Голодающие кошки Намибии




Хотя говорили они сперва о чем-то повседневном и скучном, но она стояла у стенки сарая, а он, для удобства уперев в эту стенку левую руку, — перед ней.

Происходило все возле дачной тропинки в некотором отдалении от пировавших на травяной прогалине остальных.

Оттуда их могли видеть многие. Ее муж, летчик, тоже. Правда, ничего интересного было не увидать. Ну, разговаривают и разговаривают — к тому же она то и дело поглядывала в сторону шумной компании, где ее лётчик, примчавшийся с утреннего рейса, самозабвенно жарил белые мюнхенские сосиски, доставленные им прямо с самолета, а сраженные небывалым привозом гости, получая жареный корм, галдеть переставали и принимались шевелить ртами.

Сломя голову примчавшийся муж появился буквально вот-вот. Мчался он всегда. То на заоблачном своем самолете, то на произведенном знаменитой гоночной фирмой приземистом автомобиле. Наскоро поцеловав жену в щеку и сообщив, что привезенные сосиски надо обязательно съесть до обеда, — так полагается! — потом они теряют вкус, пикантность и что-то еще, он метнулся к мангалу на полянке. Гости, тотчас потеряв интерес к всегдашнему шашлыку, перекинулись на диковинную баварскую еду, а муж ее, лётчик, чмокая жену, заодно сообщил, что, дожарив сосиски, рванет обратно в аэропорт — ему снова лететь: то есть умчится сломя голову на приземистом автомобиле в недалекое Шереметьево и с некими важными людьми полетит в какую-то еще одну гастрономическую державу.

— Как там мальчишка? — наскоро спросил он.

— Все стены облаками разрисовал! Краской по евроремонту!

Хотя она и расположивший левую руку на дощатом боку сарая мужчина от полянки находились в отдалении, долетавшие оттуда неописуемые ароматы сосредоточиться на разговоре все-таки мешали, причем ей — то ли от дурманных этих запахов, то ли от самого разговора — почему-то захотелось холодного вина.

Сперва, как сказано, говорили, о всяком разном. Например, о даче, на которой собрались. Он дачу хвалил, но кое-что все же не одобрил, скажем, отсутствие камина, который, по его мнению, устроенный снаружи на тыльной стороне дома, хотя и необычно расположенный, бывает весьма и весьма кстати.

С небольшими залысинами, с модной седой щетиной визави ее выглядел безусловно привлекательным и, хотя мог быть сочтен в молодых годах, казался зрелым и преуспевшим в жизни.

Спокойное лицо его — лицо уверенного в себе человека — если не на каждом слове, то на каждой фразе непрерывно менялось. Хотя ни о чем, что бы столь быстро могло его преображать, они не говорили, оно становилось то серьезным, то ироническим, то вдруг словно бы замыкалось в себе, подспудно оставаясь все время тяжелым и каким-то, как ей казалось, неотвратимым. Столь переменчивого мужского лица ей видеть еще не приходилось.

«Мальчишку поцелуй!», — снова послышался рядом голос мужа. Летчик, обучив дачную компанию жарить немецкий продукт, торопился к припавшему за калиткой своему автомобилю. Снова целуя жену в щеку, он кивнул ее собеседнику — «приятно познакомиться!», а ей сказал: «До завтра! С кем он там? С Веркой играет? Бабушка Веркина их накормит?» — а уже через секунду — «Кота погладь!» — послышалось от калитки, и взнузданный знаменитой фирмой бешеный автомобиль, взревев, рванул по дачной дороге к шоссе, ведущему в аэропорт…

…Мальчик, едва закончился долгий ремонт, сразу разрисовал белые стенки своей комнаты выпуклыми кучевыми облаками. Из них кое-где высовывались маленькие самолетики, пролетавшие, как он говорил, по другим «ишалонам». Основным — главным эшелоном мальчик пользовался самолично и мчался по нему в отцовой летной фуражке, причем ужасно важничал, а с окружающими общался только распоряжениями и указаниями.

«Окружающими» была соседская Верка. Устрашенная строгим обращением и потому угодливая, она, пока играли в самолет, успевала побывать и стюардессой, и пассажиркой, и опасной террористкой. А иногда — даже недозволенным перегрузом. Верка соглашалась на всё, потому что ей ужас как хотелось летать вместе с ним, причем куда бы он ни пожелал. И она беспрекословно слушалась, еле успевая выполнять строгие распоряжения и от усердия делая всё невпопад.

В данный момент Верка проходила таможню, причем таможенный начальник был, как водится, придирчив и неумолим. Он разглядывал ее «декларацию», «билет» и «паспорт», а она растерянно стояла и от страха не знала, что сказать.

— Вами, гражданка Сникерс, указано…

— Я не Сникерс, я Веруся…

— Не прикидывайтесь… Мы вас все равно выведем на чистую воду. Имейте в виду — существует личный досмотр тоже. В декларации вы указали, что не везете наркотиков. А это что по-вашему? Не наркотик?

Верка держала взятого под живот кота, покладистого и свойского, у которого в данный момент свисали лапы, а к хвосту была привязана бумажка на веревочке. Кот был зеленоглазый и против таможенных строгостей не возражал.

— Это не наркотик… Это котик-воркотик… И вот его паспорт привязан.

— Не морочьте таможне голову! Нам он известен как нарушитель! Кстати, сколько мышей ваш «воркотик» собирается вывезти? На человека полагается только одна мышь и одна бутылка водки…

Услыхав про мышей, Верка задрожала — она их ужасно боялась — и выпустила кота из рук. Тот мягко шлепнулся на пол и тут же бешено завертелся, норовя поймать привязанный к хвосту паспорт.

— А вот пропеллером прикидываться не надо! — сказал мальчик. — Винтовые самолеты нашей компанией не икспилотируются. Пройти облачность — он указал на расписанные облаками стены — способны только турбовинтовые борта… Так что, если хочет, пусть вертится вхолостую…

…Знаете, даже вспоминать удивительно, как мы пробивались к тому, кем стали и чем обзавелись. Совершенно инстинктивно, практически вслепую и на ощупь мы устремились от пайковой жизни и продовольственных наборов к своему преображению. Шли, словно на нерест. Против течения, вопреки и наперекор. Помню, как, переселившись наконец в однокомнатную квартиру, я, молодой, холостой и ошарашенный обретенным счастьем, а оно состояло из двадцатиметровой комнаты с альковом, девятиметровой кухни, прихожей и лоджии, стал это самое счастье преображать и приспосабливать под себя.

Лоджию я хитроумно переоборудовал в кухню, а кухню — в кабинет, всю целиком — стены и потолок — обшив листами латуни. Раздобыл я эти листы на номерном заводе, надраил их до блеска и сидел, как в золотом ларце, водил пером — я тогда вознамерился стать поэтом. Шкаф для пальто и костюмов во имя экономии места был приделан к внутренней стороне входной двери и, когда она отворялась, перемещался с ней заодно. Но самой невероятной выдумкой был бассейн — его я соорудил в комнате…

— Как это? — удивилась она.

— Вот-вот, как это! В бассейн пускали воду из пастей два мраморных льва — видом точь-в-точь как на воротах бывшего Музея Революции. Приволок я их из разрушенной барской усадьбы — все мы тогда ездили за иконами и прялками, и многое в захолустье, представьте себе, находилось еще на своих местах. В берегах бассейна, поднятых над полом, были устроены открывавшиеся сверху ящики для белья и рубашек, и прочие необходимые в хозяйстве хранилища. Там же находился бар. Его лючок был расположен поближе к алькову. Сам же альков отделялся от бассейна царскими вратами — их я привез из маленькой церковки сельца Копытова во Владимирской… Таким образом альков получался за коваными этими церковными дверями. Ну не смешно ли?

— Смешно! — Уже некоторое время она, точно ее дергали за ниточки, странным образом согласно кивала на все его слова.

— Эй! Давайте сюда! По сосиске белой получите?! Чего рассекретничались?

— Сейчас сейчас! — опять же автоматически отозвалась она, а ее собеседник от рассказа отрываться не стал и только поудобнее расположил на сарайной стенке ладонь.

— В алькове был устроен свод из парашюта, подаренного мне летчиками, и помещалось ложе два на два, застеленное шкурой памирского барса. Шкуру эту привез тамошний большой начальник, стихи которого я переводил для очередной декады.

— Зачем вам все это было нужно?

— Затем что была молодость, затем что мы рвались к достойной, как нам представлялось, жизни и делали для этого что могли и умели…

— И только?

— Не только! В бассейне обольстительно плескались девушки! Им тоже мерещились роскошь и нега мавританских сералей… — оживившееся было его лицо на мгновение отяжелело.

— В холодной воде?! — чтобы хоть как-то выпутаться из последней реплики, сказала она.

— О нет! Все регулировалось! Они, словно пенорожденные Афродиты, вставали из воды, которая шумно по ним стекала, и краниками, упрятанными возле львов, подбавляли, когда считали нужным, теплую… И бар располагался рядом…

Это было, пожалуй, слишком. От малознакомого человека такое слушать не стоило. Однако говорилось все как-то иронически и подавалось как стародавняя смешная выдумка, хотя «пенорожденная Афродита» характер разговора, конечно, изменила, а вода с приходивших в гости глянцевых мокрых девушек стекала настолько правдоподобно, что разговор из околосарайного дачного переходил в категорию беспокойных и тревожащих, какие слышать ей, пожалуй, не доводилось…

…Пройдя таможню и взяв подмышку кота, который теперь считался ручной кладью, хотя по-прежнему свешивал лапы и хвост, Верка, облачившись в достигавший до пола фартук мамы отважного пилота, сперва побывала в стюардессах, разнося пассажирам кошачий корм. В пассажирах, ясное дело, подвизался опять-таки зеленоглазый кот. Мальчик, между тем, как настоящий самолет, все время жужжал и рокотал, отдавал команды воображаемому второму пилоту, озабочивался появившимся по курсу не в своем «ишалоне» каким-то самолетиком и страшно досадовал на стюардессу, забывшую принести ему в кабину кофе.

В конце концов он совсем рассердился:

— Прошу вас, гражданка, раз вы без билета, из самолета выйти!

— Там же небо! — пискнула Верка.

— Ну и что! — высокомерно заявил он. — Знаю и без вас! Навязалась ты на мою голову, Верка! На таможне тебя выручай, стюардесса из тебя не получается. Поэтому, Верка, ты будешь дверка! И только попробуй размергетизируйся!..

…С полянки по-прежнему кричали, что «сухое кончается», что «хватит вам любезничать», что «последнюю сосиску твоего мужа доедаем», и, когда она сказала: «До чего надоели эти крики!», он предложил: «Давайте уйдем на мою территорию. Я же здешний сосед. Заодно увидите, куда приводит дорога от латунного шика и барсовых шкур. Хотя, честно говоря, никак не соберусь всё доделать. Да и нужно ли что-то менять? Пускай земля остается какой была.»

Дорога к его участку шла через заросший кустами дикий подлесок, вернее, перелесок, переходивший в подмосковный лес. Под ногами хрустели мелкие сыроежки и еще какие-то малопримечательные грибы. «Аманита вагината», «болетус сатанус» — вполне небрежно называл их спутник, не отвлекаясь от неспешного своего монолога, который она, сколько ни вслушивалась, все больше не понимала. У самых ее ног неловко, словно раненая, какое-то время бежала птичка с рыженькой грудкой, а потом вдруг упорхнула. «Доступной прикидывается! Мол, если желаете, можете меня поймать, а на самом деле, — сказал он, — от гнезда отваживает…»

Она понимала, что надо бы вернуться к мангалу и полянке, но то, что он говорил, было интересно и необычно, хотя, как мы уже сказали, ни одно слово до нее толком так и не доходило. К тому же завиднелся его дом — бывшая чухонская курная изба — рассевшийся на участке, приземистый, как машина ее мужа, сруб, и запахло вековым дымом давнего чухонского обиталища, хотя возможно это тянуло и от наружного камина, — здесь, разумеется, он имелся, а в нем, особым образом расположенные, лежали ольховые поленья. «На ольхе вообще-то положено коптить домашнюю колбасу, но такой уж я транжира», — сказал он, а еще сказал: «Обожаю, когда от повелительной каминной спички истерически вспыхивает береста!»

Издалека, откуда они ушли, доносились голоса и по-прежнему долетали тревожащие запахи — совершалось великое жертвоприношение пикника.

Ей же все больше хотелось вина.

Лицо ее спутника качалось перед ее лицом, оставаясь требовательным и неотвратимым. Требовательности этой обязательно надо было соответствовать, потому что иначе не бывает, не было и не будет. И, хотя для связности рассказа такое может показаться наивнейшим из сравнений — безвольно свисали лапы не только у кота…

Дома она, конечно, сразу порывисто склонилась над мальчишкой. Тот сосредоточенно спал. Причем в лётчицкой отцовой фуражке. Можно было не сомневаться, что в заоблачной белой своей комнате он продолжает вести самолет так же уверенно и отважно как папа. Небеса его сна были синие, а облака, плывшие в них, белые-белые. Огромные, клубящиеся и сияющие. Из-за облаков то и дело появлялись какие-то дерзкие самолетики, но завидевши его борт, который он вел твердой, как у папы, рукой, сразу уныривали обратно. Верка же покорно пребывала дверкой, а потом, чуть не разгерметизировав самолет, сама себя отворила и ушла домой к бабушке. В соседнюю квартиру.

Рядом с мальчишкой, изображая собой уютный меховой бублик, дрыхнул кот, и ей вспомнилось мужнино «погладь кота» — она протянула руку и привычно сунула ее в меховой этот спящий бублик, а кот с готовностью — он же был покладистый и всегда на все согласный — обнаружив сложенные лапы, баранку своего сна развернул, а голову с белым горлышком откинул, тотчас заведя самую уютную песню.

То, что она видела, должно было бы расположить накуролесившую за день растерянную ее душу к сокрушенным чувствам и глотанию слез. Ей следовало бы удручаться, всхлипывать и, глядя на летящего в белых облаках спящего в летчицкой фуражке мальчика, корить себя, каяться и что-то шептать… Как в кино… Тогда все было бы правильно… Тем более, что наверняка примчавшийся, куда летел, ее муж—летчик, вот-вот должен был позвонить… Он всегда отовсюду звонил…

— Сосиску тебе надо было притащить… Белую эту… — шепчет она, гладя кота, но поперхнуться слезами все равно не получается…

Коту, между тем, снится, что он наловил несметное — сколько никогда еще не удавалось — количество мышей и невероятную эту добычу вознамерился в обувной коробке, куда обычно норовит забраться сам, провезти через таможню. Заполняя неумелой лапой декларацию, он вздрагивает усами и волнуется оттого, что не может сообразить, как мышей декларировать. Как собственную дорожную снедь? Или как гуманитарную помощь голодающим кошкам Намибии?

«Что я натворила, что же я натворила!» — всё еще хочет она сказать, разрыдавшись, но снова ничего не получается, зато внезапно вырывается отчаянное и злое:

— А куда же денешься?!

Вот именно, куда денешься?

 


В облупленную эпоху

Почему-то сначала об этом сообщали, оглядываясь и шопотом:

— Говорят, нам проведут газ…

Разговоры пошли с зимы. Стояли морозы, и детям приходилось смазывать лица гусиным жиром, чтоб не обморозились. Для тогдашних зим и тогдашних — старинных! — морозов это было наилучшим средством.

— Вы слышали насчет газа?..

— Газа? Который в кухне?

— Который в кухне…

И в ответ:

— Ай, бросьте!

— Кто вам такое сказал?

— Вранье!

— Надо же будет копать, а у нас — вода на глине…

Слух нарастал, молва набухала, жители, встречаясь у колонки, искали друг у друга в глазах подтверждения, сведений, уверенности.

При этом у голубоглазой части наших поселян глаза горели синим пламенем газовой горелки, а у темноглазых, хотя тоже вспыхивали, но не так ярко и не так доверчиво, как этого бы хотелось.

Кто-то где-то якобы видел распоряжение газифицировать не каждый дом и квартиру, а через одну, и называлось это «пунктирная газификация». Грядущее неравенство тревожило, угнетало, порождало оговоры как самой идеи газификации, так и слухов о «пунктире», намечало распри, из которых не будет выхода и, конечно, египетские казни.

Кто-то наоборот слыхал, что проведут всем, но из-за экономии — по слишком тонким трубам, а на плите будет одна конфорка с приделанной намертво сковородкой для яичницы из двух яиц. Или что-то там еще.

Чего только не говорили!

Времена эти теперь изрядно отдалились и вспоминаются как легендарные, поэтому описывать их мы можем только в стиле баснословном, с преувеличениями и фантазиями, ибо если получится вспомнить, как оно было на самом деле, правда тех дней покажется непомерным преувеличением вроде помянутой уже приделанной намертво сковородки.

Повторяю, чего только тогда не говорилось, чего только не происходило и чего только не выдумывалось.

А посему старик Самуил Акибыч то и дело стал ходить в свой сарай, где скрытый от чужих глаз прислоненным внаклонку сырым малопригодным для отопления горбылем, стоял его давнишний — нэповских еще времен — сатуратор.

Самуил Акибыч в те годы был Королем газировки, по-прежнему еще называвшейся «сельтерской» (в его произношении «зельтерской»), и какое же это было чудное время!

Он тогда был молод, и на его полностью лысой уже голове еще не было ни одного седого волоса.

Как старательно мыл Самуил Акибыч граненые стаканы! Как он ими сдержанно звякал! Как быстренько давал откапать помывочным каплям! Как до копейки отдавал мокрую сдачу! Весь центр Москвы, утирая потные лысины и проветривая подмышки, приходил к нему в знойную пору напиться, а, напившись, убирал пену с губ тыльной стороной ладони, если это был мужчина, а если женщина, то по-разному.

Услыхав про грядущий газ, Самуил Акибыч затосковал по незабвенному промыслу, по сверканию шипящей воды, по ярким колерам сиропа — то вишневого, то яблочного, то цвета красного стрептоцида, когда, бывало, лечишься и по нужде оставляешь рыжий след на белом накрахмаленном снегу.

Разве сейчас есть такие прекрасные лекарства как стрептоцид, но красный? Хорошо хоть оставили синий свет и пиявки не отменили! По тогдашним согревающим компрессам люди до сих пор тоскуют! Да чего там говорить! Он-то в основном тоскует по пене. По шипучей пене, чьим шипением он распоряжался как хотел. Возьмет, подкрутит — зашипит как истертая патефонная пластинка, подкрутит еще — как я прямо не знаю что…

Ничего подобного не мог предоставить клиенту, чтобы тот, напившись, от души произвел отрыжку, его соперник Райзберг (пусть бы он сдох, и он таки в нашем рассказе сдохнет!).

Конечно Самуил, сообразно своему преклонному возрасту заподозрил, что сейчас речь о другом газе, а именно о саратовском, потому что все газеты только о нем и пишут, и он смутно понимал, что, если газ и проведут, то это будет не совсем то, и «сельтерская» вода наверно окажется с привкусом, но что из этого? Учтем и приспособимся. Десять капель кагору из расчета на стакан, и люди забудут про любой привкус, а если достать где-нибудь бутылку шустовского коньяку… (помнишь ли ты, дорогой Самуил, шустовский коньяк? — красиво спросил его недавно слепой старик со Второго проезда).

— О чем ты говоришь?! — очень ловко ответил Самуил, а ловко потому, что доносчики никак не могли бы повернуть эти слова против хитрейшего Самуила. Можно было трактовать их так: «О чем ты говоришь? Как это я не помню?» А можно было повернуть: «О чем ты говоришь? Как это я могу такие вещи помнить?»

Ходили слухи о каком-то грузине Лагидзе, чью газировку обожает весь Кавказ. Воды Лагидзе! Ну и что? Подумаешь! Он сразу же взял и тоже придумал неплохое название: «воды Скалоладзе». Выйти на рынок с таким названием было бы ой-ой-ой! Но он укорил себя за легкомыслие: «А „воды Джугашвили“ не хочешь? Почему бы тебе не продавать в тридцать седьмом году воды Джугашвили?»

Раздвинув доски, Самуил Акибович стал глядеть на авантажный когда-то голубой короб, в котором помещался лед, аккуратно получаемый им с одного места, потом обозрел оба замечательных колеса с хорошими спицами, на которых устройство бесшумно катилось. Сейчас шины на колесах сдулись, вес тележки на них надавил, и колесные обода прижали сплющенные резиновые шины к сарайной мягкой земле. На боку тележки было написано беспризорниками двадцатых годов плохое слово, но не то, на которое вы подумали, а другое — женское. Колбы, в которых когда-то красовался и из которых наливался сладостный сироп, он в свое время снял, чтобы не разбились, и сейчас они лежали дома в мягком тряпье нижнего ящика комода, причем на каждую был для пущей заботы и безопасности надет длинный шерстяной ношеный носок.

Нужный для работы лед, большими кусками уложенный в тележку, становился внутри голубого короба скользким глянцевым и холодным-холодным, так что сельтерская делалась студеной и хорошо освежала в жару и была что-то особенного.

Но откуда этот замечательный лед доставался? Где его брали в переменчивые тогдашние времена не говоря уже до сих пор?

Откуда! Мы же сами рассекретили это место, оповестив когда-то читателей, так что повторимся:

…На Пушкинском рынке был айсберг, вернее, видимая глазу часть, утесистой громадой воздвигшаяся на стареньком асфальте.

Видимой частью айсберга громадная гора названа потому, что невидимая работа по ее воздвижению была и вовсе грандиозна.

К зиме из черной положенной на землю кишки начинала бежать водопроводная вода. Она растекалась по асфальту, стылому и лунному на ощупь, каким бывает всякий асфальт в канун декабрей, — не то что в июле, когда он спекшийся, мягкий и горячий; но про июль после, а сейчас студеная вода растекается по студеному же асфальту и примерзает своими прозрачными молекулами к окоченевшим на низком ветру серым молекулам последнего. А вода из кишки все растекается и на лед наслаивается новый лед.

Но как же кишка? Она же, забытая на асфальте, вмерзла в первый лед! Нет! Не вмерзла. Невидимая, но умелая рука особого человека, существующего на Пушкинском рынке, с помощью толстой веревки вздергивает водолейную эту кишку на специальные шесты, причем оставляет ее висеть низко, чтобы лед нарастал слоями, не то — если вода пойдет хлестать без разбору — осложнится грядущее засыпание горы опилками. (До чего же всё похвально и обстоятельно было нами подмечено!)

Всю зиму течет вода, и всю зиму растет ледяная гора. В феврале она еще сидит тусклой громадиной, матовой от набившегося меж студеных желваков сухого снега, но уже в марте — где-нибудь к середине — засверкает вдруг под лучами солнца алмазная наша гора, однако вода пока еще льется и намерзает пока, а вот когда лучи солнца пойдут шкодничать, то есть греть ей низы так, что асфальт, с которого уже неделю как сошел снег, потемнеет по кайме от талой уже воды сантиметров этак на двадцать, тут не мешкай, перекрывай кишку, хватит ей текти! Бери кайло, заткни жене хайло и вырубай в горе ступеньки, и совершай восхождение в особых шероховатых галошах, да оденься потеплей, штаны надень, слышь, ватные, не то яйца застудишь; а взойдешь на маковку — втаскивай на маковку ведром привязанным опилки, которые у подножья наваливает баба твоя, да поживей рассыпай — сперва тонко, а потом каждый день утолщай слой-то, увеличивай! — а снизу подкидывает пусть баба твоя.

И будет стоять наш ледник, как горный ледник, подтекая слегка, как горный ледник, а фамилия его создателя и хранителя, между прочим, Федченко, а фамилия первого газировщика, который подкатит свой сатуратор к засыпанному опилками айсбергу, будет Райзберг (опять этот прохвост дал о себе знать!), и Федченко разметет опилки на северном скате, и первому отколет Райзбергу (он снова тут!) ломиком лед, и это место впредь уже не будет засыпано опилками, и вылом будет увеличиваться, обнаруживая после каждого нового скола сине-белые свои геологические слои; а вокруг горы как получилась в марте темная кайма, так и останется на асфальте темная кайма талой воды. На южном склоне она к июлю здорово расширится, и потекут кое-где водяные нитки под мешки торговок семечками, но эти тонкие и плоские темные полоски нельзя даже и сравнивать со страстной струей из декабрьской кишки… А первый — помните? — мокрый след елочкой, оставленный шинами двухколесной Райзберговой тележки, — этот так никогда и не высохнет, хоть на дворе тебе лето, хоть июль…

Но и Самуил, но и Самуил Акибович попользовался замечательным этим ледником, а пройдоха Райзберг был ему не страшен. В голубом коробе у Самуила даже в самый жаркий день лед сохранялся дольше, потому что короб был обшит изнутри белыми асбестовыми листами в три слоя! А Самуил, бывало, так ухитрялся наследить елочкой, что знающие люди просто удивлялись.

А когда Райзберг все-таки умер, Самуил Акибович как сосед и коллега ходил его хоронить. А как же иначе?

Теперь же Самуил Акибович стоял, глядел и даже подумывал, не заняться ли снова знаменитой своей сельтерской водой, и сам себе удивлялся. Само уже слово «газ» возбудило его. Чего только не придет в голову, когда государство проводит что-нибудь бесплатно.

Однако раздумья по поводу неслыханного случая — неудачной попытки покончить с собой его соседа Государцева, изменили ход мыслей Самуила Акибовича, и он, по-советски не одобряя столь недостойную человека слабость, пошел с ним поговорить как общественник — старший по нашему проезду.

Последнее время Государцев, как всегда одолеваемый своими внезапными мыслями, а заодно неуспехом у одной упитанной и с булыжным бюстом женщины, прописанной на Домниковке, куда впустую съездил два раза, решил покончить с собой, и над тем, как наложить на себя руки, упорно раздумывал, но ничего не мог придумать. Выброситься из окна — не получится, у нас дома одноэтажные и приземистые, так что удариться как надо об землю не выйдет. Употребить крысиный яд — он наверно мерзкий на вкус, и потом обязательно начнется рвота. Застрелиться? Из чего? Из пальца? У Святодуха (о нем пойдет речь дальше) есть духовое ружье и даже если он его на время одолжит, пулек к нему не даст никогда, он же за пульку удавится!

И Государцев решил отравиться газом, но, конечно, когда газ проведут. Поскольку же Государцев уже распил с газовым прорабом несколько четвертинок, ему поставили плиту заранее. А когда поставили, он решил с наложением рук поторопиться. Поэтому Государцев повесил над плитой художественно нарисованный своими руками плакатик «Сейчас меня больше не будет», расстелил перед плитой старое драповое пальто, лег на него, поместил голову в духовку, и долго-долго так отлеживался, пока не разглядел в духовочной тьме нарисованный изнутри на стенке мелом фашистский знак. Стирать он его не стал, а поднял страшный скандал, чтобы плиту заменили, потому что не мог допустить, чтобы советские пироги с пареной репой, которые он намеревается пекти, пропекались в присутствии фашистского символа.

Узнав о государцевской попытке самоубийства, к нему по-соседски, а заодно полуофициально заглянул Самуил Акибович. «Что ты себе позволяешь? — сказал он. — Что подумают за границей? Это же позор на всю Евройпу! Ты же значкист!.. Я пришлю к тебе человека из газэты!»

Потом заговорил с ним о дородных женщинах, о их обманчивой мягкости и кроватной пригодности. «Я имел таких, — сказал Самуил Акибович, — я много имел таких. Да, они мягкие, ничего не скажу, но что из этого? Перина тоже мягкая, но ты же не будешь с ней жить как с женой. Это же тьфу! Жена должна быть упругая! Как шины на моей тележке. Еще Пушкин говорил…».

И много еще всякой житейской околесицы наговорил Государцеву достойнейший Самуил Акибович, включая намеки на Раису Исаевну, вдовую жительницу нашего проезда, о которой мы еще расскажем, а пожилой сирота Государцев кивал и в жалобных местах всхлипывал…

Шли всевозможные разговоры, множились разнообразные слухи, смыкались в солидарные группы сторонники новой жизни и сторонники старого способа приготовления пищи.

Консерваторы утверждали:

Газ сильный, и будут прогорать кастрюли.

Трубы проложат по кухне и по комнатам и нужно будет всё время их перешагивать, иначе можно зацепиться ногой и сломать себе голову.

Дуть на газ, чтобы погасить, когда он горит, нельзя, так сказали на лекции. Но как же тогда гасить огонь?

Шли разговоры сколько платить. Одни говорили, что будет счетчик, другие говорили, что нужно оплачивать по количеству, например, сваренных супов или крутых яиц (Это как договориться).

На газе все подгорает.

А ухваты выдадут?

А драники можно будет жарить?

Вечером на газовый огонь станут прилетать комары, ночные бабочки и вечерние мухи. И, подпалившись, будут падать в кастрюлю.

Газопровод уткнется в свалку. И что дальше?

Спрошенный совета по поводу подгорания на газовой плите гречневой каши некий полесский мудрец, занесенный новыми временами в наши края — старенький-старенький и благолепный, какое-то время думал, потом возвел выцветшие глаза к доброму небу и сообщил принятое решение:

— Я буду делать маленький огонечекл.

Между тем, подросток по кличке Святодух, покоритель вещей а также изготовитель чего угодно, приволок с Маросейки, сперва, конечно, стащив откуда-то пустой газовый баллон, навершие дореволюционного газового фонаря, чтобы, когда дадут газ, экономить электричество. Теперь же, где только мог, искал газовую горелку.

Проживая в мире, в котором никогда ничего не доделывают, а значит, и сгоны газопроводных труб в квартирах не будут как следует свинчены, он по секрету говорил людям, что всем будут выдавать противогазы, а уж он-то противогазом обзавелся. И противогаз этот, как все, что мастерил Святодух, был отменный, тем более, что Святодух воспользовался сведениями, полученными от школьного деда, участника Первой империалистической войны, звонившего в звонок на переменку, который как-то рассказал пытливому Святодуху, что на учениях в царской армии, когда для проверки противогазов прогоняли солдат через учебную палатку, где жарился какой-то едкий песок, дед подтвердил, что резиновые маски если что и пропускают, то его гороховую пердуру, о чем армейскому начальству потом докладывали есаулы.

— Пердура это что? — спросил у отставного солдата обстоятельный Святодух.

— Это, малец, слово научное. По-русски говорится «бздёх».

Уже, слава Богу, было лето, и даже наступил июль. Уже все побрили головы, чтобы не было так жарко и чтобы лучше росли волосы. Уже из-за ливней с грозами как-всегда выступила на одном намокшем заборе трехбуквенная руническая надпись, неуничтожимо начертанная Святодухом, который ее стойкостью гордился, потому что придумал писать свечным воском. Уже голубые цветы цикория, то там то тут, появившиеся среди нашей травы, пытались предуведомить о красоте пламенеющей газовой горелки, потому что никто пока не видел ее включенной.

Уже все дети прочувствовали и успели забыть долгожданную пору хождения без пальто. Да-да, есть такой сезон — радостная пора «без пальто». Это, когда весна, и ты целый день счастлив, ощущая необыкновенную легкость и веселую свободу: «Я сегодня без пальто ходил!».

Итак наша маленькая летняя улочка была тем или иным образом втянута в текущие и грядущие проблемы газификации. И только в одной квартире одного барака мало озабочивались этим событием. Барак, между прочим, был большой и двухэтажный, а травяная улица — совсем короткая. Ее длины было всего каких-нибудь четыре фонарных столба, отстоявших друг от друга на расстоянии двадцати пяти метров.

Это была квартира, верней, комната достойной грузной дамы, прогуливавшейся в магазин Казанку в шляпке и с зонтиком от солнца. Имя ее Раиса Исаевна. Раиса Исаевна вдобавок к своим чужестранным нарядам и французской картавости, еще и шепелявила, и говорила в нос, потому что у нее полипы, так что встреча с ней, а значит, возможный разговор, никому не бывали особенно приятны. Тем более, что о газе с ней поговорить не удавалось. Она упорно подразумевала под словом «газ» легкую вуаль или что-то вроде этого.

Раиса Исаевна сколько-то лет назад проживала в Харбине и приехала оттуда с мужем. Мужа, конечно, вскорости пустили в расход, как и прочих мужей ее барака, и она теперь одна, причем не может забыть свои харбинские привычки, поскольку проживала в этом самом Харбине с самого детства. И училась там (ходила в гимназию), и молилась в Софийском соборе.

Сейчас в довольно обширной комнате Раиса Исаевна заполняет жировки за свет и за квартиру. Жировки напечатаны на волокнистой рыхлой отвратительной бумаге (какая чудная была рисовая бумага в Харбине!), причем Раиса Исаевна пользуется для заполнения ручкой с пером «рондо», а надо бы пользоваться в таких случаях пером «гусиная лапка» — оно пишет по любой бумаге и для любых квитанций. Правда, если чернила хорошие.

Однако водянистые чернила, в которые Раиса Исаевна макает, тыча рондо в харбинскую еще чернильницу, созданы из химического карандаша, и на пере держатся только потому, что на дне чернильницы слипшийся еще китайский сор с тамошней пылью создают липкую чернильную тину, которая, соединившись сейчас с уже московскими козявками, на перо налипла и, зацепившись за волоконце ужасной жировочной бумаги, посадила большую кляксу, и надо ее промокнуть, пока не впиталось.

Раиса Исаевна встает искать промокашку, которую она называет «клякспапир». При этом она напевает:

Муж мой едет в Амстердам,

Вы приходите — я вам дам…

Чаю с лимоном!

Чаю с лимоном!

 

 

А заодно покрасивей рассаживает на канапе разных своих кукол — китайских болванчиков, японских дармоедиков, а также русского голыша, которого именует «пупсом».

Придет гостья — соседская девочка Раечка, и надо, чтобы все было красиво убрано.

— Чаю с лимоном! Чаю с лимоном! — напевает она и при этом вспоминает волнующее прошлое, когда харбинские девицы постоянно напевали такие песенки, и происходили рискованные свидания с усатыми обожателями. О, как бережно ухажеры эти касались их бантиков и кружавчиков. И ничего себе не позволяли лишнего. И самое неосмотрительное, самое максимум, что могло получиться от прикосновений, так это, если забеременеешь!

Ах как были нафабрены усы, ах как остры были самонадеянно торчавшие вверх кончики этих усов!

В прошлый раз, когда к ней приходила девочка Раечка из дома напротив (она обожает приходить к ней, как к наставнице), Раиса Исаевна подробно ей рассказала одно волнующее событие, которое любит вспоминать до сих пор.

— Знаешь, меня увез кататься верхом один русский полицейский. Ха-ха-ха! Я-то ездить верхом не умела, поэтому он посадил меня перед собой. Я ужасно боялась и помню только, что в спину мне упирался жесткий темляк его сабли…

Потом она задумывается и лукаво глядит.

— А может, это был не темляк? Но кто мог тогда знать?

А Раечка ничего не понимает.

Между тем, в дверь стучат — вот она и пришла, Раечка. Они ставят чайник, сняв с него ватного хитроватого китайца, Раиса Исаевна включает черный репродуктор — вдруг там как раз Таисия Савва — странное имя, правда? — свистит художественным свистом «Танго соловья», прелестную мелодию, которую не устаешь слушать. Обе начинают разговаривать. Верней раговаривает и наставляет Раечку Раиса Исаевна, а та затаив дыхание ловит каждое слово, например, уже запомнила слово «темляк».

Раисе Исаевне вообще приятно разговаривать с Раечкой. Чего только она ей уже не порассказала. И как она познакомила лучшую подругу с тем русским полицейским, катавшим ее на лошади, а подруга стала показывать ум и полицейского отбила. А он растратил казенные деньги и сбежал от подруги в Шанхай.

И еще про то как пропала кофейная ложечка. Но потом нашлась.

И про то, как у нее украл брошку слуга китаец, и хозяин, от которого китаец у нее работал, велел тому съесть при ней три столовых ложки мокрой соли, после чего сказал воришке стоя спустить штаны, и побил его бамбуковой палкой по заднице, отчего у нечистого на руку слуги прыгал мужской орган и она — ха-ха-ха — всё видела.

Раиса Исаевна в Харбине, когда распрощалась со своей девичьей упругостью и прочими привадами, стала служить в тамошнем подобии нашего детского сада, где, отдавая всю себя, работала с фантазией, готовясь к каждодневным занятиям с детьми. Отсюда ее склонность к обдуманной работе. С Раечкой она общается тоже по обдуманному плану. В прошлый раз пересказывала ей книжку про Жоржика и Боржика. А до того учила



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: