Вести из острога и из дому




 

Илья встал, хотел помолиться и не мог. Странный рой мыслей встал в его голове: приказ отбывать барщину, то есть, как он понял, отбиваться от барщины, свое мирское управление и рядом с этим соображение, что в книге листы вырваны и что она вообще подложная.

«Поспешить разве опять домой? – подумал он, – я дал слово миру все открыть, не утаить ничего! Они ждут меня, надеются. А Настя?»

Что‑то затрещало невдалеке за лозами. Стали слышны чьи‑то шаги. Илья оглянулся, к нему пробиралась осторожная прачка. Он пошел с ней.

– Что ты, тетка, как попала сюда?

– Ох, бедняк ты, бедняк. Спозаранку кинулась следом за тобой, видела, как ты вчера с вечера заковылял сюда; ну, да и аудитора про тебя расспросила… Ох, беда, беда новая стряслась над тобою.

– Что? узнали, ищут меня?

– Хуже… Ох, уморилась; знала, что утром пойдешь к греку за деньгами, чтоб уладить, повидаться тебе с суженой‑то твоей. Ну… а Талаверка‑то горемычный не вытерпел всех горестей, всего разорения…

– Ну?

– В эту ночь в остроге на вьюшке повесился. Сегодня и похоронят его. Сама видела.

Илья, как стоял перед прачкой, так и упал лицом в камыш.

– Ах, ты бедный мой, бедный, что с тобою делать! – взвыла прачка.

Через два часа Илья и прачка подошли к подгородной ростовской слободке. Найдя аудитора, Илья отдал ему книгу и сказал:

– Через два дня жди меня в кабаке на черкасской дороге: здорово угощу!

Прачка сказала Илье:

– Иди же к греку, бери деньги и приходи вечером к острогу; не увидел каретника, так хоть дочку теперь его увидишь. Ручаюсь тебе, паренек.

Илья пошел из слободки к Дону и оттуда в Ростов. Он был сам на себя не похож: точно встал в тот день из гроба. Не доходя к Дону, он остановился. Трубы города издали дымились. Из‑за Дона несся веселый колокольный звон. Был какой‑то праздник. «И на похоронах‑то его не дадут быть, нельзя! – подумал Илья, – зароют его как колодника, да и мне как идти? Еще узнают, тоже свяжут…» Получа деньги с грека, Илья целый тот день тоскливо толкался по базару, по погребкам и по харчевням. Несколько раз он подходил к стенам острога, заглядывал в железные решетки окон, заговаривал, как бы мимоходом, с часовыми, но ничего не мог он узнать про Настю, и нигде в окне не мелькнули ее белое лицо и русые косы. Он даже невольно прислонился к острожному забору, как бы пробуя его крепость. Народ весело толпился по улице возле острога. Все гуляли, празднуя весну. Сторожа‑инвалиды у ворот курили трубочки и тоже весело поглядывали на гуляющих.

Стемнело. Прачка сдержала слово: взяла у Ильи деньги, отвела его к обрыву над Доном под стенами острога, велела ему там дожидаться и ушла.

– Я несу с дочкой белье в острог и, коли все удастся, дочку оставлю на время там, а к тебе сюда приведу Настю.

Илья сел впотьмах на камни между хлебными магазинами.

Город стихал. В остроге огни погасли. Зорю давно пробили.

«Нет, не пропустят теперь никого из острога», – решил Илья и замер.

Впотьмах раздались шаги.

– Настенька!

– Илюша!

Только и могли проговорить Танцур и дочь каретника. Они отошли к стороне. Прачка, утираясь передником, тихо всхлипывала, поглядывая на них.

– Скорее, скорее! – шептала она, – не погубите меня, коли пропало ваше счастье.

– Уйди, тетка, не стой! – сказал Илья.

Прачка ушла за магазины.

– Настя! уйдем! что ждать долее?

– Нет, Илюша, не погуби этой бабы; мы уйдем – она пропадет, ее засудят.

– Когда вас ведут под конвоем? говори, я отобью тебя.

– Послезавтра. Ох, страшно: ведь нас солдаты с ружьями будут провожать; не осилишь, убьют тебя – будут стрелять по тебе и по твоим товарищам.

– Была не была! Хоть два дня, да мои будут. Отниму тебя; меня не знают в глаза конвойные, а начальство здешнее не догадается, кто отбил.

Настя стояла молча, обняла голову Ильи и горячо его поцеловала.

– Илюша, не затевай этого, приходи лучше и ты домой, там повенчаемся, станем жить хоть в бедности, да вместе.

– Нет; коли ворочусь домой теперь, так не для того. Настя! отец твой меня считал виной всей вашей гибели… Из‑за меня он… душу отдал бесу…

Настя молча рыдала. Илья рассказал ей историю измены его отца.

– Неужели простить ее или батька моего за то, что они крови вашей напились, что отец твой без покаяния повесился из‑за них, а ты от богатства нищею и голою пойдешь по пересылке с колодниками? Не бывать этому!

Настя ухватила Илью за руку и прижалась к нему.

– Не допущу, чтоб ты шла под конвоем: вольные воротимся. Всем дана воля, а ее только от нас прячут.

– Илюша, да лучше подожди, воротись, и я скоро буду дома. Приди, попроси меня у барыни, посватай сироту.

– Чтоб я просил тебя у этой барыни? ни в жизнь. Мы теперь вольные.

Прачка кинулась из‑за магазина со словами:

– Прочь, долой, идут!

Илья побежал в сторону.

– Прощай, Илюша! – шепнула Настя.

– Жди меня за Черкасском.

Прачка увела Настю обратно в острог, а Илья пошел к Зинцу. Дед спал в курене, Илья его разбудил.

– Вставай, дед, да раскошеливайся, давай денег.

Зинец глянул спросонок. Кругом огорода было тихо. Голос Ильи звучал непривычною грубостью и злостью. В его руках была большая палка. Зинец струсил. Место было совершенно глухое.

– Что ты, что ты, парень? с ума сошел, какие у меня деньги?

Илья покачал палкой.

– Слушай, дед; разбойником я не был, воровать тоже не воровал. Ну, а вот вам бог свидетель… не дашь денег – отниму; станешь кричать – убью!.. что мне! Да что и тебе: жить‑то недолго осталось.

Дед, ворча и охая, встал и начал возиться, будто что отыскивая, поровнялся с Ильей и вдруг кинулся на него, стараясь сбить его с ног, и закричал: «Караул, бьют!» Голос его странно отозвался в глухом закоулке.

– Шалишь! – ответил Илья, сгреб старика, как ребенка, связал его же поясом и положил у куреня. Дед замолчал. Илья кинулся шарить в курене. «Нет, это, видно, недаром! – подумал Зинец, лежа ниц к земле, – он иначе не решился бы так со мною поступить».

– Илья! – сказал он вслух.

– Что?

– Под бочонком в углу, под соломой, мешок с сухарями лежит, – нашел?

– Нашел.

– Развяжи: на дне деньги лежат.

Илья, достав деньги, сказал Зинцу:

– Не прогневайся, дед, как разбогатею, отдам! – развязал его и ушел.

Через два дня, рано утром, из городского острога, под конвоем пеших и конных инвалидов, двинулся по пути к северу длинный строй колодников, скованных попарно. Гремел барабан.

Этап вышел за город и двинулся степью к Новочеркасску, чтобы, сделав там привал в крепком казацком остроге, направиться далее по донским станицам. Тут было немало беглых, которые было нагрели себе в Ростове такое теплое и уютное место.

– Вот она, воля‑то! – сказал Илья, провожая с другими колодников.

– А что? – спросили его из толпы.

– Да ничего! Я говорю только: вот она, прочтенная‑то нам воля!

– Обожди, паренек, – отозвался какой‑то купчик, – долее ждали; все объяснится.

– Жди, сват, пока живого съедят! а мы ждали‑ждали, да и жданки поели! – сказал Илья, нырнул в улицы и скрылся.

Перед грустным отрядом колодников замелькали каменистые бугры Дона, курганы, стада курдючных овец, каплички у ключей в оврагах и скачущие вдали табунщики. Вон, в стороне извив голубого Аксая, а вот на голой и лысой горе, обдуваемый со всех сторон ветром, Новочеркасск, домики с воздушными крыльцами и с резными галерейками вокруг стен; чистые, пустые и сонные дворики, цветы на окнах, шапочки на головах женщин, страшная пыль, безлюдные тротуары, громадный начатый собор среди главной площади, чиновный люд при саблях, в шпорах и в синих сюртуках; учителя музыки и словесности при саблях и шпорах, мирные секретари правлений также.

Илья знал, когда поведут колодников. Накануне он особенно кутил в кабаке за Доном, угощая кучки самых отчаянных головорезов и буянов. На другой день у них было положено собраться тайно в поле, в овраге за Нахичеванью. Боясь, чтобы дед Зинец не одумался и не решился его отыскивать, он прятался и не входил в город. Но он случайно забрел к одной пристани, где готовился отойти пароход в Таганрог и далее. Ожидая рокового отхода колодников, Илья в последний раз присматривался к суете шумного городка.

У пристани он заметил кучку людей, игравших на берегу в орлянку, в ожидании отчаливания парохода. Он подошел к этой кучке, стал сам глядеть на игру и вдруг остолбенел. Перед ним стоял, одетый матросом, один из музыкантов в Есауловке, скрипач Ванька. Ванька также узнал Илью. Они улыбнулись друг другу, отошли к стороне и там крепко обнялись.

– Какими судьбами? – спросил Илья.

– Волю прочитали и у нас…

– Ну?

– Ничего с той воли не вышло, я и решил дать тягу.

– Куда же ты?

– В Турцию, брат!

– Как же ты это едешь?

– Э, как! Были еще деньжата, ну, все и сварганил. В матросы взяли, а в Одессе пересяду в трюм какого‑нибудь англичанина, да и дальше, в Турцию… А что твоя невеста, Настенька, от которой я тебе отсюда письма представлял? Жива, здорова? Что каретник, ее отец?

Илья все рассказал. Ванька покачал головой, сходил на пароход, который уже пыхтел и разводил пары.

– Ну, Илья Романыч, пароход уйдет еще через час! мы успеем и выпить и побеседовать на прощанье. Пойдем в кабачок. Тебе горе, выпьем.

– Что дома у нас? Что нового! Говори.

Знакомцы пошли опять за мост.

Ванька ударил себя по лбу.

– Ах, я дурак, простота! И забыл! Тебе много нового. С этого надо было бы начать.

– Ну, говори, говори скорее.

– Малый, вина! Слушай. Во‑первых, как только прочитали нам эту волю, народ сильно запечалился! Ждут тебя, вот как. Прошли слухи, что воля не та. Учителя Саддукеева помнишь?

– Как же не помнить; к нему я насчет жены отца Смарагда ездил. Ну?

– Выгнали его из этой гимназии. Я заходил в город и слышал это. В день отставки, с горя ли, или так, он заснул, забыв в спальне погасить свечку. Загорелась сперва, видно, занавеска на окне, а потом весь дом. Он с детьми и прислугой едва выскочил, в чем был. Весь двор сгорел. А это только и было его имущество.

– Бедный, бедный! Эк у нас пожаров‑то! Где же он теперь?

– Рубашкин принял его к себе в управляющие. Только, слышно, прижимает в жалованьи Саддукеева, хоть тот ему и самый‑то Сырт предоставил. Насчет пожаров тоже. Хутор Перебоченской сгорел! Да что, она живучая: опять строится. А про жену попа Смарагда слышал?

– Что?

– Померла вскоре после твоего побега.

Илья перекрестился.

– Господи! вот все какие несчастия! Жаль, жаль его…

– Что жалеть! Он теперь счастливее тебя со мною.

– Как так?

– Видно, при жене только и крепился отец Смарагд. Чуть умерла, он куда‑то, сказывают, написал, за ним явилась тройка, он забрал детей, что осталось утвари, да и уехал без вести. Иные толкуют, что где‑то наверху за Волгой, в вятских лесах, в раскольничьи попы передался, рясу нашу скинул, надел простой зипун, да так им и служит по‑ихнему; а другие – что его схватили и он в Соловки угодил, сослан…

Илья вскочил.

– Вот не ожидал я этого! В какой‑нибудь месяц… Что же его взманило, не понимаю?

– Как что? У нас, с доходами‑то от мужиков, он получал всего целковых полтораста в год; а там посадили его сразу, говорят, на три тысячи целковых. Надоело бедствовать‑то. Ведь от бедности и попадья его померла.

– От кого это ты знаешь?

– Наш дьячок сказывал. Теперь у нас на обе церкви один поп, отец Иван старый.

– Ну, а что ж наш мир? Что наши православные?

– Тебя, Илюша, ждут и невесть как. Иди скорее туда, не мучь их. Прочитай им все по совести. Тебе верят.

– По правде? так это говорят?

– Ей‑богу.

– Ну, так я же им теперь все прочту и объясню. Многое я тут узнал из того, что прежде и не снилось.

Илья допил вино и ударил по столу. В это время раздался звонок на пароходе. Ванька выскочил из кабака.

– Прощай, Илюша! Когда‑то опять увидимся?

– Прощай, Ваня! Должно быть, на том свете.

– Да, – шепнул, уже с лестницы парохода скрипач, – еще одно забыл: тебя велено схватить, как воротишься домой…

Ударил третий звонок. Ванька взошел на борт, колеса зашумели, и пароход пошел книзу, в гирла.

Через день Ростов взволновался. Прошла весть, что близ Черкасска в степи, под вечер, на этап с колодниками было сделано нападение шайки бродяг; солдат осилили, освободили всех арестантов, расковали, и те разбежались без вести. В числе убежавших была и Настя Талаверка.

Илья с Настей, скрываясь в оврагах и лесах, дошел до Калача, там ночью переправился через Дон на рыбачьей лодке и пошел по Волге по пути к родному околотку. Но войти в Есауловку он не посмел.

– Ну, люди добрые! – сказал Илья, войдя на бугры, с которых была видна Есауловка, – вы ждали меня; теперь я пришел. Пришел на счастье свое и ваше, или на погибель вам и себе. Долго мы ждали воли и дождались! – В сумерки он вошел в хутор Терновку, где жил знакомый ему старик сапожник, и там решился устроить себе временный привал.

– Мужик вздорожал! Настоящая воля пришла! – сказал он, входя к старику с Настей.

 

XIV

Сельский агитатор

 

– Агитатор, агитатор, в нашей губернии новый Стенька Разин, новый Пугачев! – говорили помещики по деревням, куда вскоре воротился Илья, – ведь это было их гнездо. Тут они действовали и семена бросили после себя.

– Неужели? Где? Как? Когда?

– На днях, на Волге, в заброшенном и глухом закоулке; он из Есауловки, дворовый человек князя Мангушки, а избрал себе притоном соседний хутор Терновку.

– Что же он пока делает, чем себя заявил?

– Его народ давно уже наметил; он два раза был в бегах. Малый смышленый, грамотный и воротился теперь опять из бродяг, чтоб, как говорит, добиться чистой воли. В Терновку и в соседние с ней овраги с мая месяца теперь сходятся толпы черни. Этого парня уже молва провозгласила пророком. У него же завелась и своя пророчица, тоже беглая девка тамошней помещицы, которую он добыл где‑то этою весной. Их не венчают, и они живут так себе открыто, как муж и жена.

– Что же народ?

– Парень этот овладел всеми, отменяет везде барщину, собирает поборы на расходы для мирских дел, рассылает по окрестностям возмутительные письма. К нему верхами и на тройках съезжаются совещаться из других уездов и даже губерний такие же вожаки. И долго этого никто не подозревал, хотя все чувствовали какое‑то сильное влияние на умы крестьян в том околотке. Даже отец этого парня, есауловский приказчик, живя от него в десяти или пятнадцати верстах, целый месяц ничего не знал о новом приходе сына и его укрывательстве в Терновке…

Да сперва и трудно было заметить влияние отдельных лиц. Все были взволнованы, все потерялись – и крестьяне и дворяне.

Весна кончилась.

Весть о воле пронеслась во все концы; сорвало старые плотины и мосты, и все унеслось навеки шумными волнами могучего половодья. Поля окинулись зеленью. На Волге опять замелькали сотни пароходов. Народ задвигался у ее берегов. Леса и байраки зазвучали птичьими голосами. Холмы и бугры подернулись голубыми туманами. Орлы зареяли над долинами и заклектали на столетних дубах. Освобожденный пахарь повел первую вольную борозду. Первое дуновение воли по селам и хуторам принесло осязательные льготы переходной поры: безусловное увольнение от барщинных повинностей стариков, девушек и мальчиков подростков, увольнение дворовых, которые по ревизии числились в крестьянах; свободный брак, отмену ночных караулов, уничтожение добавочных сборов с крестьян и первые намеки на жалованье дворовым. Не все добровольно решились сразу дать эти льготы. Освобожденные мальчуганы явили множество лукавых демонстраций и в раннюю пору недолгой весны не шли на работу за самую выгодную цену. За ними явились демонстрации горничных и должностных лиц из крестьян. Мгновенно опустели целые дома и усадьбы. Умеренные смирились, зная, что ловкий кормчий на практике может обойти всякие подводные камни. Радикалы старого закала подняли крики и вопли.

– Слышали вы? – кричали одни, – многие помещики ездят уже сами кучерами, а помещицы стряпают себе обед?

– Нет, не слышали. Кто же это?

– Михаил Павлыч, Федор Ильич, жена Ивана Юрьича! В Есауловке у князя Мангушки мужики самовольно, чуть прочли им манифест, запустили свой скот в барские луга по Лихому и выбили их в несколько ночей так, как вот эта ладонь.

– Ах, мерзавцы!

– В Конском Сырте у генерала Рубашкина соседние мужики в саду срубили ночью пять лучших берестов и липу на боковой аллее… Слушайте дальше! Везде только и слышно: мужики рубят леса, выбивают овцами и скотом поля и луга, вытравляют даже яровое и озимые всходы хлебов. У губернского предводителя на крыше дома в деревне поймали трех мальчишек. Они, верно, пробирались в трубу, чтобы обокрасть дом, как то случилось в Есауловке прежде, а становой, подлец, решил, что они лазали за воробьиными гнездами. Но печальнее всего история с тем же Рубашкиным. Он в первый день велел наемному кучеру запрячь лошадей к церкви, а кучер напился пьян; генерал вышел во двор – ни души; все батраки до обеда засели в есауловском кабаке. Он за ворота, – а за воротами бродят без пастуха его шпанские овцы и все перемешались, бараны с матками и ягнятами. Что же бы вы думали? А? отвечайте!

– Сам запряг беговые дрожки и поехал за кучера?

– Именно, угадали! а овец поручил было пасти горничной девушке, живущей у него за экономку; но и тут вышла беда! та разобиделась и затеяла отойти от него.

Бывший тут юноша, из либералов, рассмеялся.

– Так, по‑вашему, это вздор? вздор? – закричал рассказчик.

– Разумеется, плевое дело. Эка мученики! – заметил либерал, – раз в жизни самому в деревне запречь лошадь. Подумаешь: развенчанные Наполеоны на острове святой Елены! Людовики шестнадцатые в цепях!

– Я продолжаю! – яростно крикнул рассказчик, – я продолжаю о Перебоченской.

– А! – крикнул либерал и захохотал, – о Перебоченской, о сей человеколюбивой волчице, с надпиленными ныне когтями? Продолжайте, нам приятно!

Рассказчик, в котором читатель, вероятно, узнал смененного некогда предводителя, защитника Перебоченской, оторопел от злобы и негодования; но, чувствуя, что и у него шальное время пообточило зубы и надрезало когти, смолчал, набил себе трубку папой‑крионом, затянулся до тошноты, улыбнулся, и, пуская дым, продолжал мрачным и сдержанным басом:

– Господа, наше сословие распадается, гибнет! Но что сталось с этой бедной Перебоченской? До чего ее унизили, разорили! Я не узнал ее, воротившись из высылки в другое мое имение.

– Как так? – спросили слушатели.

– Вы знаете, я всегда к ней был особенно расположен. Изгнанная из Сырта, она продала дом в городе и переехала было к себе на хутор, думая извернуться, прикупить еще земельки и повести хозяйство. Разместила она людей по избам; одних из них поставила в батраки, других – в должности к дому. Тут еще воротили ей из бегов несколько человек ее бродяг, каких‑то двух баб из Астрахани, парня‑кузнеца из Москвы. Дело же наше по доносам Тарханларова затихло по случаю манифеста о воле. Что же бы вы думали? Тут явился этот наш доморощенный агитатор, зашел из Терновки к ней на хутор, и как вы, господа, полагаете? объяснил всем ее людям разные статьи положения по‑своему. Те сговорились да на днях бросили ее двор и ушли все до одного в свои батрацкие избы, требуя земли, волов и, вместо дворовой службы, трехдневной барщины мужчинам, а двухдневной – бабам, так как они числятся крестьянами!

– Что же! Это по закону! – сказал либерал, – а вы думаете как?

– Но посудите о Пелагее Андреевне, о ней посудите! – кричал бывший предводитель, будто не расслыша последних слов, – плотники бросили ее столярню, где ей кресло делали; кузнец‑парнишка бросил кузницу и также требует поставить его на хлебопашество, то же самое и с бабами: и те бунт затеяли. А о девках нечего и говорить…

– Что же красные девушки? – отозвался либерал, хихикая, – их бы этак розочками посечь, репяшками, и дело в шляпе, усмирились бы.

– Представьте, – продолжал рассказчик еще мрачнее, – все девки Перебоченской сговорились и вдруг… бросили ее в одну ночь. Одни бежали к овцам, другие к женихам, в батрацкие хаты и в соседние имения; ушли в служанки, швеи, кухарки, прачки и кружевницы. Даже представьте – верная Палашка и та бросила Перебоченскую и ушла в город с каким‑то солдатюгой.

– Ай, батюшки! Что же она не требует девок! – спросил либерал.

– Бедная Пелагея Андреевна из сил выбилась. Звала всех обратно, становому жаловалась, новому предводителю. Ничто не взяло. Не те люди теперь стали… Да‑с! И представьте… сама теперь есть себе варит, кухню перевела в дом, сама стряпает и горькими слезами обливается. Два раза даже посуду сама мыла и воду, сказывают, черпала из колодца во дворе. Просто Содом и Гоморра!..

– Странно! – отозвался либерал, – отчего же эта барыня не прибегнет к найму посторонних людей?

Отставной предводитель остановился среди комнаты и с грустной улыбкою посмотрел на всех слушателей:

– Слышите? Она? Прибегнет к найму? Да это кремень‑женщина с характером древних героев. Она скорее погибнет от всяких огорчений и обид, чем уступит хоть крупицу своего достоинства! Она – честь и украшение своего сословия. А считать легко в чужих карманах. Отчего не нанимает? А зачем вся эта перемена? Нам служили и работали даром… Поневоле потеряешься… Вон наш патриарх, Борис Николаевич! Ведь не вынес. Шестьдесят лет хозяйничал, сидя в кресле, приказания раздавал и не верил толкам о воле. А приехал становой с манифестом, он как встал с кресла, зашатался, грохнулся об пол и дух вон! И таких жертв у нас немало‑с…

Либерал подошел, посвистывая, к окну. Хоть санкюлот в душе, но в то же время сам богатый человек, он позволял себе вообще быть спокойным и не стесняться. Его ненавидели, но боялись и даже порою заискивали его расположения.

– А Палашка, Палашка, – возглашал рассказчик, – эта верная, преданная служанка!

– Ну? – отозвались некоторые.

– Представьте. Как ушла с солдатом в город, да и не возвращалась долго. О ее измене в особенности скорбела Перебоченская. И что же бы вы полагали? На днях к крыльцу ее на хуторе подкатил с бубенчиками тройкой тарантас. Кучер с павлиньим пером. На гривах лошадей ленты. Из тарантаса вышли молодые, разодетые: девка и солдат, прямо из‑под венца. Это и была‑с… была сама Палашка, с своим суженым! Чуть Палашка с мужем вошла в дом к ней, солдатюга и брякнул: «Сударыня, позвольте у вас взять сундук с вещами и с платьем моей жены». – «Какой сундук? – спросила Перебоченская, – у нее ничего этого и в заводе не было!» – «Как можно, сударыня! – отозвалась Палашка, – я новому предводителю стану жаловаться! Мало вы над нами издевались! Голодом нас морили, без белья целые годы водили. Я у вас два года на свои деньги обувалась. Я ли вам еще не служила?» Перебоченская на это вскрикнула, зашаталась и упала в обморок… Вот до чего мы дожили. Скоро чернь заберет страшную силу, благодаря своим коноводам…

– Не верю!

– Не верите? мы зато верим и все понемногу обзаводимся оружием, револьверами и прочим.

– И этому не верю!

– А это что? – спросил оратор, вынимая из кармана револьвер.

Хозяин дома, где шел этот разговор, тоже вынул пару каких‑то еще дедовских пистолей, притом заряженных. «Так и сплю теперь! нельзя!» – прибавил он, отошел к двери и еще там показал в углу палку, с потайным стилетом в пол‑аршина.

В других местах толковали несколько иначе. В уездном городе, в доме исправника, удаленного было от места вскоре после истории Тарханларова с Перебоченской, но потом оправданного и вновь допущенного к должности, собирались все недовольные из старой уездной партии. Тут, между прочим, велась большая карточная игра и разговоры об эмансипации шли, попеременно прерываясь восклицаниями.

– Дама бубен. – Плие! – Шестерка! – Атанде! – Убита! Пожалуйте денежки.

Как‑то раз, когда игра между помещиками была особенно сильна, кто‑то спросил:

– А что, господа, слышно про есауловского Пугачева? Говорят, скверные вещи в уезде у нас происходят!

Исправник оставил карты.

– Да, именно скверные. Я уже десять рапортов послал губернатору. Но ведь вы знаете теперешнее время.

– Кто же, кто коновод беспорядков в нашем уезде? добились вы толку?

– Долго я не понимал, в чем дело, и, наконец, уразумел… В окрестностях Есауловки, как по чьему‑то таинственному мановению, весь народ окрысился, как один человек… Положение толкуют по‑своему; отказываются от добровольных сделок с владельцами. Здесь сегодня обидели барыню! Смотришь, за сорок верст в тот же день выругали барина, а за пятьдесят исколотили чуть не до смерти приказчика. Коновод‑то есть, господа, да крылья нам подрезаны, завелись мировые посредники; я пишу губернатору, а он говорит: пусть прежде посредник похлопочет. Да‑с… Вот, когда что посерьезнее случится, тогда другое запоют…

Что касается до слухов, то исправник действительно не ошибался. И долго еще помещики тревожно толковали между собою и сообщали, что вот, вслед за возвращением своим из Италии, владелец Есауловки, князь Мангушко, испытал какое‑то сильное оскорбление от своих былых подчиненных, что это дело разбирал уже местный посредник, но что на сходке и того сильно оскорбили крестьяне. Что по уезду пронеслось имя Ильи Танцура, сына есауловского приказчика, что генерал Рубашкин, сойдясь с князем Мангушко, ночевал как‑то у него, и на них ночью было сделано что‑то вроде покушения на убийство, и при этом Илья, вместе с Кириллом Безуглым, чуть было не поймался.

Губернский город, наконец, узнал о событиях того уезда в подробностях. Илью Танцура уже прямо называли коноводом всех своеволий крестьян.

– Новый Стенька Разин! Стенька Разин появился у нас! – передавали с ужасом друг другу обыватели губернского города, где, как водится, жизнь своих же уездов понимали менее жизни иного города Ботофаго на Рио‑де‑Жанейро.

– И в тех самых поволжских местах, где действовали Пугачев и Разин! – добавляли другие. – Есауловка их гнездо!

– Что же слышно о нем? Каков он и как зовут этого агитатора? – допытывались дамы.

– Илья Танцур; он сын приказчика в Есауловке. Говорят, что он в косую сажень ростом, съедает по целому барану и выпивает чуть не по ведру водки. А наружностью так сущий Пугачев: окладистая черная борода, ястребиный взор и ожесточен, как сам Емелька. Наконец, правда ли, нет ли, а уверяют, что, скрываясь в хуторах за Авдулиными буграми, научая всех и принимая депутации, он объявил себя пророком…

– Быть не может! Пророком? Как Магомет? – спрашивали, замирая от страха, дамы.

– Именно, как Магомет! Народ к нему идет на поклонение, он сидит за столом перед книгой о воле, всех допускает к руке, красная лента у него через плечо. По ночам он развратничает, а днем решает сомнения всех, кто к нему приходит. Говорят, что отцы ведут к нему дочерей, мужья жен, а братья сестер…

Дамы с ужасом затыкали уши и поднимали глаза к небу.

– Вся подкладка его характера, – пугливо ораторствовал какой‑то приезжий в кабинете губернатора, – вся личность этого Ильи Танцура – двойник Разина. Это тот же меч божий! Как он нагло оскорбил посредника и как хладнокровно заколол станового! Чужие страдания его забавляют; великодушие ему незнакомо.

– Ну, – перебил губернатор, – становой жив.

– Пусть жив. А посредник?

– От посредника я еще ничего не получал: видно, надеется и так успокоить околоток; а мешаться мне пока не позволяют инструкции…

– Все так, все так. Но этот коновод – зло опаснейшее… Он уже устроил прямые и непрерывные сношения с окрестными губерниями; сорок пять уездов уже в его руках. Ему несут хлеб‑соль, сборы денег…

Губернатор встал. Он давно был встревожен и раздражен, давно хотел принять какие‑то меры, но чем‑то все стеснялся, чего‑то боялся, ждал. В последнее время он сильно присмирел, часто сидел над бумагами, мягче встречал посетителей, заботливо советовался о разных намерениях с людьми опытными, с людьми старого порядка, с местными практиками, преклонялся перед временем, хоть и ворчал на Петербург. «Э… в виде нищих – сюда никто не приходил; а об есауловских делах, однако, надо подумать серьезнее!» Он позвонил, позвал своего секретаря.

Вошел румяный и щегольски одетый молодой человек в очках, из правоведов. В его руках была пачка газет.

– Насчет Есауловки от посредника еще ничего нет?

– Ничего‑с…

– Странно!

Губернатор стал медленно ходить по кабинету.

– А вы как полагаете? Проделки этого, как его, Ильи Танцура, пустяки, что о них посредник умалчивает и все еще не сдает дела местной полиции? Согласитесь сами: влезть на балкон, на трубу; не может же быть, чтоб приказчик это сочинил!

– Осмелюсь доложить вашему превосходительству, – начал молодой человек, поправляя очки, выпрямляясь и стараясь придать себе как можно более достоинства, спокойствия и благородной смелости и откровенности, – до меня дошли еще другие, более важные слухи… Известный‑с итальянский агитатор Гарибальди через своих эмиссаров давно уже старается взволновать Венгрию, Грецию и славянские земли в Турции… Ну‑с, по секрету объявляют, что его портреты с недавнего времени в громадном количестве привезены, как слышно, через азиятскую Россию, на Кавказ, а оттуда в Крым, на Дон, и сюда, в низовые губернии…

– Как, вы полагаете, что между Гарибальди и нашими местными мятежниками есть солидарность? Это забавно!

– Имею ясные подозрения, – продолжал совершенно спокойно секретарь.

– О, это уж слишком! – перебил губернатор.

– Очень рад, ваше превосходительство, что на ваше сомнение могу отвечать фактом. Везде, по Дону и здесь внизу, по Волге, с весны еще народ ожидает со дня на день прибытия некоего гетмана Загребайлы… Понимаете‑с? Загребайлы… Это и есть Гарибальди! Этот гетман Загребайло, по толкам народа, теперь за морем, пока освобождает, дескать, итальянцев, потом побьет немцев и турок, освободит славян… а там…

Губернатор остолбенел…

– Надо принять строгие меры, – сказал гость‑помещик, – иначе после не расплатитесь…

– Вот вам и должность наша! – решил губернатор, расставя руки. – Что нового в газетах?

– Везде толкуют о крестьянских мятежах, о насилиях, упорстве…

Губернатор позвонил. Вошел жандарм.

– Поезжай, попроси господина Тарханларова ко мне. Надо действовать! – сказал губернатор уходящему гостю, – что делать, не мы виноваты.

Не успел губернатор успокоиться, как к вечеру к его квартире подъехали разом два нарочных верховых с пакетами от станового и от посредника. В обоих пакетах доносилось о новых беспорядках в Есауловке и в окрестностях и испрашивалась присылка войск.

 

XV



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: