Муж фрау Эчевальд написал записку коменданту лагеря, и мне давали увольнительную без отработки. С тех пор я часто бывал у них. Фрау Эчевальд давала мне костюмчик, белье, шляпу и ботинки своего сына, погибшего во Франции. Но недолго так было. Скоро ее муж умер. Я сажал цветы на его могиле. До конца своих дней буду с благодарностью вспоминать этих добрых людей, их человеческое отношение. И другое не забуду.
Однажды вместе с нами вагон картошки разгружали наши военнопленные. После разгрузки нас поставили в общий строй и приказали всем вывернуть карманы. У одного молоденького белокурого пленного в кармане оказались две картошины. Немец его на месте застрелил. Парень упал, ветер развевал его кудри, а глаза были открыты. Нас погнали строем, а он остался… Этот паренек мне часто снится по ночам…»
Говорят, полициям на ладони можно прочитать судьбу. Если умеешь, конечно, читать эти начертанные за нас эскизы. Прапорщик Алексей Шумаков в судьбу не верил, но встретившейся однажды хорошенькой цыганке вдруг доверчиво протянул ладонь. Пусть гадает, ведь все и так ясно. Красные уже прорвали Перекоп, вот‑вот войдут в Севастополь. Но это не конец. Борьба продолжается.
– Ты еще встретишься с теми, от кого сейчас бежишь, – завершила гадалка свое путешествие по ладони и по времени.
Алексей и сам знал, что встретится, ничего нового Земфира ему не сказала.
Но пройдет два десятка лет, грянет новая война и он, русский эмигрант, русский офицер, участник чешского подполья, осужденный на принудительный труд в Германии, вспомнит то давнее пророчество. Вот он и встретился с теми, от кого тогда бежал в Севастополе. Их бараки разделяет только ряд колючей проволоки, а в цехе вообще ничто не разделяет. Только нетерпимый взгляд мастера, который не может позволить рабам рейха зажилить хотя бы минуту для себя. Но кто помешает Шумакову поделиться с земляками своей пайкой, сигаретой, посылкой, присланной из Праги?..
|
Об этом человеке я знаю совсем мало, только то, что рассказала мне в Праге врач Людмила Синкулова, связная антифашистского подполья, автор удивительной автобиографической книги «Я была кем‑то другой». Спасаясь от неминуемого ареста, летом 1942 года она завербовалась по фальшивому паспорту на работу в Германию и провела там три года – до освобождения. Книга – об этих годах. У вербованных был относительно свободный режим, и доктор Синкулова, тогда она была Марией Недбаловой, могла в определенные часы ходить по городу, заводить знакомства. Так она познакомилась с Шумаковым, узнала его историю. Потом след его потерялся…
«Из ворот соседнего лагеря каждый вечер в полвосьмого, – пишет Синкулова, – выводили OST – колонны на ночную смену. Работницы шли молча, только перестук колодок в ранней темноте разносился далеко вокруг. Охрана вместе с ними шла по дороге, тротуар был свободен. Однажды я пошла по тротуару. За последними домами, когда совсем стемнело, тихо начала насвистывать мотив песни «Если завтра война…» Колодки сбились с ритма. По рядам прошуршало: «Слышите?» Охрана ничего не заметила. Тогда я перешла к другим мелодиям – о дальневосточных партизанах, о Каховке…
Так продолжалось несколько дней. Чаще всего и насвистывала Партизанскую и представляла, как мои незнакомые подруги шепчутся: появится ли их «музыкант» сегодня? Был это крохотный стебелек, за который мы держались вместе, смешной против немецких автоматов, но он светил нам, как искорка во тьме».
|
Каким‑то особым чувством Людмила Синкулова поняла, как нужна ее ровесницам, оторванным от родного дома, именно такая поддержка.
Владимир Макарович Коваленко, чье письмо мы уже читали, вместе с односельчанами Виктором Куропятником и Григорием Козленко попал в Судеты, сначала в небольшое поместье, а потом к крупному бауэру. На него раньше работали 25 советских военнопленных, их отправили в лагеря, а сюда взамен прислали «восточных рабочих».
«Жили мы в бывшей конюшне, под стенами стояли нары, посредине – большая печка‑буржуйка. Местная полиция нас всех взяла на учет, сняли отпечатки пальцев, выдали арбайт‑карты; выходить из лагеря имели право только на работу.
Вместе с нами были два москвича – Николай Рзянкин и Иван Мохов, Иван Гапонов был из‑под Курска. Леня Коваленко, мой однофамилец, из Кировоградской области… Других не помню.
У нас не было официальной организации, но мы и не были каждый сам по себе. Прислушивались к слову Николая Рзянкина. От нас с пустыми руками уходили власовские вербовщики, никого не соблазнили, ни одного предателя не нашли. Уже после освобождения Рзянкин пришел к нам в форме лейтенанта Советской Армии. Оказалось, что в Кировоградской области ему удалось бежать из плена, прижился в глухом сельце и оттуда как гражданский был увезен в Германию на работу».
Земля, на которой работали Коваленко и его товарищи, принадлежала крупному землевладельцу. Хозяин, очевидно, не хотел возиться с фруктами и продавал урожай на корню некоему господину Поку. Когда фрукты созревали, Пок набирал батраков из окрестных лагерей. Вместе с ними, старый и хромой, он работал весь день: перебирал фрукты, паковал их в ящики, ремонтировал лестницы… Его дочь готовила на всех обед, вместе с отцом садилась за один стол с ними».
|
В лагере Владимир таскал мешки с удобрениями – по 50 кг. То ли от инфекции, то ли от простуды на спине образовался нарыв. Ночью просохнет, а днем, на работе, снова сдирается. За неделю болячка захватила всю спину. Управляющий послал его к врачу.
«Передо мной в кабинет вошел незнакомый мне русский парень. Врач, как я узнал позже, спросил его, что болит. Парень показал ему на горло. Врач попросил открыть рот, посмотрел и, схватив дубинку, огрел парня по голове. Тот выскочил из кабинета, даже кепку оставил.
Настала моя очередь. Испугавшись, что и мне достанется резиновой дубинкой, я задрал рубашку на спине и бочком вошел в кабинет, показывая свой нарыв. Врач выписал рецепт, по нему управляющему выдали лекарства. Так меня вылечили.
Разные люди были вокруг, добрые и злые, простые крестьяне и одурманенные гитлеровской пропагандой функционеры. Помню шофера, который работал с нами, был он членом гитлеровской партии. Любил побахвалиться тем, что после войны станет колонистом, в России у него будет свое хозяйство, 25 га земли и 50 рабочих…
Жизнь рассудила нас».
Четыре миллиона колонистов, которых Гитлер собирался осчастливить русской землей после победы над Советским Союзом, остались при своих интересах.
Мужчины и женщины
Откроем некогда секретный приказ рейхсфюрера СС Гиммлера. 20 февраля 1942 года всемогущий шеф гестапо распорядился, как следует обращаться с угнанными в рабство людьми. В этом документе подробно предписывалось, как вести борьбу против нарушений дисциплины, вплоть до применения особой меры, что на языке гестаповцев означало смертную казнь. Расписано было все с хваленой немецкой педантичностью, с учетом национальных особенностей.
Пункт VI регулировал интимные отношения. «Половые сношения. Рабочим, вывезенным с русской территории, половые сношения запрещены. Они не имеют для этого никакой возможности уже в силу крайнего стеснения жилищных условий.
В каждом случае установления половых сношений с немцами – мужчинами и женщинами – следует делать запрос о применении особой меры для рабочих из областей Советской России и о переводе в концентрационный лагерь для работниц».
Примерно такой же пункт был в предписании об обращении с рабочими польской национальности: «Половая связь с женщинами и девушками строго запрещается. В случае констатирования такого факта свидетель обязан об этом доложить».
Бесчеловечный режим, бесчеловечные отношения… Сами авторы этих документов, возможно, считали себя людьми цивилизованными, даже утонченными. В их жизни могли быть и чувства, и любовь, и стихи, и цветы. «Низшей» расе в движениях души «хозяева мира» отказывали, словно речь шла о зверях.
«Чтобы всем было ясно, что речь идет не о людях, а о животных, – заметил в этой связи германский публицист Гюнтер Вальраф, – на которых не распространяются человеческие законы, еврейкам на заводах Круппа запрещалось использовать туалеты, свои естественные потребности они были вынуждены удовлетворять во дворе, перед взглядами всех, как зверьки».
Рабам полагалась работа. Чтоб не подохнуть с голода – черпак баланды. Чтоб собраться с силами для новой смены – нары. Чтоб не забывали, кто в этом мире хозяин – плети. И – особые меры.
Но и через особые меры, через всю жестокость системы, низводящей человека до уровня рабочей скотины, пробивалось человеческое. Об этом рассказывают многие письма, вспоминают многие уже старые сегодня люди. И когда они возвращаются памятью в свою юность, пусть и такую горькую, что‑то светлое загорается в глазах. И вспоминается лукавое гоголевское, хотя и сказанное совсем о других временах: «Ну, если где парубок и девка живут близко один от другого… Сами знаете, что выходит».
Елена Ивановна Вишневская:
«Однажды во время перерыва я села на пенек под лучами солнца. Подошел скромный, незнакомый француз и предложил мне сигарету. Покурили, немного поговорили и разошлись по своим цехам. На следующий день этот француз появился в цехе. Я видела, как он разговаривал со своими товарищами, а сам посматривал в мою сторону. Подойти ко мне ему не дал обход полицая, но он сделал это на следующий день.
Это был Роже Дессайн, военнопленный. Его жена Леон недавно умерла во Франции от чахотки, а дети – девочка Шанталь и мальчик Клод – жили с родственниками. В связи с этими обстоятельствами Роже надеялся на свой отъезд во Францию, но единственно чего он добился – это перевода из военнопленных в группу цивильных французов. Покинуть Германию ему не разрешили. Роже перебрался в барак нашего двора и теперь мог время от времени видеться со мной, передавать новости о положении на фронте, делиться своими мыслями. Так началась наша дружба.
Роже проявлял необыкновенно трогательную заботу обо мне. Сколько раз на него натыкался полицай Эуме, когда Роже стоял под нашим бараком с миской еды для меня! Эуме грубо прогонял его. Я просила Роже не делать этого, но он не мог преодолеть растущего чувства ко мне и шел на любые унижения ради того, чтобы хоть как‑нибудь облегчить мое существование. Ко дню моего рождения он смастерил деревянную коробочку в форме книги, на крышке которой вырезал слово «сувенир» и вставил свой маленький портрет. Несколько позже преподнес такую же вторую, с моим именем, изысканно инкрустированную цветным деревом. Затем подарил рамочки для фото, одна из них представляла подкову, которую держат хоботами два слона, их клыки были сделаны из зубцов обыкновенной расчески. Работа отличалась изяществом и тщательностью, хотя и производил он ее примитивными инструментами. Эти сувениры теперь всегда находятся на моем бюро. Множество знаков его внимания согревали мои дни: нашел где‑то удобную стальную ложку № 000 13 и подарил на счастье, купил мне ножик, выписал из Франции два словаря, да всего и не перечтешь. Все эти мелочи так нужны мне были, так хорошо служили мне в лагере! А как приятны были его ободряющие записки! Если же приходила продуктовая посылка, он неизменно делился ею со мной, ну а я, в свою очередь, с Надей».
Другая романтическая история началась для меня с одного семейного альбома. Перебираешь снимок за снимком и словно перелистываешь годы.
Вот девочка бежит по улице. Солнечный и, видно, ветреный день. Легкое платье облепило фигурку. Куда летишь, малышка? Тебе кажется, что улица детства никогда не кончится. Но уже рядом, вблизи – война! И следующий раз на тебя наведут камеру, как на мишень. На грудь повесят табличку с номером и сфотографируют. И взгляд у тебя будет совсем‑совсем иным – взгляд обреченного человека. Человека, у которого хотят отнять родину, дом, имя, оставив только номер.
Вот долговязый подросток, на нем длинный фартук булочника, руки устало опущены… Завтра его тоже угонят в Германию. Он едва успеет сунуть в чемоданчик свою единственную фотографию. Ту, которую уже после войны передаст в палату Лене.
Я переворачиваю снимок и прошу Жана Викторовича перевести: «Всей моей любовью, самой искренней, я тебя согреваю, я надеюсь, что мы скоро увидимся, моя маленькая Лена. Твой истинный друг, который тебя ждет. Жан».
Их свела война.
Лена Пономаренко жила в оккупированном Николаеве. Эвакуироваться семья не успела. Фронт откатился к востоку, родной город стал тылом фашистской армии. Все вокруг изменилось. У колонки, куда она бегала с ведром, повесили табличку: «Вода только для немецких солдат. Русские, берущие воду, будут расстреляны». Пришлось ходить к дальнему колодцу. Не оглядываясь по сторонам, она спешила прошмыгнуть мимо соседнего дома. Оттуда тоже грозила смерть. «В этом доме живут немцы, кто нарушит их покой или посягнет на их собственность – будет расстрелян».
Расстреливали каждый день. За то, что был стахановцем. Помогал партизанам. Прятал еврейского мальчика. Просто за то, что ненавидел чужеземцев, ворвавшихся в твой дом.
Лену прятали от угона. В городе не знали фашистских приказов об отправке в рейх «нескольких миллионов отборных русских рабочих», для того чтобы покрыть «катастрофический недостаток рабочих рук в Германии», и «400–500 тысяч отборных, здоровых и крепких девушек». Эти тайные приказы, инструкции станут известны лишь после войны. Но все видели, как чужие солдаты, полицаи хватают на улицах молодых людей и под конвоем угоняют в Германию.
В каждой семье думали‑гадали, как спасти своих дочерей и сыновей, как скрыться от продажных вербовщиков, холуев, которые рекламировали фашистскую каторгу словно увеселительную прогулку: «Германия приглашает вас! Приезжайте в прекрасную Германию! 100 000 украинцев работают уже в свободной Германии. И ты соглашайся тоже…»
Дурных нема, – отвечают в таком случае на Украине. Добровольцев, повторюсь, за редким исключением не было. Тогда участились облавы. Полицаи, прислужники понесли по домам, по дворам повестки. Распишись:
«Подтверждаю подписью, что я получил повестку об обязательной явке на работу в Германию.
Мне известно, что за невыполнение этого приказа у меня или моей семьи конфискуется дом, двор и весь скот.
Если я и после этого не явлюсь, чтобы отправиться в Германию, то мой дом или дом моих родных будет сожжен».
Горели дома, горели села, молодежь уходила в леса, скрываясь, как много веков назад от орды. Однажды писатель Юрий Сбитнев рассказал в «Литературной газете» историю, услышанную вскоре после войны. Деревенская женщина вспоминала о дочерях, которых «побелью» увезли в Германию. Побела – рабыня на продажу. «По беле от двора» брали непосильную, горькую дань половцы. Не по белке, как говорится в современных толкованиях, замечает Ю. Сбитнев, а по рабыне. Кстати, и у Даля есть обельный – обращенный в рабство, купленный, крепостной; обель – в Правде Русской, замечает автор «Толкового словаря живого великорусского языка», крепостной холоп… Вот как перекинулся мосток через века, почти через тысячелетие.
«Призыв рождения 1926.
Все мужчины и женщины рождения 1926, жители Николаева, настоящим в последний раз призываются исполнить трудовую повинность.
Кто не последует этому призыву или бегством уклонится от рабочей повинности, будет расстрелян».
1926‑й – год рождения Лены Пономаренко. Отец отвез ее за город, на опытную сельскохозяйственную станцию – быть может, там пересидит эту чуму. Не удалось. Вспоминать о тех днях больно и сейчас:
– Повезли нас на арбе по Херсонской дороге, как раз мимо нашего дома. Родители узнали, что меня забрали, примчались на вокзал. Отец на телеграфный столб залез. Что там творилось! И мне поставили букву «Т» – мол, может работать. Я показала матери в окно свою руку. Она кричит: говори, что у тебя аппендицит, сердце слабое. Каждая мать что‑то кричала своему ребенку. Да кто там нас слушал! Позагоняли всех в товарные вагоны. Вши, горячка, опухли руки, ноги. Кто мог – бежал по дороге, через окошки выпрыгивали, доски в полу срывали… Страшно вспоминать.
И слушать страшно. Но надо слушать, чтоб не забылась и эта страница войны, эти искалеченные неволей судьбы.
Жан впервые увидел Лену, когда ее и подруг вели в лагерь. Какая‑то сила подтолкнула его к незнакомой девушке: «Давай помогу!»
Он часто прибегал в цех, где работала Лена. «Жан подменит меня, а я хоть на две минутки прислонюсь к стенке, передохну».
Однажды она решилась помочь ему. Когда мастер отвернулся, сунула за пазуху булочку, только что вынутую из печи. Булочка припеклась к телу, а все видевший мастер выжидал, насколько же у этой русской хватит терпения. Вытерпела, хотя и пришлось ту булочку позже срывать прямо с кожей.
Когда им удавалось встретиться, рассказывал о себе: родился в Италии, еще малышом с родителями перебрался во Францию. Мать умерла. Отец привел в дом мачеху. С четырнадцати лет Жану пришлось работать в пекарне. Ночью у печей, а днем разносчиком.
Они не говорили о любви. Она, казалось, осталась там, за чертой войны. Но и эту преграду способна преодолеть любовь. И соединить людей. После освобождения они могли выбирать, куда им ехать. В Советский Союз? Во Францию? Пока раздумывали, Лена заболела. И Жан никуда не поехал, потому что не мог оставить ее одну в больнице. Вот тогда он и подарил ей свою фотографию. Тогда в первый раз сказал о своей любви. Она по‑французски читать не умела, но главное поняла.
Они решили не расставаться, Лена и Жан Коллавини. Так же, как София и Андре Дегримонт, Лида и Жорж Ванговен… Роже Дессайн, военнопленный француз и русская актриса Елена Вишневская…
…Андре Дегримонт был в партизанах. Попал в плен. Бежал… У него так смешно выговаривалось «р», когда София учила русским и украинским словам, что ей хотелось, чтобы он говорил еще и еще. О, ради нее он готов говорить бесконечно.
– А то что же получится, вернемся до дому, а я и побалакать не смогу.
Он имел право говорить так: вернемся. Они решили вместе ехать в Советский Союз, в ее родной Мариуполь, город на берегу Азовского моря.
А Жан и Лена вместе поехали во Францию.
Первое впечатление Елена Даниловна помнит и сейчас: «Стоим на пороге, как две сироты, никому не нужные». В большой семье и без них ртов хватало. А тут еще двое. Без работы, без крыши над головой. Куда их деть? Разве что на чердак. Там и приютилась молодая семья. В Костель‑Жалю работы не было. С трудом Жан устроился разнорабочим в соседнем городке, домой мог приезжать лишь в раз в неделю.
Лена опять заболела, не могла даже спуститься по крутым ступенькам со своих высоких «апартаментов». Тогда племянник Жана, десятилетний Мишель, подсказал остроумный выход: Лена спускала в слуховое оконце веревку, а он привязывал к ней пакетики с молоком. Добрый рос мальчишка…
Бывают натуры, которым помнится лишь плохое, мелкие обиды, ссоры. У Елены Даниловны и Жана Викторовича память охотнее обращается к доброму, примерам отзывчивости, человеческого участия.
Разве забудется чердак, первая кроватка сына, сбитая из неструганых досок, пальтишко, сшитое из тряпок! Все живет в памяти. Помнится и больничная палата, полная незнакомых женщин. Это французские коммунисты пришли поздравить молодую русскую маму, принесли цветы, подарки для малыша…
Все письма Лены, все надписи на фотографиях полны одним: домой! «Дорогой братик! – пишет она, посылая свой снимок, – часто думаю о всех вас. Твоя сестричка». На другом снимке: «Мои дорогие, если бы можно было, я бы вам прислала свою душу. Я сейчас здесь, а душа моя с вами, дорогие мои незабываемые родители».
Год за годом Лена обращалась в советское посольство с просьбой разрешить вернуться на Родину. Осенью 1955 года пришел долгожданный ответ:
«Уважаемая гражданка Пономаренко‑Коллавини!
Консульский отдел посольства СССР во Франции сообщает Вам, что в настоящее время Вы можете возвратиться на постоянное жительство к себе на Родину в Советский Союз вместе с мужем и детьми…»
Через несколько лет о семье Коллавини рассказала книга «День мира», огромный том, вобравший в себя события одного дня планеты – 27 сентября 1960 года. Приведу выдержку из книги:
«Роберт Коллавини запомнил: когда они впервые приехали в Советский Союз, день был ясный, небо синее, солнце ослепительное. Незнакомые люди улыбались, тепло жали руки. Что они говорили, Роберт не понимал. Он тоже улыбался, а сам думал: «Наверное, нас с кем‑то перепутали, если встречают как родных».
С тех пор прошло четыре года. Сегодня я встретилась с Робертом Коллавини, маленьким советским гражданином. Он рассказывает:
– Нам дали здесь квартиру, папе и маме предоставили работу, меня и брата устроили в школу‑интернат. Я много занимался, чтобы овладеть русским языком. Папа поступил в шестой класс вечерней школы и сказал: «В Советском Союзе все учатся, и я должен учиться».
У Жана и сейчас хранится большая тетрадь с записями уроков русского языка. Бережет он, конечно, и аттестат об окончании школы рабочей молодежи № 13. В 1966 году, в 45 лет получил Жан Коллавини аттестат о среднем образовании, а его сыну, Роберту, в том же году вручили диплом об окончании техникума.
Каждый из них – Жан Коллавини, Андре Дегримонт, Жорж Ванговен – нашел работу по душе.
Жорж, как и в Бельгии, стал проходчиком, Дегримонт – слесарем на металлургическом заводе имени Ильича.
Впервые познакомившись с этими семьями еще в 60‑е годы прошлого века, я и позже не терял их из виду. Однажды узнал, что Дегримонты решили перебраться во Францию. Распродали все – дом, машину, мебель – и в полном составе отправились в путь.
А всего через полгода на завод пришло письмо из Парижа. «Недавно я со всей семьей вернулся во Францию, – писал Андре Дегримонт. – Переживаю большие трудности. Работу по специальности не обещают. Жить негде. Я очень плохо сделал, что сюда приехал. Я очень хочу вернуться на мою Родину, в Советский Союз».
Они вернулись, как это не покажется странным иному читателю, привыкшему, что к названию Советский Союз обязательно добавляют: бывший, а всю его историю пишут одной черной краской.
Жан прочитал о Дегримонтах в газете, которую подложила жена, однако поддерживать разговор не стал: «Я политикой не занимаюсь. Я работаю».
– Я просто работаю, – говорил он всем знакомым, соседям, родным, когда приехал с Леной на родину, в Костель‑Жалю. А у него спрашивали: дорого ли заплатил за учебу детей? Во что обходится медицинская помощь? Как удалось построить такой просторный дом?
– Я говорил правду, – рассказывает Жан Викторович. – Вот спросили, как меня поставили мастером. Закончил вечернюю школу, десять классов. Учли мой опыт, я ведь тесто чувствую… В общем, без вранья, не преувеличивал. Говорил правду. И люди слушали.
А Елена Даниловна прокомментировала ту поездку чисто по‑женски:
– Жан выглядел, как сдобная булочка. А брат его и зять, хотя и моложе оба, казались стариками, такие морщинистые, изможденные. Говорят ему: а ты неплохо, несмотря на все ваши трудности в Советском Союзе, живешь.
Тогда еще они жили в Советском Союзе…
Об одном будущем на двоих мечтали Шура Пинтерина и ее австрийский друг Карл Лейтгольд… Однажды Шуре приснилось поле цветущих красных тюльпанов. Она протянула ладони, чтобы собрать их, но цветы в ее руках отчего‑то стали желтыми. Утром, придя на работу, она узнала, что гестаповцы отправляют Карла на фронт. Кто‑то донес о его встречах с русской девушкой.
Они разыскали друг друга через много‑много лет после войны с помощью газеты «Труд» и летом 2001 года встретились. Но до этого в город Шахты пришло семь десятков писем из Австрии…
«Я часто думаю о том времени, когда мы оба были вместе. Помню, как ты однажды спала немного, оперевшись на меня. Однажды мы даже танцевали вдвоем. Это было на встрече нового, 1944 года. У нас была ночная смена, и в середине ночи мы сделали маленький праздник. Мы танцевали без музыки и должны были внимательно слушать, не идет ли надсмотрщик».
«Я хотел бы тебя посетить, но как я к тебе приеду? Я сильно постарел, мне уже 80 лет и годы берут свое. У меня плохо с ногами. В 1962‑м я сильно обжег левую ногу, лежал в больнице. Долго не мог ходить. Теперь у меня бывают судороги. Я не могу больше подниматься на наши прекрасные горы и смотрю на них в бинокль».
«Я разговариваю с тобой, но тебя нет со мной. Ты спрашиваешь, что такое «надежда»? «Надеждой называется мое желание увидеть тебя. И я верю, что оно однажды исполнится. Господь поможет нам. Я молюсь об этом каждый день».
«Дорогая Шура! Я получил от тебя 21 письмо и послал тебе 3 заказных письма. Сложил их все вместе, и когда у меня возникает печаль, я перечитываю их, сердцу становится легче, так как знаю – ты любишь меня. Тысячу раз благодарю тебя за эту любовь. Миллион поцелуев посылает твоим прекрасным глазам постоянно думающий о тебе, любящий всем сердцем Карл».
«Ты хочешь знать, как проходит моя жизнь? Я встаю в 6 часов, иду в церковь, где помогаю священнику. Я должен зажечь свечи и позвонить в колокол. Во время службы я читаю Библию. Когда кто‑то умирает, я тоже звоню в колокола. В церкви у меня много работы. Потом иду домой и варю себе кофе. Я сам готовлю себе еду, убираю в квартире и стираю себе одежду. После обеда работаю в саду – пропалываю грядки, стригу лужайку. Когда все сделаю, сажусь на скамейку, чтобы думать о тебе».
«Моя дорогая Шура, я заканчиваю письмо, иду спать, уже 23 часа. Перед сном я должен пропеть молитву у твоей фотографии, поцеловать твое фото. Я молю Бога, чтобы он защитил тебя и постоянно был с тобой».
«Милая Шура! Я знаю, что у тебя маленькая пенсия. Я хотел бы тебе помочь, но как? Между нашими странами нет соглашения, я не могу послать тебе деньги. Но я могу отправить посылку – пиши, что тебе нужно? Ты написала, что болела. У тебя повышенное давление – это опасно. Ты должна пойти к врачу, пожалуйста, позаботься о себе. Ты должна быть здоровой, чтобы мы могли увидеться».
И они все‑таки увиделись. Почти через шесть десятков лет после их первой встречи. Карл Лейтгольд прилетел на Дон, в город Шахты, о котором столько слышал от своей Шуры. Журналистка газеты «Труд» Лидия Карамышева (она первой рассказала об этой истории любви) так ее завершает:
«Карл хотел бы, чтобы они жили вместе. Но в России – он узнавал – это невозможно: каждый месяц ему пришлось бы ездить в Австрию – получать пенсию. Лейтгольд весьма сожалеет о том, что оформил визу всего на два этих летних месяца, они пролетели быстро. Уехал с мыслью о том, что, вернувшись в Австрию, сделает операцию на коленной чашечке, которая совсем пришла в негодность, а в следующем году опять сюда приедет – на три месяца.
На мой вопрос, не собирается ли она уехать к Карлу, Александра Егоровна ответила: «По австрийским законам я должна быть его женой не менее трех лет. Л ишь тогда смогу рассчитывать на какое‑либо социальное пособие. Но кто знает, даст ли нам Господь эти три года?»
Как бы там ни было, их любовь выдержала самое строгое испытание – временем…
А теперь я хочу рассказать историю любви, победившей ненависть. Историю о том, как немецкий унтер‑офицер спас от угона в Германию украинскую девушку и что из этого в конце концов вышло.
Феня и Вильгельм
22 октября 1943 года, примерно в те же дни, когда герои этого повествования унтер‑офицер вермахта Вильгельм Диц и Феня Острик, девушка из оккупированной Смелы, впервые увидели друг друга, русский писатель Михаил Михайлович Пришвин записал в своем дневнике:
«Любовь – это история личности. Война – история общества».
А любовь во время войны? Любовь, сомкнувшая души над пропастью ненависти? Как причудливо, горестно и радостно, трагически и счастливо вписалась эта любовь – история личности – в историю общества, нашего и немецкого!
Семейная тайна
Улочки в Смеле, укрытой каштанами, похожи, как близнецы. Особенно в той стороне, которую издавна называют Загреблей. Гребля по‑украински: плотина. Там, почти в сельской тишине, хаты стоят привольно. Палисадники с яркой россыпью цветов и ухоженные огороды в глубине дворов открыты взгляду. Жизнь течет, словно в бывшем сотенном местечке Чигиринского полка. По‑соседски на виду, радушно и щедро. Здесь задолго до провозглашения гласности сложилась своя полная гласность: кто женился, кто разженился, чем отличились вчера дети, что у соседки сегодня на столе…
Тем более невероятной показалась новость, взбудоражившая Загреблю в самом конце 80‑х годов: мол, на Цигельной улице объявился немец! И это – муж покойной Феклы Доценко! Вроде с самой войны сидел на чердаке…О наших дезертирах, прятавшихся от людей до старости в чуланах и погребах, все слыхали. Но чтоб немец скрывался! Можете представить себе, как была потрясена Загребля, как судачили бабули на всех углах, ожидая, что смелянская история дойдет до газет и телеэкранов.
Газетчики, действительно, приезжали, но Доценки наотрез отказались от встреч с ними. Что ж, можно понять семью, ее тревоги. Как обернется долгое сидение для отца? Не скажется ли выход из подполья на близких? Не пришьют ли им всем шпионаж или статью за укрывательство? Ведь и такие слухи были.
Но постепенно страсти улеглись. Душевный такт народа, терпимость и понимание соседей, заводских товарищей оказались сильнее досужих пересудов. Время все расставило по своим местам… Согласится ли теперь Павел Васильевич рассказать о себе, о своих родителях?