О том, как писалась эта книга 15 глава




Зоха громко, как тормозящий поезд, заскрипел зубами, плюнул в лицо вору, наклонился над Салаваром.

Мягко поднял «хозяина» на руки и, уже вступив в волчью темноту ночи, негромко сказал:

— Это отсрочка, Фартовый! Запомни — отсрочка!

Остальные, спрятав в рукава ножи, пошли следом серой безликой цепочкой, вдруг утратив нахальную кровожадность.

— Дайте прикурить! — Гера Яновна спрятала пистолет в карман халата, глубоко затянулась табачным дымом. — Вы, Игорь Семенович, составьте текст телеграммы родителям Николая Александровича. Жена от него отказалась, и дети, кажется, тоже…

Она еще что-то говорила сама себе, уже беззвучно шевеля губами, но телефонный звонок отвлек ее от внутреннего разговора.

— Хотите его раздеть? — кивнув на застреленного вора, спросил у Упорова доктор Зак.

— Что ты сказал, падла гнутая?! — психанул Упоров, поймав доктора за грудки.

— Я же от души! — перегнулся Игорь Семенович. — Все так делают…

— Оставьте его, Вадим, — сестра мягко разжала пальцы. — Он несчастный человек. Вы же не будете обижать несчастных? И не злоупотребляйте терпением Геры Яновны.

Из кабинета отрывисто звучал голос начальника медицинской службы.

— Заключенного Очаева зарубили топором. Да, его должны были освободить в начале июля со снятием судимости. Печально? Преступно! Подло, товарищ полковник! Вся ответственность лежит на подполковнике Оскоцком. По его распоряжению была снята охрана. Стреляла! Что мне оставалось делать?! Да я и не боюсь.

— Так-то! — подмигнула Упорову Лена. — Мы снова — на коне. Нам лучше не попадаться. Шагайте подобру-поздорову в палату.

— Зачем она убила Федора?

Сестра задумалась, ответила с прозрачной определенностью соучастницы:

— Ради меньшей крови. Я так думаю, да сами видели…

Он кивнул и пошел в палату, не замечая настороженных взглядов из-под вытертых одеял. Сунул под подушку согревшийся в ладони скальпель, лег прямо в халате. Федор, объявившийся такой яркой неожиданностью на пороге кладовой, был все еще необъясним.

Может быть, даже не сам Федор, а этот горящий на зеленом поле рубахи, поразивший натуральной свежестью голубой цветочек; цветы в такой мрачный момент человеческой трагедии с кровью и бордовыми призраками…

Косой, тяжелый дождь бил в дребезжащее стекло, временами переходя в ливень со снегом. Потом ударила пулеметная очередь, и посеченные дождем лучи прожекторов забегали по зоне.

— Вроде бы мужики очнулись, — предположил безногий. — Началась потеха!

Четверо зэков из дизентерийной палаты вынесли Очаева.

— Куда гражданина артиста покласть? — спросил тот, кто был выше всех, а потому и главный.

— Вон моя койка свободная, — указал на свое место грек. — Осторожно, давай помогу.

Очаев был в сознании. Он здоровался с каждым в отдельности тихим, все еще сочным голосом, Упорова выделил особо:

— Как приятно: вы — живой!

— Обязательно выздоравливайте! — сказал один из дизентерийных зэков, хотел было пожать ему руку, но под строгим взглядом грека передумал.

— Тает свеча моя, тает… — простонал Очаев. — Мыслится мне, господа арестанты, сегодня же умру…

Грек сделал попытку возразить, однако подметивший его желание артист продолжал, уже не играя:

— Не надо меня успокаивать. Я готов. Просил Геру Яновну позвать отца Кирилла. Вы же помните его, Вадим? Все пошло иначе… Знаете, что бы сказал по этому поводу мой друг Осип Абдулов? Осип бы сказал… Рука снимает шляпу с большими полями, взгляд затуманен грустью с едва заметной слезой: «Он умер в ночь большого мяса!» Я не договорил об отце Кирилле…

Артист подождал, пока ему сделают укол, и благодарно кивнул Лене.

— Хотел его спросить: позволит ли Господь мне, грешному, встретиться со своими палачами?

— Один уже вас ожидает, Николай Александрович.

— Сталин?

— Салаваров. Он убит два часа тому назад.

— Да-а-а! Какая свирепая режиссура! Господь являет волю Свою в таком гениальном спектакле! А ведь полжизни кричал с подмостков великих театров бедной России: «Нет Его! Обман! Мракобесие!»… Бессонными ночами видел: идет среди вызревших хлебов в чистой, льняной рубахе. Босы ноги следов не оставляют. В душу просился, приюта искал! Если впустишь, думаю, не бывать тебе народным артистом, Николай Александрович. Народ-то наш разуверившийся, пьяный да продажный! Ссученный большевиками!

— Тише, тише, миленький, — Елена Донскова присела на край постели. — Впустил же все-таки, о чем теперь горевать? Теперь Он вас не покинет. Ушла гордость, Господь явился…

Николай Александрович пытливо смотрел на Лену нетвердым взором посоловевших от морфия глаз. Живое, светлое любопытство его было как бы последней оглядкой из близкой могилы.

— Слышите, други мои? Какая великая женщина нам служит! Оттого верю — терпение таких людей и слово их, посеянное в сердце, одолеет сучью власть.

— «Терпение же — искусство», сказано, — подал голос безногий.

— Никак вы, Востриков?!

— Я, Николай Александрович. Собственной персоной, но без ноги.

— Думал о тебе. Не лгу. Сам понимаешь — нельзя мне. Маленький ты, грудь одной ладошкой закроешь, но в такой тесноте нашел, отыскал место для Господа… У меня же все широко было, да пусто…

Очаев смолк как-то осторожно, и голос его словно истлел, только хриплое, с переливами, дыхание тревожило большое тело.

Польщенный отданным ему в последних словах Востриков то и дело приподнимался, смотрел на артиста с суровой простотой человека, заинтересованного в исходе дела. Кивал ссохшейся головой, одновременно плавно опуская белесые, как у поросенка, ресницы:

— Жив еще…

Утром он всем объявил, что Николай Александрович не маялся, «ну, прям ни чуточки не страдал», отошел легко, уронив напоследок безмолвную слезу.

— И с тобой не попрощался? — спросил грек.

На что Востриков ответил без обиды с тишайшей грустью:

— Праздно живешь, мерин. Смотри — аукнется твоя ехидность, в один день.

— Ты пророк, Востриков, лагерный Ленин! Пришла на мое имя официальная ксива с печатью. В общем все, как ты любишь.

— Будет лапшу на уши вешать!

— Спроси у кума. В ней сказано, что после смерти тети я являюсь наследником. Заметь — единственным. Миллионного состояния. И должен явиться в Афины для вступления в права наследия.

— Так прям и зовут?! Нужон ты им. Без нас там, у Греции, буржуев хватает.

— Хотел тебя с собой за родного брата взять, да не судьба, видать… Не выпустят тебя, Востриков.

— С чего-то не выпустят?! Мне до звоночка — полгодочка. Кум сказал…

Грек глядел на соседа по койке с тайной болью, как на близкого человека, которого жестоко одурачили:

— Указ есть секретный. Кум мог за него не знать. Дураков из лагерей не выпускать до особого распоряжения товарища Сталина.

— Сам ты дурак! Гуталин давно умер.

— Но указ-то остался.

— Отставить разговоры!

Гера Яновна подошла к кровати Очасова с отсутствующим лицом усталого человека:

— Зак, распорядитесь, чтоб был готов цинковый гроб. Маловероятно, но будем надеяться, что его похоронят родители. За него хлопочет кто-то из правительства.

— Слушаюсь, товарищ майор!

Осмотрев строгим взглядом палату, она кивнула волевым подбородком в сторону Вострикова:

— Выписать! Заратиади тоже. И Биешу. Поставить еще две койки.

— Как же так, гражданин начальник? — заныл большой и рыхлый молдаванин.

— В двух метрах ничего не вижу.

— Хватит! — ладонь врача рассекла воздух перед носом зэка, и он проворно отдернул голову. — Неужели вы думаете — я не могу отличить мастырку от болезни?! Выписать!

В коридоре хлопнула дверь, и хотя все знали — трюмиловка кончилась, головы невольно развернулись на звук, а лица стали одинаково тревожны, с животным страхом в остановившихся глазах.

Вошедший подполковник Оскоцкнй выглядел неважно: по-видимому, что-то сложилось не так в ночной катавасии. От внутренних переживаний потускнел всегдашний внешний лоск лагерного интеллигента. Феликс Иванович, что отметили даже зэки, был небрит.

«Ты не ушел из его планов, — решил про себя Упоров, наблюдая за тем, как начальник режима остановился у входа в кабинет Геры Яновны и требовательно кашлянул. — Эта сука в погонах еще что-нибудь придумает покруче».

Гера Яновна, однако, никак не отреагировала, сказала тем же злым голосом:

— У меня обход. Вам придется подождать.

В конце концов обход кончился, а когда ушел подполковник Оскоцкий, заспанная Лена сообщила по секрету: начальник режима выясняет обстоятельства убийства руководителя агитационно-пропагандистской группы «За честный труд!» Ерофея Ильича Салаварова. Ему неясно, каким образом мог Опенкин оказаться в кладовой. Лена еще раз зевнула и, поправив подушку Упорова, забавно развела руками:

— А каким образом он оказывался в чужих квартирах и государственных кассах, — отвечает Гера Яновна. — Вор потому что…

— Лукавишь, оторва, — с ехидной подлянкой в голосе вмешался подслушавший разговор молдаванин, уже собиравший пожитки. — Сама того вора кликнула. Я же…

Он не договорил о том, что сидел в сортире и все слышал. Грек поймал его за нос, крутнул, отчего на дряблых щеках Биешу появились слезы.

— Эй! — крикнул он. — Сдурел?! Отпусти — больно!

— Я в порядке, — грек с силой оттолкнул Биешу к стене, наотмашь стеганул ладонью по лицу, — а ты сейчас начнешь все сначала, но с операционной! Подлец!

— Ты что! Борис! Ты что! — молдаванин понял, что будет бит, и сразу захотел мира. — Я так, для фортецела. Не при ментах же…

Короткий тычок в бок заставил Биешу согнуться, и грек говорил, глядя на него сверху:

— Я тоже для фортецела. Если ты будешь продолжать шутить, лучше найди веревку и вздернись. Козел! Тебя и зачинали как животное: в хлеву!

Он поймал Биешу за лицо всей пятерней, бросил себе под ноги:

— Ползи отсюда, не воняй!

«Грек учился драться, — подметил, наблюдая за движениями Заратиади, Упоров, довольный тем, что не пришлось ввязать самому. — И вообще он — интересный парень… Постой! Постой! Кто-то уже так говорил… о тебе». Порылся в памяти, вспомнил…

Спортивный зал «Крылья Советов». Тренер сборной страны по боксу, такой пижонистый дед в спортивном костюме, махровое полотенце переброшено через короткую морщинистую шею, подошел, ткнув кулаком в бок, сказал:

— Ты — интересный парень, моряк! В твоем левом апперкоте — твое будущее. Я вызову тебя на первенство страны. Готовься. Мог бы стать чемпионом страны или Европы.

«А что? — Упоров изредка посматривал сквозь опущенные ресницы за тем, как грек продолжает воспитывать склонного к доносу молдаванина. — Этот дед научил бы тебя разным боксерским подлостям. И пошло — поехало!»

Размышления прервал бывший мастер вокзальных операций, полувольный Георгий Блатов по кличке Хирург — тот самый, что организовал на Курском вокзале столицы передвижную камеру хранения и увез на ней сорок чемоданов участников выставки народных достижений. В зоне он филонил при коменданте и сейчас кричал хорошо поставленным голосом врожденного афериста:

— Заратиади! Биешу! Упоров! Попрошу всех во двор. Организованно принесем койки. Побыстрей, товарищи!

Упоров запахнул халат веревкой, толкнул дверь. Успевший чуть-чуть прогреться воздух уходящего мая закружил голову, очищая ее от тяжелых мыслей. Больничный двор, огороженный двумя рядами колючей проволоки, был завален трупами. Они лежали кучками и по одному. Между ними ходили старшина Подлипов с одноногим писарем из заключенных, рисуя на лбу убитых номер и привязывая к запястью картонные таблички с фамилиями.

— Стручков Семен Иванович! — кричал веселый, слегка заполошный Подлипов. — Из воров. Номер 94. Записал?

Одноногий писарь на деревянном протезе кивал непропорционально большой головой, едва сдерживал тошноту.

— Терпи, терпи, Звонарев! — подбадривал его Подлипов. — Или кишок ни разу не видал? Жену-то резал? Резал! Да с аппетитом! Батюшки — Упоров! Живой! То-то я смотрю: нет твоего трупа. Думал, куда под низ сунули, а он — бегает себе, стрекозел!

Упоров осторожно поднял с земли железную раму одноместной койки, сморщился от боли в животе и сочувственно посмотрел на Подлипова:

— Извините, так случилось. За меня Салаваров вызвался на тот свет сходить.

Старшина по-собачьи вздернул верхнюю губу, обнажив сверкающий ряд золотых зубов, переменил тон разговора:

— Канай! Канай, сказано, стерва! А ты чо хлебало раззявил?! Пиши: Сериков. Да, тот, что без носа. Из воров.

Упоров осмотрел двор дважды, прежде чем наткнуться на знакомую рубаху. Федор Опенкин лежал, разбросав руки, словно хотел схватить в охапку низкое, набухшее тучами небо, но потом передумал, а руки так и не сложил. Забыл, наверное…

Рядом с Федором стоял капитан, ковыряя носком сапога подтаявший шлак. Сапог загораживал разваленное на две части топором лицо зэка, над которым наклонился Подлипов, и крикнул:

— Сенцов Николай Фомич, кличка Интеллигент. Сука! — поглядел с опаской на капитана и поправился. — Из этих, ну, вставших на путь. Номер 119. Ты чо сквасился, писатель?!

— Хрыпыт, — выдавил с величайшим усилием писарь.

— Шо сказал? Хрипит?! — Подлипов ухмыльнулся. — Простыл, наверное: земля-то еще холодная. Пиши! Так мы с тобой весь день провозимся.

— Хрыпыт же, гражданин начальник…

Подлипов озорно посмотрел на мрачного капитана, продолжавшего ковырять сапогом кучу шлака. Тот понимающе отвернулся. Тогда старшина встал на тощую шею Интеллигента правой ногой, а левую поджал, точно цапля. Писарь не выдержал, прикрылся школьной тетрадкой, в которую записывал покойников.

— Все! Более не хрипит, — Подлипов высморкался на очередного зэка. — Пиши дальше. Сегекевич Александр Викторович. Какой же он масти? А пиши просто — педераст. Номер 111. Да не прислушивайся ты, дурень, не хрипит. Вишь, насквозь протолкнул ломом. Одного не могу в толк взять, Звонарев, за что педерастов-то? Им же верх не нужон…

— Прицепом, гражданин начальник. Дайте закурить.

 

— …Получается, не зря Федя ножичком баловался. Глянь в угол: весь пощербил. Я-то по простоте душевной думал — озорничает, а озорство добрым делом обернулось…

Никанор Евстафьевич отхлебнул из блюдца глоток чаю, в третий раз переспросил с добрым разомлевшим от удовольствия взглядом.

— Говоришь, не пикнул Ильич? Камушком отошел?

— Сразу и привета вам не передал.

— Ох, ты, ешкни нос! — залился счастливым смехом Дьяков. — Не успел. Шибко торопился. Да! Фарт слеп, но справедлив. Одичал Ильич в довольстве и получил за грехи своп сполна.

Он поставил на край стола блюдце, попросил неизвестно кого:

— Чайку бы погорячей!

Тотчас сухощавый, с острыми бусинками карих глаз, татарин метнулся к печке, подхватил большой медный чайник, палил в отставленное блюдце черного, как деготь, чаю.

— Истинно сказано покойным моим учителем, царским попом Митрофаном Григорьевичем: «Совесть человек потерять может, смерть никогда не потеряет!» Нашла она и вас, Ерофей Ильич. Свободно нынче место главной суки. А Федя, царство ему небесное, вором умер. За такое геройство жизнь положить можно. Святой хлопец, чо тут скажешь?! И ты молодцом был, когда за него на сходке заступился. Добросовестно вел себя. Нас-то, знаешь как прижучили?

От смены воспоминаний расположившаяся на большом лице Дьяка доброта стала перерождаться в другое состояние, обретая строгую суровость в глубоких складках у твердого рта.

— Два года мента прикармливали. Сколь добра извели на бездельника, столь ему у своей власти за три века не заработать. А он…

Дьяк озадаченно уставился на Упорова с плаксивой обидой в чистых глазах.

— Как же так можно, Вадик?! Ишо партейный, даже в ихней сходке…

— Бюро, Никанор Евстафьевич, — уточнил Упоров, — партийное бюро. А он, значит, его член.

— Пусть и так. Кем ни назови негодяя, а совести у него не сыскать. Но ничо. «Грехи наши горят и сгорают скорбями». Сгорит и тот член бюро…

Урка тяжелым мешком навалился на стол, чтобы подвинуться ближе к Упорову, сказать шепотом, не меняя, однако, душевной простоты голоса:

— Убьем его, потому как всем обидно…

Сел на старое место, взял блюдце по-купечески хватко — пятью пальцами снизу, сделал глоток и говорил уже о другом:

— Они, суки то есть, сюды сразу кинулись. Мечтали по соннику дело свое злодейское сотворить. Но Клей не спал, он ведь умрет скоро, спать ему ни к чему, крикнул. Все — за ножи. Шестерых впустили, остальным — извините! — двери — на запор. Дверь-то у нас — продуманная, от любого врага заслонит.

Он еще отхлебнул глоток чаю, растворяясь в приятных воспоминаниях:

— Тех шестерых — махом! Но в других бараках им большая добыча выпала. Бугор твой — человек правильный: у них там ломы оказались под рукой. Бандеровцы — народ запасливый. Ну, как только они по рогам получили… народ-то у нас сам знаешь какой: чей верх, за того и народ. Даже польские воры сук резали…

— Четыре года сижу, эту масть впервые слышу.

— Мастей, что у тебя костей! — скаламбурил Дьяк, усмехнулся и почесал затылок. — Не знаю уж, по какому случаю их ворами окрестили, хотя воруют они хорошо. Только вор — это ведь не просто ремесло, но и воля. Ему никто не указ. Они же в лагерях на любых работах пашут, начальство поддерживают, брата родного продать не постесняются. Без уважения к себе, одним словом, живут. Лишь бы на свободу вырваться.

— А вам вроде бы и воля не нужна, — улыбнулся Упоров, отставляя в сторону свою кружку.

Дьяк вздохнул, осторожно поставил блюдце, указательный палец его медленно пополз по золотистой каемочке. Вадим предположил, что он сейчас взорвется, но все это время Никанор Евстафьевич находился в прежнем состоянии, только помалкивал. Настроение его начало ухудшаться без внешних признаков, что проявилось в холоде произнесенных слов:

— Пустыми разговорами свободней не станешь. Вот ты…

Дьяк, повинуясь безотчетному порыву, хотел вскочить, да только слегка приподнялся, вовремя остудив чувство.

— …Ты — законопреступник и таковым себя признаешь. Я же живу по своим законам. Их не преступал, следовательно — сижу безвинно. Греха на мне нету. Он — подо мной. Я над ним царствую. Ты — под грехом… Задавил тебя, как крест в сто пудов. Того и гляди — жилы лопнут. Разное у нас состояние…

— Но сидим-то все равно вместе?

— Вместе, да по-разному. Дома я, Вадим. Худой, но мой. Ты непрошеным гостем посиживаешь, никак с собой не умиришься. Что, выкусил? Со мной, брат, не такие умники заводились и их постриг. На-ка вот лучше медку опробуй. За такую весть не жалко: Ильича добыли!

Вор снял деревянную кружку с березового туеска, сразу запахло майским лугом, где у соснового околка стояла дедова пасека. Он и соседская девчонка, которую мама с жалостью звала «воскресным ребенком», потому что у ней постоянно был открыт рот, хоронятся за золотистую сосенку. Дед колдует над ульями, его борода спрятана под черной сеткой, а в янтарной струе меда, как драгоценные камешки, увязли точки соприкосновения солнечных лучей. Он считает — нечестно врываться в пчелиный дом, отбирать их труд. Потом ест мед со свежим хлебом и забывает об ограбленных пчелах.

Вкусно.

Упоров попробовал лакомство, стараясь сдержать желание проглотить всю ложку разом, заодно слегка позлить уж больно довольного собой вора. Сказал хорошим добрым голосом, как бы подражая настроению Никанора Евстафьевича:

— Партия тоже царствует над грехом, потому безгрешна.

— Э-э-э, — глаза Дьяка выражали искреннюю досаду, но он еще не был зол.

— Ереси у тебя в голове много. По-твоему: вором стать все едино, что в коммунисты записаться? Слепой ты, разницы не понимаешь существенной. Партия — сучье стадо, где чем больше соврешь, тем выше взлетишь. Самый большой лгун в мавзолее лежит. Все на него косяка давят и думать должны по-евонному. Свои мысли — под замок, а коли какая выскочила, как у тебя, допустим, значит самого замкнут, Но человек — существо вольное, имеет соблазн рассуждать, ибо рождается с поперечиной в мозгах. Теперь подумай и прикинь: кто ближе к человеческому образу, вор или коммунист? Ну, да я для тебя, грамотея, не авторитет. Тогда послушай, который этой самой сучьей наукой занимался и в большом был у них авторитете. Голос! Эй, разбудите Голоса! Жорка, кто Соломон по-ихнему, как его называть надо?

— Доктор, Никанор Евстафьевич.

— Дурак ты, Георгий, доктор тот, кто лечит.

— Ну, профессор…

— Во! — аж подпрыгнул Дьяк. — Умный! Иной раз слушаю и думаю: может, грохнуть тебя, падлу, чтоб мозги не закручивал людям. Молодежь-то поначалу его чуть не оприходовала. Вот и он. Садись, профессор, почаевничаем.

Сухонький, предупредительно вежливый еврей с грустными глазами профессионального плакальщика стоял в метре от стола, сложив мягкие волосатые ладони на ширинке коротковатых брюк из вытертого вельвета.

— Скажи-ка этому задире, Соломон, кто сообразил революцию и порядок наш государственный? Ты садись, Соломон. Медку откушай, но шибко не утомляй рассуждениями — прогоню.

Голос присел на краешек нар, прежде чем заговорить, подтянул к себе выставленную шустрым татарчонком кружку с чаем, отхлебнул глоток.

— Я — историк по образованию, — весомо произнес зэк. — Много лет работал в государственном партийном архиве. Защитил докторскую, полшага оставалось до членкорства… и несколько ослепленный успехами, дорогой… Простите, не знаю вашего имени.

— Вадим он, — нетерпеливо заерзал Дьяк. — Я ж тебя просил, Соломончик, не понтуйся. Говори по делу!

— Хорошо, хорошо, Никанор Евстафьевич. Так вот, писал выступления виднейшим государственным деятелям. Естественно — общался, беседовал.

Он попробовал мед, закрыл от удовольствия глаза, причмокнув мокроватыми губами:

— Божественно! Еще раз простите за вольность, но это действительно великолепно! В свое время, будучи студентом, пивал чаи у самого Емели Ярославского. Мед был хуже. Емеля меня ценил, предрекал большое будущее.

— Четвертак! — хохотнул Никанор Евстафьевич. — А дали только полтора червонца. Обманул тебя твой корешок.

— Академик, — выдохнул с какой-то безнадежностью Соломончик. — Биограф Владимира Ильича, но… мне грустно это констатировать, дорогой Вадим: академик был бо-о-о-льшой подлец! Многие из представителей «ленинской гвардии», с которыми встречался ваш покорный слуга, оказывались при ближайшем рассмотрении людьми порочными от мысли до действий. Трусливыми, а потому жестокими и, уж конечно, ограниченными. Ну, разве что Троцкий…

Голос пожевал нижнюю губу, словно пробуя Троцкого на вкус, решительно тряхнул головой:

— Да, пожалуй, Троцкий был не таким, как все.

В нем билась живая идея революционного фанатика, ради которой он был готов пожертвовать всем.

— Но только не собой, — поправил Голоса Никанор. — Кому ж такая идея нужна, коли тебя ж она и сгубит?!

— А Ленин? — спросил заинтересованный Упоров, краешком глаза заметив, как обосанился, будто прокурор перед последним словом, Дьяк.

— Владимир Ильич… Лично встречаться не довелось — молод. Одно могу сказать после прочитанного, услышанного от его соратников, прочувствованного, особенно в Бутырках: Ленин — не выбор истории, он — выбор определенной группы людей, стремившейся к власти. Все-таки Ульянов для русского человека, бегущего грабить свою страну, предпочтительней, нежели Губельман или Джугашвили. Позднее он будет готов принять любое: татарское, еврейское, грузинское или азербайджанское иго. Допустим, собралось Политбюро и выбрало вашего покорного слугу, то есть меня, Генеральным секретарем. Кто будет возражать?

— Я не буду. Только ты, Соломончик, непременно издай указ, по которому сук официально можно вешать, — Дьяк от удовольствия потер руками. — Здорово ты придумал! Генеральный секретарь! А чо думаешь, Валим, у нас в России такое случиться могет!

— Вполне, и никто не будет возражать, если это выгодно партии. Она назначила Владимира Ильича вождем, зная — он не сказать, чтобы глупенький, но и не больно умненький. А главное — больной, и его можно будет убрать без лишних хлопот. Понимаете, Вадик…

Соломон хотел забраться столовой ложкой в банку с медом, но бдительный Дьяк прикрыл ее ладонью:

— Будя, Голос. Не мародерствуй!

— Извините, Никанор Евстафьевич. На чем же я остановился? Ах, да, это была революция посредственностей, поддержанная посредственностями, которых в мире больше, чем людей способных. Каждый из них рассчитывал получить столько, сколько заслуживала иметь выдающаяся личность. Попросту говоря — взять! Местечковые евреи с пистолетиками, вечно пьяные русские с винтовками шли за ограниченными, жаждой власти и насилия самовыдвиженцами, чтобы реализовать мечту о всеобщем грабительском равенстве. На всех не хватало… Пришло время, и одни революционеры начали заставлять работать других, чтобы задуманная ими революция продолжалась. Но революционер не может работать созидательно. Только разрушительно! Кстати, мы с вами тоже продолжатели этой революции. И я, и вы, и…

Никанор Евстафьевич погрозил Голосу кулаком:

— Не путайся! Тож мне — членопутало! Воры, коли он и честные, я Вадиму уже объяснял, свое место в человеческом беспорядке имеют. Оно у них, как у волков среди другого зверья. Однако в каждом звере есть немного волка, а в каждом человеке… он рождается, а в ем вот такусенький… — Дьяк показал самый кончик мизинца, — прямо крохотный воришка схоронился. И ждет. Должность получить заведующего магазина, опартиелся. Почва готова, и из нее молодым ростком воришка проклюнулся. С уторка шепчет своим внутренним голосом или голоском жена: «Глянь, Захар, у Степана Степаныча хоромы какие?! А у Еврея Израилевича — брульянты!» Вот тут-то и началось. Хапнул Захар — раззадорила удача. Хапнул три — осмелел. Власть получил в райкоме или горкоме. Степана Степаныча в тюрьму устроил, его хоромы прибрал. Еврея Израилевича добровольно поделиться заставил. Двумя жизнями жить начал: фраерской для виду, а по нутру… Э, нет, Соломон, не угадаешь. Не воровской. Сучьей жизнью по нутру он живет. И потому весь наш советский мир — сучий! Двойные вы люди с самого своего революционного рождения. Не настоящие. Честный вор не настоящим быть не может. Он цельный весь, без дурной начинки и вредных для своего общества привычек. Из Троцкого, коли тебе верить, плохонький получиться мог, а вот из Сталина ничего хорошего, окромя бандита, даже Маркс сотворить не сумел. Порода двуличная!

Вроде бы со страстью жгучей говорил Дьяк, а лицо не менялось, оставалось добрым, слегка разомлевшим от выпитого чаю с медом.

— У нас, ты не хмыкай, Вадим, есть особая прилипчивость к жизни, — продолжал Дьяк, все-таки сжалившись над исходящим слюной Соломончиком и угостив профессора ложкой меда. — Изводить нас не просто, но можно. Куда сложней с суками да с коммунистами сражаться будет. Придет такое времечко. Придет! У них же на одно рыло — две жизни. Какая главная — сами не знают, а чтоб без обмана существовать — не получается. Убивать? Так это опять же по-большевистски выходит, шило на мыло менять. Нахлебается с ними Россия…

К столу подошел слегка приседающий на левую ногу зэк в брезентовой куртке, застенчиво мигая гнойными глазами, спросил:

— Звали, Никанор Евстафьевич?

— Ты в одной камере с греком сидел, — сразу начал с дела Дьяк. — Как его фамилия, Вадим?

— Заратиади. Моих лет и роста одного. Борисом зовут.

Зэк выпятил нижнюю губу, одновременно закусил язык, выражая таким образом сосредоточенную работу памяти. Наконец сказал:

— Фиксатый. Кони желтой кожи. Метла хорошо подвешена.

— Он, — подтвердил Вадим.

— Шо я могу за него сказать: шпилит прилично, веселый, лишка не двигает. За масть мы с ним не толковали, мыслится мне — из порченых фраеров. Шел по делу вместе с Идиотом — ограбление почтового вагона.

— Идиот… — Дьяк почесал широкую переносицу, поглядев на Соломона, махнул рукой. — Ты покуда иди. За революцию после доскажешь. Интересно, верно, Вадим? Так получается. Идиот с ним раскрутился? Самостоятельный вор, пошто подельника доброго не нашел?

— Так, может, он добрый и есть. Худого за ним не признал.

— Буди Краха, что гадать?!

Под большим ватным одеялом что-то зашевелилось, чуть позже показалось маленькое личико в белом венчике клочкастой бороденки. Личико оперлось круглым подбородком на засаленный край одеяла, сонные глазки с трудом освободились от тяжести набухших век.

— Что тебе известно за вагон, в котором опалялся Идиот?

— Идиот?! — звук разорвал слипшиеся губы звонко и пискляво. — Он — жертва милицейского произвола. Их было трое, а наводил грек…

— Ясно. Вылазь, иди сюда, дубина! Кричишь на всю зону.

— К вагону я тоже имел приглашение.

— Чего ж не подписался?

— Дал согласие на другую работу. С ним пошел Канцлер, а он такой легкомысленный, чуть что — сразу стреляет. Я с такими не вожусь.

— Хватит хвалиться-то! Скажи лучше — как к ним грек втерся?

— Диму спросить надо: он привел. Но, думаю — плохого не возьмет. Дима — битый. Пил мало, а значит не дурак. Одно меня смущает — их какие-то железнодорожники постреляли! Не стыдно, если б настоящий чекист, с орденом, а то голь беспартийная!

— Ох, Олежка, — улыбнулся Дьяк. — У тебя язык с членом на одной жиле болтаются. Сядешь с тем греком играть. Пощупаешь иноземца. Не балаболь попусту. Подогрей… Тьфу ты! Остарел совсем: лошадь лягаться учу. Иди. Досыпай!

И повернувшись к Упорову, облизал с ложки мед, после сказал:

— Такие дела, Вадим. Ты, случаем, не бежать с ним собрался?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: