешь. Я сказал себе: не сломишься – выживешь.

Расскажу, как били. Посреди комнаты стоит табурет, ложись на него, руками доставай не ближние, а дальние ножки, этим ты лучше себя выпячиваешь – удобнее бить и больнее. Приказывают: считать вслух удары. Считаешь: айн, цвай, драй… Я досчитал до шести, дальше – спазмы…

После двух‑трех таких экзекуций, если останешься живой, отправляют по лагерям.

Не знаю, как другие лагеря, но наш жил по своим, неписаным законам, не видным со стороны. Были свои старшие, вожаки. Благодаря им установился относительный порядок. Не было воровства. Не было предателей, а если и появлялись, их быстро разоблачали. Все, полученное по пайку, было свято. Добытое со стороны делилось хотя бы по крошке, но между всеми. Один из нас, умудрившись наловить воробьев, сварил суп. Чуть ли не по команде выстроилась очередь и каждому досталось по ложке. Мне удалось раздобыть ведро груш. Ими распорядился не я – лагерь. Определили: грушу делить на шесть частей. Разделили. Мне в вознаграждение досталась целая груша. В лагере презиралось лазить по помойкам: не унижайтесь!

Пишу вам, ворошу в памяти все это заново, а дома говорят, что дед, мол, впадает в детство. Нет, эти воспоминания – неутихающая боль моя, и я тороплюсь рассказать о ней людям. Я еще тогда говорил: «Господи, мне ничего не надо. Если бы у меня было только вволю хлеба, я был бы самым счастливым человеком на земле». До сего времени я ценю ломоть хлеба, как святыню. И если есть что‑то святое в мире, так это хлеб. Я знаю ему цену».

 

Мария Ивановна Левцова, Ростовская обл.:

«В центре барака был длинный стол, с обеих сторон скамейки. За ними по два ряда двухэтажных нар. Между ними узенький шкафчик. Сверху мы клали чашку, ложку и кружку, на гвоздики вешали одежду, а внизу ставили ботинки. Они были из парусины, на носочке кусочек дерматина и на пятке тоже. Подошвы у ботинок были деревянные. Прибивались гвоздиками со шляпками, как у шиферных гвоздей, только шляпки эти были медные. Матрасы у нас были отрепные, набитые стружками, и дали нам колючие черные одеяла, а простыни, у кого были свои, то стелили, а которые не имели – спали так. А клопов в этих деревянных кроватях и стружечных матрасах было несчетное количество. Не спали, а клопов давили. Всю ночь промучаешься, а утром надо на работу».

 

Екатерина Попова:

«Пока я болела, меня не трогали. А когда вышла на работу, оказалось, что в нашем цехе установили два новых станка, шлифовальных, и нас с Олей Зайцевой к ним приставили. Наш цеховой дедушка, звали его Отто, стал рассказывать, как надо работать. Требовалось сглаживать неровности на каких‑то больших металлических штуковинах. Отто взял одну такую в руки и, не глядя на нас, сказал в пространство: «Ми‑инэ‑э»…

Мы поняли, что это корпуса мин, и стали думать, какой бы найти предлог, чтобы отказаться делать оружие, которым будут убивать наших солдат. Я прикидывалась непонятливой, не выполняла норму. Однажды мастер привел незнакомого дядьку из заводоуправления.

– Цо не идеть? – спросил он по‑польски.

– Да голова у меня кружится, когда станок гудит, – сказала я.

– Махен? Вас махен? (Что вы делаете?) – спросил он. Не дождался ответа, махнул рукой и ушел. Олю от нас куда‑то перевели, а меня снова определили клепать батареи отопления, помогать дедушке Отто. После истории с минными корпусами он показал мне оттопыренный большой палец и улыбнулся.

Однажды по заводу два дня подряд шныряли обеспокоенные военные, а потом некоторые рабочие не вышли к станкам – проверяли, можно ли им доверить военное производство? Начались аресты. Некоторых отправили на фронт, кто‑то, думаю, попал в лагерь, иные по несколько дней просидели в подвале в карцере. Куда‑то пропала Анна – немка из соседнего цеха. Через два дня появилась. Она всегда со мной приветливо здоровалась. А тут молчит. Рот рукой закрывает – выяснилось, им запретили с русскими разговаривать. Анну эти дни продержали в подвале, а мужа ее отправили на фронт. Скоро я узнала, что на наш завод вернули две или три партии мин – они оказались начиненными песком. В цеху, где делали мины, русские не работали…»

 

В концлагере Флоссенберг на глазах у всех узников казнили за саботаж трех человек. «Ивана Ивановича Карапетяна и еще двух заключенных вывели на казнь на лагерную площадку, где выстроили весь лагерь, – вспоминал Тарас Чубарян. – Войну он встретил командиром роты в Западной Белоруссии. Потом плен, этапы, рудники… Первый, поляк или чех, просил пощады у коменданта лагеря, плакал, став на колени. Не помогло. Повесили. Второй был мальчишка лет 15, Микола из Полтавской области. Он сказал свое последнее слово: «Вешайте, фашисты! Наши отомстят». Последними словами Карапетяна были: «Мне говорить нечего, мой младший братишка из Полтавы сказал за меня». Комендант приказал сначала дать ему 50 ударов палкой, после чего полуживого Карапетяна повесили, но веревка оборвалась. По международным обычаям в таких случаях человека должны помиловать, но казнь вновь повторили. Вот так ушел Иван Иванович Карапетян из жизни…»

Ольга Викторовна Буянкова родилась в Воронеже в 1921 году. Училась в химико‑технологическом институте. «Еще 4 июля я сдавала экзамены по паровым котлам, а уже шестого июля 1942 года фашисты заняли Воронеж. Спустя некоторое время начались облавы. И меня с отцом, Василием Александровичем, и мамой, Людмилой Матвеевной, отправили в Германию. Там мы оказались в разных лагерях.

В конце 1944 года нам дали образец письма и разрешили переписку. До этого любая связь с внешним миром была запрещена. Теперь я легально могла сообщить родителям свой адрес и получить ответ.

Письмо отца прилагаю. 17 марта 1945 года он погиб в убежище во время воздушного налета. Похоронили его вместе со всеми погибшими при том налете. А письмо у меня сохранилось.

«…Помни одно, – писал отец, – весна не за горами, настоящая весна, а с весной возрождается новая, молодая жизнь».

Им, как и Ивану Назаровичу Кривицкому из запорожского села Гусарка, не стыдно за проведенные в неволе годы. «Обидно, но не стыдно», – повторяет он, заканчивая письмо. Дважды его предупреждали за саботаж, в третий раз прописали экзекуцию.

«Боже, думал, что не вынесу. 26 ударов кабельным шлангом. И еще – узкой дубовой доской. Боль была невыносимой. От удара кабелем лопается кожа и струйки крови брызжут во все стороны. А от ударов дубовой доской тело превращается в негнущуюся глыбу. К счастью, молодой организм выдержал. Я не сложил в лагере руки, я бодался, как мог, сколько хватало сил, энергии и знаний. И осуждать повально всех, кто попал в неволю, нельзя. Надо смотреть, как кто вел себя там. Увозя нас насильственно в Германию, Гитлер надеялся получить покорных рабов, склонившихся перед «Великой Германией». Но получилось не так. Придав каждому номер, по которому мы были лишены рода и имени, он хотел сломить наш дух и преданность Родине. Но это ему не удалось.

Как могли, поддерживали мы в себе силы. Тайком напевали свои любимые песни. На самодельных инструментах по вечерам играли народные мелодии. И ждали освободителей с Востока».

 

Вера Петровна Коняева, Харьков:

«Из лагеря меня продали в поместье домработницей в январе сорок третьего года. Дату запомнила точно, потому что в те дни немецкое радио трещало о Сталинграде. Сначала на повышенных тонах. А потом – траурных. Немцы остановили музыку, надели черные повязки. Меня не выпускали даже за хлебом, чтоб не удалось пообщаться со своими. А мы все равно ликовали! Хоть и через три дня, а поздравили друг друга с этой великой радостью. Пришел праздник и на нашу улицу!»

 

В той жизни не было полутонов, только черное и белое. Только свой или чужой.

 

Зинаида Коршунова:

«Я была в лагере в Эссене. Не помню имени кривоногого переводчика, но лица его никогда не забуду. И если бы встретила сейчас, выцарапала бы его злющие глаза.

В этом лагере у русских был один барак с чехами. Разве можно забыть, как они дрались с лагерной охраной и кривым переводчиком, защищая нас, «восточных рабочих»?! На другой день чехов увезли, и мы их больше не видели.

В январе сорок третьего наш лагерь страшно бомбили американцы. Это было ужасно. 22 сосновых барака, покрытых толем, горели, как свечи. Среди огня метались люди. Из 16 девушек осталась я одна. Мне и сейчас иногда снится, как бомбят бараки и бохумскую тюрьму. Камеры полны дыма и заперты. До сих пор я не переношу грозы».

 

К началу 1944 года иностранные рабочие в военной промышленности Германии составляли 40 процентов. В отдельных отраслях и на отдельных производствах их было еще больше. По данным генерал‑фельдмаршала Г. Мильха, на сборке авиационных моторов было занято 88 процентов военнопленных и только 12 процентов немецких рабочих и работниц. На заводах, выпускавших транспортные самолеты Ю‑52, работали лишь 6–8 процентов немецких рабочих; остальные – украинские женщины.

 

Иван Васильевич Матвеев, г. Москва:

«Я был в лагере при крупном полуподземном заводе, где работали женщины, привезенные из украинского города Шостка. Они умышленно ломали станки и многие поплатились за это жизнью. Ребята убегали из лагерей, вели борьбу во Франции, Италии. Забывать об этом стыдно и обидно.

И вообще мы много льем грязи сами на себя, а о фашизме, злейшем враге человечества, говорим редко и тихо. А он, фашизм, жив и действует. Надо понять, что немцы рассчитывали на пригнанные резервы рабочей силы, но их расчеты не оправдались. Это результат сопротивления. Память об этом – знак признательности и уважения униженным и оскорбленным, но непокоренным советским людям».

 

И тем, кого обвиняли в саботаже. И тем, кто отказывался от власовской похлебки. Посланцы генерала объезжали лагеря военнопленных и «восточных рабочих», вербуя добровольцев в РОА (Русскую освободительную армию). Впечатляющую картинку одного из таких визитов в рабочий лагерь Кроммель под Гамбургом, куда прикатил со свитой генерал Малышкин, оставил Л. Ситко:

«Все происходило, как во сне. Проволока, вахманы, люди в немецких мундирах, говорят на чистом русском языке о великой России. В двухтысячной толпе были и женщины. Они первые закричали: «Позор! Позор!» – возглас, подхваченный мужчинами. Под эти крики Малышкин и его спутники ретировались в комендатуру, а нас разогнали вахманы. Наши показали гостям, с кем они…»

 

«Список лиц, отлынивающих от работы, должен быть передан в руки Гиммлера, который заставит их работать как следует, – заявил однажды генерал‑фельдмаршал Мильх. – Это весьма важно для всеобщего воспитания людей, а также окажет устрашающее действие на таких рабочих, которые также были бы не прочь увильнуть от работы».

Но этого ему показалось мало. «Я сказал своим инженерам: я буду сам вас наказывать, если вы не будете бить таких людей. Чем больше вы сделаете в этом направлении, тем больше я буду вас хвалить…»

Многие помнят, наверное, историю летчика Девятаева – он улетел из фашистского плена на захваченном самолете. И это был отнюдь не единичный случай. Вот еще одна, похожая история, застенографированная в протоколах Нюрнбергского трибунала.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: