Дело всей жизни. О жизни и творчестве Сергея Маркова 2 глава




Нет на земле такой точки, которая не была бы овеяна российским флагом, «мерцание Южного Креста и величественный ледяной огонь северного сияния озаряли паруса русских людей», писал в присущей ему поэтической манере Сергей Марков.

Вечные следы, оставленные мужественными героями книг Маркова, были засыпаны пылью веков, и нужен был величайший труд, чтобы вновь обнаружить их и представить на суд истории. Поиск этот и стал делом всей жизни Сергея Маркова.

 

Юрий Жуков

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

 

Палисады редута трещали от мороза.

В ночной тишине раздавались звуки выстрелов: это лопались лиственничные бревна. И хотя большая русская печь топилась круглые сутки, тепло недолго держалось в жилье. Игольчатый иней светился в углах комнаты и на косяках дверей. Он казался розовым от отблеска жаркого огня в печи.

Светлоглазый Егорыч — начальник Михайловского редута в Русской Америке — сидел за большим столом и, поминутно снимая нагар со свечи, заполнял страницу в книге о приезжающих в редут по служебным делам. Книга эта в то же время была и дневником жизни редута. Егорычу давным-давно следовало бы сделать записи, но он ленился. Вот уже два месяца прошло с тех пор, как новый человек появился в жилье, все это время он бродил по тундре и в редут приходил только для того, чтобы разобрать свои бумаги.

Разговаривал приезжий мало, и Егорыч — человек разбитной и словоохотливый — сначала даже обижался на него. На вопрос о том, что нового в Ново-Архангельске, гость ответил, что он не знает ничего, так как столицу Русской Америки покинул давно и бродил все это время то по берегам Колошенских проливов, то у Чилькута, то по глухим тропам Кенайского полуострова.

Начальник Михайловского редута пытался было расспросить его о цели этих скитаний, но тот не захотел пускаться в лишние разговоры. И Егорыч лишь вздыхал, в который раз перечитывая врученную ему бумагу. В ней предписывалось оказывать новому человеку всевозможное вспоможение, давать провиант и всякие припасы, находить для приезжего знающих проводников, обеспечивать ему средства передвижения, невзирая на время и расстояние. Судя по всему этому, приезжий должен быть важной птицей, но в то же время он даже не носил флотской формы, а в бумаге именовался просто «лицом, временно состоящим в службе и распоряжении у Российско-Американской компании». Все это сбивало с толку и мучило Егорыча. Старовояжный охотский подштурман чувствовал, что этот новый для него человек — лицо далеко не простое и уж наверно из флотских. И Егорыч, поскрипывая гусиным пером, прилежно выводил в книге Михайловского редута: «…1842 года… Прибыл в редут не имеющий чина Лаврентий Алексеев Загоскин с особой бумагой от господина главного правителя Российских колоний на островах и твердой земле Северо-Западной Америки…» Немного подумав, Егорыч дописал: «…для испытания натуры сих мест…» Это выражение ему очень понравилось. Оно, как ему казалось звучало красиво, веско, как бы приоткрывало завесу тайны, за которой скрывались подлинные занятия пришельца. Куда хочет идти он в такой мороз? Отказался от лыж и собак, сказав, что лед на Квихпаке свободен от снега. Упрямец, ему нужно идти обязательно руслом реки. Приказал разбудить себя, как только начнет светать. А пока спит на широких нарах в углу бревенчатого зимовья, и пар от его дыхания клубится над ним. Нужно будить этого молчаливого загадочного человека. А мороз звенит за окном! Вот опять раздался короткий выстрел: лиственница треснула от мороза. В такую пору за палисад не выгонишь и собаку.

Егорыч перекрестился, вспомнив о замерзшем индейце. Ведь и Загоскин видел все это своими глазами. Дня три назад к стенам редута примчалась собачья упряжка. На нартах с полозьями из мамонтовой кости стоял неподвижно человек, закутанный в меха и плащ из лосиной кожи, облепленный сверху обледеневшим снегом. Снежная кора блестела на солнце, поблескивал и голубоватый ствол ружья, крепко зажатого в руке индейца. Егорыч первым подбежал к нартам. Собаки тяжело дышали, высунув языки. Их слюна замерзала на лету, падая на сугроб подобно каплям стекла. Начальник Михайловского редута несколько раз окликнул индейца. Тот молчал. Тогда Егорыч взял его за плечо. Удивительно легкое тело покачнулось и рухнуло вдоль нарт. Раздался легкий стук, как будто упало длинное промерзшее полено. Индеец был мертв!

На аляскинском морозе, на ветру, он не смог сдержать бег собак; они мчали его сквозь белые равнины, пока сердце человека не остановилось.

Тело, завернутое в лосиный плащ, похоронили, вернее — водрузили привязанным к доске между вершинами двух лиственниц за стеною редута.

Михайловский редут стоял на небольшом острове; неподалеку от него вились голубые рукава устья Квихпака — так назывался великий Юкон. Остров Михаила — ледяная тундра, поросшая карликовыми березами; земля оттаивает здесь летом лишь на три дюйма, дальше идут слои вечной мерзлоты, а потом — ноздреватая вулканическая почва. Тело индейца нельзя было предать земле…

Голубая лавина рассвета подошла к бастионам редута. В начале полярного утра Загоскин встал. Это был высокий человек лет тридцати. Он посмотрел при свете печи на толстые карманные часы и громко щелкнул крышкой. Пора выступать! Поверх меховых одеяний и лосиного плаща Загоскин надел походную сумку, пристегнул к поясу пистолет и компас. Толкнув плечом обледеневшую дверь, он вышел из жилья. Было уже так светло, что различался труп индейца, покачивавшийся, как маятник, между лиственничными стволами.

— Ваше благородие… На погибель идете, — сказал Егорыч, указывая на тело индейца. — Да еще пешком! Обождали бы до весны. Сердитесь не сердитесь, а в книге я записал, что вы насчет мороза упреждены были…

— Время не ждет, Егорыч. Да можно без благородия, к тому же я и чина лишен… Ну, индейцы готовы? — И он крикнул что-то по-индейски, постучав в окно хижины, где жили промышленные.

— Вам виднее, Лаврентий Алексеич, — сказал Егорыч. — А Кузьма с Демьяном сейчас оболокутся и выйдут. Да вы более на Кузьму надейтесь — он все же дольше среди русских жил. Доглядывайте за ними; беда с этими индианами-новокрещенами. Не ровен час — копье в спину всадят… Когда ждать вас, что в Ново-Архангельск отписать?

— Напиши: бывший флота лейтенант Загоскин выполняет приказ Компании. Сего числа он вышел из редута но льду Квихпака к вершине реки… Егорыч, а ежели что со мной произойдет, пусть отпишут в Пензенскую губернию… Погляжу, не замело ли чертеж.

Легко ступая по звонкому, остекленевшему от ветра сугробу, Загоскин подошел к стене редута. Под самым палисадом — чтобы не замело снегом — на снежном откосе был изображен грубый чертеж. Бывшие аманаты, новокрещены Кузьма и Демьян, боясь колдовской силы карандаша, начертили на сугробе обломком кости Юкон, его рукава, границы залива Нортон. При этом индейцы объяснили, что палисад надо считать Великими Горами — там истоки Квихпака, а скат сугроба — спадом реки в море… Вот единственная карта похода!

Когда они все трое вышли из ворот редута и миновали заиндевевшие бастионные пушки, над тундрой занялась багровая заря.

Безветрие и холод. Сугробы покрыты свежим легким снежком, под ним плотный, как литое железо, пласт давнишнего снега. Шаги бесшумны. Новокрещены несут на спинах припасы — мешки пельменей с олениной из Ново-Архангельска, мясо, чай, похожий на камень хлеб, леденцы, которые плотнее свинцовой пули…

Путники вошли в рябиновую рощу. На деревьях висели алые грозди, пощаженные птицами. Загоскин невольно протянул руку к запорошенной снегом ветке. Ветка вырвалась, осыпав его искристой пылью.

— Чет-нечет, — загадал он и снова потянулся за яркой гроздью.

Пересчитав ягоды, он улыбнулся и сунул гроздь в сумку. Вспомнился пензенский сад, покрытый плесенью забор, кольцо калитки. Суждено ли ему возвратиться к рябинам отчизны?

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

Три человека все идут и идут по льду Квихпака. Им нужно дойти, совершив путь не в одну сотню верст, до ближайшего поста Российско-Американской компании, или до «одиночки», как здесь его называли. Там, у очага, сидит длинноволосый и безбородый русский креол — приказчик. Он ждет, когда к нему прибредет индеец со шкурами выдры или красной лисицы. Они вспрыснут сделку крепкой русской водкой и надолго расстанутся друг с другом. И опять он один, только сверкание снега вокруг, треск бревен хижины и тявканье красной лисицы, которая стелется по сугробу, как огонь оставленного костра.

Путники ночевали в сумрачной чаще, близ берега Квихпака. Индейцы нарубили свежих хвойных ветвей, покрыли их мохом и развели костер рядом с ложем. Загоскин вскоре заснул. Голубая пелена сна отделила его от снежного мира. Он видел поля, заросшие золотой пензенской рожью, видел дни, когда он был совсем молодым. Во сне аляскинский снег пахнул антоновкой, той, которую Загоскин ел в детстве.

Потом засверкали огни. Множество разноцветных огней. Что это? Светлая звезда над адмиралтейской иглой, звезды, отраженные в Неве у парапетов около Морского корпуса? Или это плывут над зеленой балтийской волной бортовые огни фрегата «Урания», — мичман Загоскин стоит на ночной вахте? И гром волны, и звон корабельного колокола, и зыблющийся огонь на верхушке мачты, и все это — сквозь голубую пелену! Она стелется, плывет и звучит. И у края ее, блистая, возникает золотая полоса каспийского песка. Русский десант бежит по горячим холмам, персидские пехотинцы неумело отстреливаются. Багряные пятна мерцают на песке, но цветут они недолго: кровь испаряется на барханах, и пески вновь становятся золотыми. Потом вдруг чей-то неторопливый голос читает реляцию о «Деле при Северо-Восточной Куринской банке», чья-то жилистая рука протягивает Загоскину золотую медаль, висящую на цветной ленте. И все это сон, все — начало и конец прожитого… Потом — Астрахань, сияние плодов на шумном рынке и отвесные лучи полуденного солнца. В море, прозрачном на сажень, идут косяки рыбы, серебряной и ярой. Тела рыб сверкают, как клинки. Светятся паруса брига «Тавриз», обрызганные водяною пылью. А потом, потом… Матрос 2-й статьи Лаврентий Загоскин идет вверх — на марс фрегата «Кастор». Как будто нескончаемая дорога в небо, как будто на конце гудящей мачты сияет колючая одинокая звезда и ее можно взять рукой. А на плечах разжалованного — мокрая и грубая одежда солдата морей… Он моет палубу, и в потоках зеленой воды играет отражение лучей скупого балтийского солнца. И темная пена скатывается с камней Аландских островов. Голубой проблеск — и над озаренным молнией морем вспыхивает огонь маяка Утте. Из светлого марева плывут черепичные кровли Ревеля. Когда-то Загоскин брезговал заходить в портовые кабаки. В Ревеле лилось золотое пиво. Пить!.. Он проснулся и протянул руку, чтобы по привычке взять горсть снега. Голубая завеса еще качалась перед глазами, но через мгновение исчезла. Кругом все бело, все непроницаемо, сплошная белая стена, Загоскин стряхнул с плеч снег. Стена! Белые частицы ложились плотным слоем. Он сделал знак рукой, и с земли поднялся большой снежный ком. Это — один из индейцев. А где второй? Спрашивать бесполезно — сквозь шум метели не слышно голоса… Загоскин понял — нужно беспрестанно двигаться. Он протянул руку к индейцу, взял его за край плаща и потянул за собой. Они, обнявшись, ходили вдоль снежной стены, ходили безмолвно и не раз спотыкались о головни потухшего костра. Надо держаться ближе к кострищу, чтобы не заблудиться. Он считал шаги, считал, сколько раз коснулся ногой холодных головней. Прочь лазурную завесу!.. Да, бывший лейтенант Загоскин разжалован в матросы. Но Квихпак — великая река Аляски, — протянувшаяся, как он думает, на четыре тысячи верст, через лед, снега, кустарники и черные леса, принадлежит теперь ему. Что представляют собой горы, о которых говорят индейцы? И действительно ли там находятся истоки Квихпака? Загоскин будет идти вперед, пока кровь движется в его жилах!

Когда Загоскин собирался сюда, в Ново-Архангельске его пугали людоедами-кыльчанами, которые когда-то убили Самойлова, одного из первых русских на Аляске. Пусть! Лучше пернатая индейская стрела или резная дубина, чем жизнь штрафного матроса.

Приятель декабристов лейтенант Лутковский читал когда-то Загоскину стихи Пушкина, а потом они долго молчали, глядя на солнце, встающее над морем с правого борта фрегата. Он помнил запахи жизни — дыхание золотой смолы на стволах сосен, жар пуншевой чаши, помнил даже, как горчит разбухшее лимонное зерно, кружащееся в кипучей влаге пунша. Загоскин выпустил край плаща индейца и сбил снег с мешка за плечами спутника, улыбнулся, почувствовав, с каким трудом разомкнулись его обледенелые ресницы. От улыбки вспыхнула боль в мышцах лица. Все хорошо! В этом именно мешке лежат записи — о температуре почв острова Михаила, образцы вулканических пород, дневник, записи индейских сказок, словарь языка индейцев и… письмо женщины с золотистыми глазами. О, светлый дом в занесенной снегами пензенской усадьбе, мохнатые ели у окна, антоновское яблоко в тонких пальцах! К черту! Жизнь будет сверкающей, как золотая парча. Он пройдет Квихпак до Великих Гор и откроет все, что в его силах. В Ново-Архангельске он будет целый месяц спать каждую ночь, а днем разбирать дневники и писать.

А потом он поедет в Калифорнию, в залив Св. Франциска. Там Загоскин поднимется на заоблачные горы за русской крепостью и увидит восход солнца. Ниже облаков — пояс дубовых рощ. Загоскин будет лежать на спине и смотреть в небо и на дубовые ветви, а резные листья закружатся над ним. Если его не уложит индейская стрела, не сгложет цинга, он увидит родину. С Загоскиным будет говорить старик Крузенштерн, он протянет руку штрафному матросу. В глазах Загоскина потемнело, и в черной тишине он увидел — отчетливо и беспощадно, — как чужая холодная рука, задевая его небритые щеки и шею, срывает с плеч лейтенанта эполеты. Это было, когда он стоял на шканцах «Аракса», — на глазах всего экипажа…

Голубое, золотое, черное… Вся жизнь! А она может оборваться. Он снова обхватил индейца и зашагал вдоль снежной стены. Загоскин не видел лица спутника, не мог говорить с ним. Он лишь пожимал руку индейца и ощущал ответное пожатие. Значит, они оба живы. В снежной тундре два горячих человеческих сердца! Так они ходили долго, и Загоскин не смог уловить того мгновения, когда белая стена исчезла. Багряные лучи солнца ворвались в тундру. Метель затихла. Сквозь замерзшие ресницы Загоскин увидел пухлые холмы снега. Они казались розовыми, они мерцали. Розовые излучения перемежались и убегали к берегу Квихпака. Там начинался синий лед, — ветер сдул весь снег с замерзшего русла. Русский услышал чей-то голос и, обернувшись, увидел индейца. Тот стоял на коленях, обратив лицо к заре, и бормотал «молитву господню» на языке аляскинцев. Слышны были лишь обрывки слов. Размашисто крестясь, индеец молился и Иёльху — Ворону, богу своих племен. Молился и плакал, и нельзя было понять отчего — от радости или с горя. Снег скрипел под коленями индейца.

— Русский тойон, — торжественно и горестно сказал индеец. — Демьян бросил нас еще вчера, перед метелью. Он потушил костер и взял мешок с круглой мороженой едой. Я — Кузьма, но меня зовут еще Черной Стрелой. Стрела летит всегда прямо, и она не гнется. У меня — не кривое сердце. Я — из племени Ворона. Демьян — тоже. Но в каждом племени есть разные люди. Я клянусь тебе, что найду Демьяна где угодно и отомщу. В знак этого — для памяти — я продерну в мочку красную нитку. Воины не делают так, как Демьян. Я — Ворон! — крикнул Кузьма.

Загоскин молча положил руку на плечо индейца и заглянул ему в глаза. Так вот каков он, этот новокрещен! Глаза индейца светились. Искры гнева прыгали в них.

— Слушай, русский, — сказал Кузьма. — Я никогда не бросил бы тебя в метель. Ты пойми — ты русский, а я индеец. На! — Он вытащил из-за пазухи ломоть сушеного мяса и разломил его пополам. — Больше у нас нет ничего. Но мы дойдем до «одиночки».

И они стали спускаться к синему руслу Квихпака.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

Селение немирных индейцев стояло на левом берегу Квихпака. Возле хижин с двускатными крышами возвышались резные столбы с изображениями божеств рода. Ворон с багряными глазами, лягушка, кит, орел — все это в черно-красном великолепии размещалось на стволе лиственницы, врытом в землю. Сквозь мерзлые сети, развешанные у хижин, проходил свет неяркого солнца. Лед блестел на бортах раскрашенных лодок.

Селение пустовало. Мужчины ушли на охоту. Они облеклись в толстые плащи из древесной коры, надели деревянные шлемы, украшенные узорами, и взяли двурогие медвежьи копья. Лишь тойон — начальник рода — остался дома. Он напился и спал в своей хижине на ложе из бобровых шкур. Индеец Кузьма, на правах спутника русского, толкал, будил тойона, ругал его сыном змеи, но пьяный лишь стонал во сне. Рядом с ним стояла деревянная чашка с моченой морошкой. Кузьма присел в ногах тойона на бобровое ложе и стал набивать рот желтыми тяжелыми ягодами. Он на некоторое время забыл обо всем.

А Загоскин стоял возле резного столба одной из хижин и смотрел на Великого Ворона.

Высокая девушка в одежде из меха и алого сукна выглянула из хижины и, высоко занеся над головой руку, метнула в пришельца короткое копье. Он лишь слегка пригнул голову и поймал копье на лету; иззубренное острие разорвало ему рукавицу возле большого пальца.

Девушка кинулась в хижину. Загоскин улыбнулся и воткнул копье в снег рядом с собой. Вот она снова показалась в дверях хижины — бледная, гордая и плачущая — с синим ножом в руках. Искры плясали по лезвию. Он со смехом встретил нож протянутой рукой, поймал ее руку и осторожно отвел лезвие от своей груди. Теплые пальцы разжались. Тяжелый нож упал и ушел по рукоять в снег. Как она плакала! Она рухнула на снег, закрыла лицо руками и стала покачиваться то вправо, то влево. Загоскин дотронулся до ее плеча, она пошевелилась и подняла лицо.

— Я плачу оттого, что не могу тебя убить, — сказала она. — Нечем убить, и ты сильней…

— Слушай, индейская девушка, — спокойно ответил Загоскин. — Знаю, что у тебя есть копье и нож, но… должна быть еще игла с ниткой… Принеси!

Она подняла голову и с удивлением долго смотрела на него. Он, казалось, равнодушно разглядывал щит из бисера на ее груди.

— Хорошо… — Она пошла в хижину и скоро вернулась с костяной иглой и ниткой из сухожилий оленя. Загоскин, взял иглу, снял разорванную копьем рукавицу, сбросил в снег вторую и, что-то напевая, принялся за починку. Они стояли у бревенчатой стены хижины. Огромная ледяная сосулька, розовевшая на солнце, свешивалась с крыши как раз у того места, где стоял Загоскин. Девушка насмешливо следила за ним. Глупый русский! Он, стараясь проколоть рукавицу, оборачивает тупой конец иглы к стене дома, выбирает гладкий сучок и, с силой упирая в него иголку, вдавливает ее так, что она сгибается почти в дугу!

Он выпрямился, чтобы вытереть пот со лба, наткнулся плечом на острие сосульки и отшатнулся. Индианка злорадно рассмеялась, — копье, нож, ледяное острие — все против русского! Но он улыбнулся, отломил сосульку и, широко размахнувшись, бросил ее в сугроб. Вот он высасывает кровь из проколотого иглой пальца и с усилием протаскивает сквозь мех скользкое костяное острие. И смеется! Она вырвала рукавицу и иглу из его рук и, не глядя на Загоскина, ушла в хижину. Он остался один. Разглядывая Великого Ворона, он согревал руки своим дыханием. От голода кружилась голова. В бледном небе плыли золотые зерна. Где-то лаяли собаки и плакал ребенок. Сколько времени прошло? Девушка открыла дверь и размашисто бросила зашитую рукавицу к ногам Загоскина. Он молча поднял рукавицу. Девушка ждала. Русский дышал на руки. Почему он не надевает рукавиц?

— Пойдем к моему очагу! — сказала она просто и повелительно.

Загоскин улыбнулся и не двинулся с места.

— Я тебя зову! — закричала девушка. — Иди, или я возьму копье у соседа! Она вплотную подошла к путнику. Загоскин взял ее за руку, она вырвалась.

— Ты замерз, беловолосый, ты голоден. Торопись, пока мужчины не пришли с охоты!

Загоскин, шатаясь, побрел за индианкой. Посреди хижины пылал очаг, звериные шкуры лежали на земляном полу. На стене висели панцирь из костяных пластинок и деревянный, пестро расписанный шлем в виде головы ворона. И он тоже смотрел на гостя багряными глазами.

— Почему ты хотела убить меня? — спросил Загоскин. Вместо ответа индианка подошла к гостю и сняла шапку с его головы.

— Нет! — сказала девушка. — Нет, слава Ворону. Я думала, что ты из тех русских, которые купают индейцев в воде и дают им новые имена. Раскрой грудь! Слава Ворону — нет! У таких людей — цепь на груди…

Она приняла было его за священника! В памяти индейцев еще жил беспутный и хмельной отец Ювеналий, отнимавший у мужчин племени Ворона жен и дочерей. А здесь, в низовьях Юкона, приказчик Колмаков еще недавно крестил туземцев в огромном чугунном котле. После этого стали рассказывать сказки о том, как злой русский человек варил живьем детей Ворона. Загоскин невольно рассмеялся, вспомнив об этом.

— Меня зовут Ке-ли-лын. Так меня будут звать до смерти, я не хочу креститься. Пусть приходят длинноволосые люди, — я стану убивать их, как медведей…

— А меня?

— Ты обморозил себе щеки, беловолосый, — вместо ответа сказала индианка. — Я дам тебе гусиного жира… Куда ты идешь один? Где твой дом, жена, дети?

— У меня их нет…

— Потому ты и не боишься смерти! Мне нет дела — куда ты идешь. Я накормлю и обогрею тебя. Если ты останешься жив, вспомни меня… Как хорошо ты говоришь по-индейски!

Он сжал кулаки: в первый раз его жизнь зависит от женщины! Но сердце Загоскина радостно стучало. О и улыбнулся и вновь почувствовал, как от улыбки болят обмороженные щеки и веки.

Индианка придвинула к нему деревянную чашку с вареной рыбой. Он порылся в карманах и достал тряпицу со щепотью серой соли. Несмотря на голод, он старался есть медленно. Девушка не смотрела на него. Она подкладывала хворост в очаг, черные волосы ее свешивались почти до пола; от движений ловкого тела звенел бирюзовый панцирь на ее груди.

Загоскин насытился и вытащил из-за пазухи путевой дневник. Никто не знает, что случится с ним завтра! Он вышел из хижины определить широту и долготу местности. Скрюченные пальцы с трудом держали карандаш. Вернувшись, Загоскин спросил, как называется селение. Ке-ли-лын ответила: «Бобровый Дом». «Значит, где-то близко есть бобровые плотины», — подумал он и вдруг ощутил непреодолимую потребность уснуть. Устало взглянул он на пламя очага, и оно расплылось в его глазах. Он погружался в сладостный туман, веки смыкались так крепко, как будто Ке-ли-лын зашивала их золотой нитью. Пробудил его толчок в плечо.

— Скорее беги, беловолосый, — сказала индианка. — Торопись, или ты никогда не сможешь вспомнить обо мне.

Загоскин прислушался и различил вой собак и звуки победной охотничьей песни. Он быстро сообразил: люди племени Ворона скоро будут здесь. Они тащат на жердях добычу, мажут копья звериной кровью. Потом здесь начнется дележ… Он успеет уйти! Затеряться в зарослях мерзлых низкорослых ив у берега Квихпака.

— Ты еще сможешь вспомнить обо мне, спеши! Загоскин спустился в заросли и лег в снег. Ветви царапали ему лоб, он отводил их и жадно вглядывался в простор.

…Вот охотники вошли в село, размахивая копьями и рогатинами. Девушка в алом двинулась навстречу мужчинам. Высокий индеец склонился над убитым медведем, к индейцу подошли другие; блеснули ножи, и через несколько мгновений люди, издавая протяжный крик, подняли на копьях медвежью шкуру. И вдруг все расступились перед девушкой в алом. Она облеклась в еще дымящуюся шкуру зверя и начала медленную пляску. На жестоком морозе была видна кайма розового пара, окружающая танцовщицу. Стуча копьями о щиты и рукоятками кинжалов о панцири, индейцы медленно кружились и пели. Загоскин видел праздник охоты, душой которого была она — Ке-ли-лын.

Он поднялся со снега и побрел сквозь кусты вдоль берега Квихпака, выбирая места, где снег был наиболее плотным. Загоскин покидал чужой, случайный и теплый кров. Где теперь Кузьма? Скоро сядет солнце, мир станет серебряным, а ночью грянет звенящий мороз. Еще мгновение, и Загоскин готов был заплакать, но он сжал обмороженные пальцы так, будто душил кого-то. И в это время широкий луч солнца упал на вершины кустов; они застыли, как бы вылитые из тяжелой бронзы. Потом луч опустился на снег, и золотая дорога — мерцающая и подвижная — заструилась по сугробам. Загоскин посмотрел на компас и вскрикнул от радости — дорога совпала с его путем.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

Кусты скоро перешли в мелколесье, а в глубине страны Загоскина встретили густые, черные леса. Он шел то ледяным руслом, то берегом Квихпака, часто отклоняясь от пути, чтобы осмотреть лес. Орлиное гнездо на лиственнице, обледеневшая бобровая плотина на лесном ручье, олений след — манили его. Раз, когда Загоскин крался к лисьей норе, он почувствовал страшную боль в правой ноге. Оказалось, что он наступил на иглу дикобраза, сдохшего, очевидно, осенью и погребенного под тонким слоем листвы и неглубоким снегом. Он стал вытаскивать иглу — она сидела между пальцами ступни, — и ему показалось, что он даже услышал легкий скрип: так плотно держалась игла в ране. Лоскутом рубахи он перевязал ногу, срезал палку и пошел, опираясь на нее. В тот же день кровь в сапоге замерзла, и подошва как бы увеличилась вдвое, а нога удлинилась, и правое плечо стало выше левого. Но он шел…

Теперь он ставил силок на глухарей, и почти каждый раз в самодельных тенетах грузно ворочался краснобровый красавец. Человек хватал птицу за шею и свертывал ей голову набок. Руки его — ладони и пальцы — были исклеваны птицами. Хорошо, что Егорыч в Михайловском редуте подарил ему запасное огниво и кремень, а трут Загоскин добывал в лесу. У него был огонь. Путник жарил глухарей на костре. При свете костра он не раз смотрел, не почернела ли ступня. Узкую и глубокую ранку скоро затянуло. Но он все-таки хромал.

Однажды, проходя под большим деревом, он услышал, как зашуршал на ветвях снег. И тотчас что-то шумное и живое свалилось с дерева, увлекая за собой снег и сухие хвойные иглы. Он едва успел отскочить и взвести курок пистолета. Багровый свет вспыхнул в его глазах, он не видел ни дымка, ни блеска выстрела. Он лишь услышал протяжный вой. Раненая рысь каталась по снегу. Загоскин переступил с ноги на ногу, прицелился и вогнал в нее еще одну пулю. Он хотел было уже двинуться дальше, как вдруг отчетливо вспомнил в ровном солнечном сиянии алую одежду индианки, бирюзовый панцирь на ее груди, теплую и живую бронзу щек. Загоскин поспешно опустился на колени перед убитой рысью и стал снимать с нее шкуру. Он просовывал крепко сжатый кулак под кожу, приподымал ее вверх и снимал, временами вытирая окровавленные руки о край лосиного плаща.

Сняв шкуру, Загоскин накинул ее на плечи и пошел вверх по Квихпаку. Он начал производить топографическую съемку местности. Отрезав от плаща кусок лосины, искромсав его на узкие полосы, он связал их между собою. Получился длинный кожаный шнур. Осталось только хорошо промазать его жиром глухаря. Загоскин привязал к концу шнура термометр. Он подходил к дымящейся речной полынье, становился на край зеленого льда и бросал термометр в тяжелую зимнюю воду. А что, если промахнешься и термометр разлетится в куски на льду? И Загоскин заключил свой прибор в рамку из лиственничных веток. Когда ему нужно было измерить глубинную температуру, он привязывал к термометру большую свинцовую пулю.

Долгожданную «одиночку» Загоскин увидел с вершины прибрежного холма. Но почему над трубой зимовья не видно дыма, не слышно лая собак? Почему настежь распахнуты ворота лиственничной стены, а огромный деревянный засов лежит у внешней стороны палисада? Тропа к зимовью занесена снегом. Держа пистолет перед грудью, он заковылял к воротам.

— Эй, кто там? — крикнул он по-русски.

«Одиночка» молчала. Загоскин повторил свой вопрос по-индейски и, не дождавшись ответа, рванул на себя обитую шкурами дверь. Она примерзла; значит, в избе давно не топили. Порог был покрыт серым льдом. Загоскин с трудом проник в дом.

Креол-приказчик лежал неподалеку от окна, голова его была размозжена; сгустки мерзлой крови разбросаны на мехах, устилавших пол. На сосновом столе белела раскрытая книга приема мехов; склонившись над ней, Загоскин прочел: «Март 1842 года. Лисиц красных — 3, волков — 5, выдр речных — 12, соболь — 1, медведей — 4, бобров — 2…» Где же все это? Он прошел в пушную кладовую: там валялась лишь окровавленная заячья шкурка — очевидно, убийца вытирал ею руки — и чернели пустые пороховые бочки.

Потом он подошел к креолу. Сдвинуть тело с места не удалось, оно накрепко примерзло к полу. Загоскин разжег очаг и стал дожидаться, когда жилье наполнится теплом. Креола он прикрыл шкурой рыси. Согревшись, Загоскин вышел и, внимательно оглядев все вокруг дома, нашел приметный холмик. Расчистив снег, обнаружил сундук со съестными припасами — хранилище неприкосновенных запасов пищи, какие обычно устраивают в глухих зимовьях. Он богат! Сегодня он ест рыбу и солонину, пьет крепкий кяхтинский чай с сухарями. Но надо подумать, что делать с телом креола? Загоскин решил на время положить его в кладовой на пустые пороховые бочки, сдвинутые в ряд.

Ночью спалось плохо. Загоскин вдруг вспомнил о том, что в мешке индейца Кузьмы остались все бумаги, записки и наброски — плод исследований на острове Михаила. Как теперь восстановить все это? Мозг работал с удивительной быстротой: в сознании вспыхивали цифры. Они казались красными. Температура вечной мерзлоты в шурфе «А»… Скорость течения Квихпака у морского бара… 24! Это число найденных им костей ископаемых оленя и овцебыка… Он вскочил с мехового ложа, подсел к огню и, раскрыв тетрадь, стал записывать то, что вспоминал… Жаркая смола на поленьях сосны — «чаги» — до утра кипела в очаге. Загоскин смотрел на белые страницы — по ним пробегали то дым, то отблески огня, то тень от его двигающейся руки.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: