В том городе все люди обуяны
Любовью к Таламонэ, но успех
Обманет их, как поиски Дианы,
И адмиралам будет хуже всех».[715]
Песнь четырнадцатая
Круг второй (продолжение)
Кто это кружит здесь, как странник некий,
Хоть смертью он еще не окрылен,
И подымает и смыкает веки?»
«Не знаю, кто; он кем-то приведен;
Спроси, ты ближе; только не сурово,
А ласково, чтобы ответил он».
Так, наклонясь один к плечу другого,
Шептались двое, от меня правей;
Потом, подняв лицо, чтоб молвить слово,
Один сказал: «Дух, во плоти своей
Идущий к небу из земного края,
Скажи нам и смущение развей:
Откуда ты и кто ты, что такая
Тебе награда дивная дана,
Редчайшая, чем всякая иная?»
И я: «В Тоскане речка есть одна;
Сбегая с Фальтероны,[716]вьется смело
И сотой милей не утолена.
С тех берегов принес я это тело;
Сказать мое вам имя — смысла нет,
Оно еще не много прозвенело».
И вопрошавший: «Если в твой ответ
Суждение мое проникнуть властно,
Ты говоришь об Арно». А сосед
Ему сказал: «Должно быть, не напрасно
Названья этой речки он избег,
Как будто до того оно ужасно».
И тот: «Что думал этот человек,
Не ведаю; но по заслугам надо,
Чтоб это имя сгинуло навек!
Вдоль всей реки, оттуда, где громада
Хребта, с которым разлучен Пелор,[717]
Едва ль не толще остального ряда,
Дотуда, где опять в морской простор
Спешит вернуться то, что небо сушит,
А реки снова устремляют с гор,
Все доброе, как змея, каждый душит;
Места ли эти под наитьем зла,
Или дурной обычай правду рушит,
Но жалкая долина привела
Людей к такой утрате их природы,
Как если бы Цирцея[718]их пасла.
Сперва среди дрянной свиной породы,
Что только желудей не жрет пока,
Она струит свои скупые воды;[719]
Затем к дворняжкам держит путь река,
Задорным без какого-либо права,
И нос от них воротит свысока.[720]
Спадая вниз и ширясь величаво,
Уже не псов находит, а волков
Проклятая несчастная канава.[721]
И, наконец, меж темных омутов,
Она к таким лисицам попадает,
Что и хитрец пред ними бестолков.[722]
К чему молчать? Пусть всякий мне внимает!
И этому полезно знать вперед
О том, что мне правдивый дух внушает.
Я вижу, как племянник твой идет
Охотой на волков и как их травит
На побережьях этих злобных вод.
Живое мясо на продажу ставит;
Как старый скот, ведет их на зарез;
Возглавит многих и себя бесславит.
Сыт кровью, покидает скорбный лес[723]
Таким, чтоб он в былой красе и силе
Еще тысячелетье не воскрес».[724]
Как тот, кому несчастье возвестили,
В смятении меняется с лица,
Откуда бы невзгоды ни грозили,
Так, выслушав пророчество слепца,
Второй, я увидал, поник в печали,
Когда слова воспринял до конца.
Речь этого и вид того рождали
Во мне желанье знать, как их зовут;
Мои слова как просьба прозвучали.
И тот же дух ответил мне и тут:
«Ты о себе мне не сказал ни звука,
А сам меня зовешь на этот труд!
Но раз ты взыскан богом, в чем порука
То, что ты здесь, отвечу, не тая.
Узнай: я Гвидо, прозванный Дель Дука.
Так завистью пылала кровь моя,
Что, если было хорошо другому,
Ты видел бы, как зеленею я.
И вот своих семян я жну солому.
О род людской, зачем тебя манит
Лишь то, куда нет доступа второму?
А вот Риньер,[725]которым знаменит
Дом Кальболи, где в нисходящем ряде
Никто его достоинств не хранит.
И не его лишь кровь[726]теперь в разладе, —
Меж По и Рено, морем и горой,[727]—
С тем, что служило правде и отраде;
В пределах этих порослью густой
Теснятся ядовитые растенья,
И вырвать их нет силы никакой.
Где Лицио, где Гвидо ди Карпенья?
Пьер Траверсаро и Манарди где?
Увы, романцы, мерзость вырожденья!
Болонью Фабро не спасет в беде,
И не сыскать Фаэнце Бернардина,
Могучий ствол на скромной борозде!
Тосканец, слезы льет моя кручина,
Когда я Гвидо Прата вспомяну
И доблестного Д'Адзо, Уголина;
Тиньозо, шумной братьи старшину,
И Траверсари, живших в блеске славы,
И Анастаджи, громких в старину;[728]
Дам, рыцарей, и войны, и забавы,
Во имя благородства и любви,
Там, где теперь такие злые нравы!
О Бреттиноро, больше не живи!
Ушел твой славный род, и с ним в опале
Все, у кого пылала честь в крови.[729]
Нет, к счастью, сыновей в Баньякавале[730];
А Коньо — стыд, и Кастрокаро — стыд,
Плодящим графов, хуже, чем вначале.[731]
Когда их демон[732]будет в прах зарыт,
Не станет сыновей и у Пагани,
Но это славы их не обелит.
О Уголин де'Фантолин, заране
Твой дом себя от поношенья спас:
Никто не омрачит его преданий![733]
Но ты иди, тосканец; мне сейчас
Милей беседы — дать слезам излиться;
Так душу мне измучил мой рассказ!»
Мы знали — шаг наш должен доноситься
До этих душ; и, раз молчат они,
Мы на дорогу можем положиться.
И вдруг на нас, когда мы шли одни,
Нагрянул голос, мчавшийся вдоль кручи
Быстрей перуна в грозовые дни:
«Меня убьет, кто встретит!»[734]— и, летучий,
Затих вдали, как затихает гром,
Прорвавшийся сквозь оболочку тучи.
Едва наш слух успел забыть о нем,
Раздался новый, словно повторенный
Удар грозы, бушующей кругом:
«Я тень Аглавры, в камень превращенной!»[735]
И я, правей, а не вперед ступив,
К наставнику прижался, устрашенный.
Уже был воздух снова молчалив.
«Вот жесткая узда, — сказал Вергилий, —
Чтобы греховный сдерживать порыв.
Но вас влечет наживка, без усилий
На удочку вас ловит супостат,
И проку нет в поводьях и вабиле.[736]
Вкруг вас, взывая, небеса кружат,
Где все, что зримо, — вечно и прекрасно,
А вы на землю устремили взгляд;
И вас карает тот, кому все ясно».
Песнь пятнадцатая
Круг второй (окончание) — Круг третий — Гневные
Какую долю, дневный путь свершая,
Когда к исходу близок третий час,
Являет сфера, как дитя, живая,
Такую долю и теперь как раз
Осталось солнцу опуститься косо;[737]
Там вечер был, и полночь здесь у нас.[738]
Лучи нам били в середину носа,
Затем что мы к закатной стороне
Держали путь по выступу утеса,
Как вдруг я ощутил, что в очи мне
Ударил новый блеск, струясь продольно,
И удивился этой новизне.
Тогда ладони я поднес невольно
К моим бровям, держа их козырьком,
Чтобы от света не было так больно.
Как от воды иль зеркала углом
Отходит луч в противном направленье,
Причем с паденьем сходствует подъем,
И от отвеса, в равном отдаленье,
Уклон такой же точно он дает,
Что подтверждается при наблюденьи,
Так мне казалось, что в лицо мне бьет
Сиянье отражаемого света,
И взор мой сделал быстрый поворот.
«Скажи, отец возлюбленный, что это
Так неотступно мне в глаза разит,
Все надвигаясь?» — я спросил поэта.
«Не диво, что тебя еще слепит
Семья небес,[739]— сказал он. — К нам, в сиянье,
Идет посол — сказать, что путь открыт.
Но скоро в тяжком для тебя сверканье
Твои глаза отраду обретут,
Насколько услаждаться в состоянье».
Когда мы подошли: «Ступени тут, —
Сказал, ликуя, вестник благодати, —
И здесь подъем гораздо меньше крут».
Уже мы подымались, и «Bead
Misericordes!»[740]пелось нам вослед
И «Радуйся, громящий вражьи рати!»
Мы шли все выше, я и мой поэт,
Совсем одни; и я хотел, шагая,
Услышать наставительный ответ;
И так ему промолвил, вопрошая:
«Что тот слепой романец разумел,
О «доступе другим» упоминая?»
И вождь: «Познав, какой грозит удел
Позарившимся на чужие крохи,
Он вас от слез предостеречь хотел.
Богатства, вас влекущие, тем плохи,
Что, чем вас больше, тем скуднее часть,
И зависть мехом раздувает вздохи.
А если бы вы устремляли страсть
К верховной сфере,[741]беспокойство ваше
Должно бы неминуемо отпасть.
Ведь там — чем больше говорящих «наше»,
Тем большей долей каждый наделен,
И тем любовь горит светлей и краше».
P58
«Теперь я даже меньше утолен, —
Ответил я ему, — чем был сначала,
И большими сомненьями смущен.
Ведь если достоянье общим стало
И совладельцев много, почему
Они богаче, чем когда их мало?»
И он в ответ: «Ты снова дал уму
Отвлечься в сторону земного дела
И вместо света почерпаешь тьму.
Как луч бежит на световое тело,[742]
Так нескончаемая благодать
Спешит к любви из горнего предела,
Даря ей то, что та способна взять;
И чем сильнее пыл, в душе зажженный,
Тем большей славой ей дано сиять.
Чем больше сонм, любовью озаренный,
Тем больше в нем благой любви горит,
Как в зеркалах взаимно отраженной.
Когда моим ответом ты не сыт,
То Беатриче все твои томленья,
И это и другие, утолит.
Стремись быстрей достигнуть исцеленья
Пяти рубцов, как истребились два,
Изглаженные силой сокрушенья».
«Ты мне даруешь…» — начал я едва,
Как следующий круг возник пред нами,
И жадный взор мой оттеснил слова.
И вдруг я словно был восхищен снами,
Как если бы восторг меня увлек,
И я увидел сборище во храме;
И женщина, переступив порог,
С заботой материнской говорила:
«Зачем ты это сделал нам, сынок?
Отцу и мне так беспокойно было
Тебя искать!» Так молвила она,
И первое видение уплыло.[743]
И вот другая, болью пронзена,
Которую родит негодованье,
Льет токи слез, и речь ее слышна:
«Раз ты властитель града, чье названье
Среди богов посеяло разлад[744]
И где блистает всяческое знанье,
Отмсти рукам бесстыдным, Писистрат,
Обнявшим нашу дочь!» Но был спокоен
К ней обращенный властелином взгляд,
И он сказал, нимало не расстроен:
«Чего ж тогда достоин наш злодей,
Раз тот, кто любит нас, суда достоин?»[745]
Потом я видел яростных людей,
Которые, столпившись, побивали
Камнями юношу, крича: «Бей! Бей!»
А тот, давимый гибелью, чем дале,
Тем все бессильней поникал к земле,
Но очи к небу двери отверзали,
И он молил, чтоб грешных в этом зле
Господь всевышний гневом не коснулся,
И зрелась кротость на его челе.[746]
Как только дух мой изнутри вернулся
Ко внешней правде в должную чреду,
Я от неложных грез моих очнулся.
Вождь, увидав, что я себя веду,
Как тот, кого внезапно разбудили,
Сказал мне: «Что с тобой? Ты как в чаду,
Прошел со мною больше полумили,
Прикрыв глаза и шатко семеня,
Как будто хмель иль сон тебя клонили».
И я: «Отец мой, выслушай меня,
И я тебе скажу, что мне предстало,
Суставы ног моих окостеня».
И он: «Хотя бы сто личин скрывало
Твои черты, я бы до дна проник
В рассудок твой сквозь это покрывало.
Тебе был сон, чтоб сердце ни на миг
Не отвращало влагу примиренья,[747]
Которую предвечный льет родник.
Я «Что с тобой?» спросил не от смятенья,
Как тот, чьи взоры застилает мрак,
Сказал бы рухнувшему без движенья;
А я спросил, чтоб укрепить твой шаг:
Ленивых надобно будить, а сами
Они не расшевелятся никак».
Мы шли сквозь вечер, меря даль глазами,
Насколько солнце позволяло им,
Сиявшее закатными лучами;
А нам навстречу — нараставший дым
Скоплялся, темный и подобный ночи,
И негде было скрыться перед ним;
Он чистый воздух нам затмил и очи.
Песнь шестнадцатая
Круг третий (продолжение)
Во мраке Ада и в ночи, лишенной
Своих планет и слоем облаков
Под небом скудным плотно затемненной,
Мне взоров не давил такой покров,
Как этот дым, который все сгущался,
Причем и ворс нещадно был суров.
Глаз, не стерпев, невольно закрывался;
И спутник мой придвинулся слегка,
Чтоб я рукой его плеча касался.[748]
И как слепец, держась за вожака,
Идет, боясь отстать и опасаясь
Ушиба иль смертельного толчка,
Так, мглой густой и горькой пробираясь,
Я шел и новых не встречал помех,
А вождь твердил: «Держись, не отрываясь!»
И голоса я слышал, и во всех
Была мольба о мире и прощенье
Пред агнцем божьим, снявшим с мира грех.
Там «Agnus Dei»[749]пелось во вступленье;
И речи соблюдались, и напев
Одни и те же, в полном единенье.
«Учитель, это духи?» — осмелев,
Спросил я. Он в ответ: «Мы рядом с ними.
Здесь, расторгая, сбрасывают гнев».
«А кто же ты, идущий в нашем дыме
И вопрошающий про нас, как те,
Кто мерит год календами земными?»
Так чей-то голос молвил в темноте.
«Ответь, — сказал учитель, — и при этом
Дознайся, здесь ли выход к высоте».
И я: «О ты, что, осиянный светом,
Взойдешь к Творцу, ты будешь удивлен,
Когда пройдешь со мной, моим ответом».
«Пройду, насколько я идти волен;
И если дым преградой стал меж нами,
Нам связью будет слух», — ответил он.
Я начал так: «Повитый пеленами,
Срываемыми смертью, вверх иду,
Подземными измучен глубинами;
И раз угодно божьему суду,
Чтоб я увидел горние палаты,
Чему давно примера не найду,
Скажи мне, кем ты был до дня расплаты
И верно ли ведет стезя моя,
И твой язык да будет наш вожатый».
«Я был ломбардец, Марко звался я;[750]
Изведал свет и к доблести стремился,
Куда стрела не метит уж ничья.
А с правильной дороги ты не сбился».
Так он сказал, добавив: «Я прошу,
Чтоб обо мне, взойдя, ты помолился».
И я: «Твое желанье я свершу;
Но у меня сомнение родилось,
И я никак его не разрешу.
Возникшее, оно усугубилось
От слов твоих, мне подтвердивших то,
С чем здесь и там оно соединилось.
Как ты сказал, теперь уже никто
Добра не носит даже и личину:
Зло и внутри, и сверху разлито.
Но укажи мне, где искать причину:
Внизу иль в небесах? Когда пойму,
Я и другим поведать не премину».[751]
Он издал вздох, замерший в скорбном «У!»,
И начал так, в своей о нас заботе:
«Брат, мир-слепец, и ты сродни ему.
Вы для всего причиной признаете
Одно лишь небо,[752]словно все дела
Оно вершит в своем круговороте.
Будь это так, то в вас бы не была
Свободной воля, правды бы не стало
В награде за добро, в отмщенье зла.
Влеченья от небес берут начало, —
Не все; но скажем даже — все сполна, —
Вам дан же свет, чтоб воля различала
Добро и зло, и ежели она
Осилит с небом первый бой опасный,
То, с доброй пищей, победить должна.
Вы лучшей власти, вольные, подвластны
И высшей силе, влившей разум в вас;
А небеса к нему и непричастны.[753]
И если мир шатается сейчас,
Причиной — вы, для тех, кто разумеет;
Что это так, покажет мой рассказ.
Из рук того,[754]кто искони лелеет
Ее в себе, рождаясь, как дитя,
Душа еще и мыслить не умеет,
Резвится, то смеясь, а то грустя,
И, радостного мастера созданье,
К тому, что манит, тотчас же летя.
Ничтожных благ вкусив очарованье,
Она бежит к ним, если ей препон
Не создают ни вождь, ни обузданье.
На то и нужен, как узда, закон;
На то и нужен царь, чей взор открыто
Хоть к башне Града[755]был бы устремлен.
Законы есть, но кто же им защита?
Никто;[756]ваш пастырь жвачку хоть жует,
Но не раздвоены его копыта;[757]
И паства, видя, что вожатый льнет
К благам, будящим в ней самой влеченье,
Ест, что и он, и лучшего не ждет.
Ты видишь, что дурное управленье
Виной тому, что мир такой плохой,
А не природы вашей извращенье.
Рим, давший миру наилучший строй,
Имел два солнца,[758]так что видно было,
Где божий путь лежит и где мирской.
Потом одно другое погасило;[759]
Меч слился с посохом,[760]и вышло так,
Что это их, конечно, развратило
И что взаимный страх у них иссяк.
Взгляни на колос, чтоб не сомневаться;
По семени распознается злак.
В стране, где По и Адиче струятся,[761]
Привыкли честь и мужество цвести;
В дни Федерика стал уклад ломаться;[762]
И что теперь открыты все пути
Для тех, кто раньше к людям честной жизни
Стыдился бы и близко подойти.
Есть, правда, новым летам к укоризне,
Три старика, которые досель
Томятся жаждой по иной отчизне:[763]
Герардо славный; Гвидо да Кастель,
«Простой ломбардец», милый и французу;
Куррадо да Палаццо.[764]Неужель
Не видишь ты, что церковь, взяв обузу
Мирских забот, под бременем двух дел
Упала в грязь, на срам себе и грузу?»
«О Марко мой, я все уразумел, —
Сказал я. — Вижу, почему левиты[765]
Не получили ничего в удел.
Но кто такой Герардо знаменитый,
Который в диком веке, ты сказал,
Остался миру как пример забытый?»
«Ты странно говоришь, — он отвечал. —
Ужели ты, в Тоскане обитая,
Про доброго Герардо не слыхал?
Так прозвище ему. Вот разве Гайя,
Родная дочь, снабдит его другим.
Храни вас бог! А я дошел до края.
Уже заря белеется сквозь дым, —
Там ангел ждет, — и надо, чтоб от света
Я отошел, покуда я незрим».
И повернул, не слушая ответа.
Песнь семнадцатая
Круг третий (окончание) — Круг четвертый — Унылые
Читатель, если ты в горах, бывало,
Бродил в тумане, глядя, словно крот,
Которому плева глаза застлала,
Припомни миг, когда опять начнет
Редеть густой и влажный пар, — как хило
Шар солнца сквозь него сиянье льет;
И ты поймешь, каким вначале было,
Когда я вновь его увидел там,
К закату нисходившее светило.
Так, примеряясь к дружеским шагам
Учителя, я шел редевшей тучей
К уже умершим под горой лучам.
Воображенье, чей порыв могучий
Подчас таков, что, кто им увлечен,
Не слышит рядом сотни труб гремучей,
В чем твой источник, раз не в чувстве он?
Тебя рождает некий свет небесный,
Сам или высшей волей источен.
Жестокость той, которая телесный
Сменила облик, певчей птицей став,
В моем уме вдавила след чудесный;[766]
И тут мой дух всего себя собрав
В самом себе, все прочее отринул,
С тем, что вовне, общение прервав.
Затем в мое воображенье хлынул
Распятый, гордый обликом, злодей,
Чью душу гнев и в смерти не покинул.
Там был с Эсфирью, верною своей
Великий Артаксеркс и благородный
Речами и делами Мардохей.[767]
Когда же этот образ, с явью сходный,
Распался наподобье пузыря,
Лишившегося оболочки водной, —
В слезах предстала дева, говоря:
«Зачем, царица, горестной кончины
Ты захотела, гневом возгоря?
Ты умерла, чтоб не терять Лавины, —
И потеряла! Я подъемлю гнет
Твоей, о мать, не чьей иной судьбины».[768]
Как греза сна, когда ее прервет
Волна в глаза ударившего света,
Трепещет миг, потом совсем умрет, —
Так было сметено виденье это
В лицо мое ударившим лучом,
Намного ярче, чем сиянье лета.
Пока, очнувшись, я глядел кругом,
Я услыхал слова: «Здесь восхожденье»,
И я уже не думал о другом,